XXXII

XXXII

Снова забубнил купец. В тишине ночи Ника теперь разбирал его слова. Он прислушивался к тому, что тот говорил, ему хотелось звуками живых голосов заглушить тягостное впечатление сна, которое все не покидало его.

— И ведь что, господа, обидно! Какая богатая страна была Россия, вы того и представить себе не можете! Не только кормила, одевала, обувала и согревала себя кругом, но еще и на сторону продавала. Подумать страшно — весь юг России, все побережье Черного моря были покрыты хлебными ссыпками и элеваторами. Осенью идешь пароходом по Волге, так спелым зерном по всей матушке и тянет. Здоровый такой сладкий дух. В Новороссийске, или Одессе, или Херсоне возьмите, у элеватора стоят корабли, а зерно по рукавам, как река течет днем и ночью. Пшеничку грузят. Прямо видно, как под нею какой-нибудь итальянец или француз оседает на воде до самого черного борта.

— Да, сколько народу кормила, матушка, — сказал, вздыхая, Железкин.

— Что твоя Америка, — проговорил Осетров.

— Вы подите, опять возьмем скот. безконечными поездами тянули на Москву и Петербург красный черкасский скот, или серый украинский, каждый день, а его все не убывало. Или возьмите рыбу. Тут тебе и судак с Урала и Каспия, и мороженая белужина, и треска, и сельдь беломорская, и кета амурская — и вдруг ничего.

— Вот, говорят, царские министры были плохи, а ведь этого не было, — сказал полковник.

— Ку-ды… Разве мы голод знали? Хватит неурожай от засухи на Волге — с Сибири или с Украины хлеб подадут. А теперь…

— Стыдно сказать. И смех, и грех. В Баку без керосина сидят.

— Опять посмотрите, какая промышленность была! Я по галантерейной части работал. Конечно, с аглицким или немецким товаром конкурировать было трудно. Так опять — где? Вы знаете, в Азии, в Персии, скажем, или в Китае наш товар ходчее шел. Понимаете, — мы ближе к нему, к азиату. И обращение с ним знаем, и цветом и рисунком угодить можем. Лет шесть тому назад довелось мне быть в Кульдже. Зашел я в лавку китайскую, хотелось домой что-либо китайское привезти по своей части. Показывает мне ходя товары. Не нравится мне все. И вижу, кипой у него лежат платки желтые и по ним черный хвостатый дракон выткан с золотыми блестками. Я хватился за них. Вот оно, говорю, самое настоящее. А ходя смеется. Достает платок и показывает клеймо. Саратовская сарпинка.

— Да вот это-то англичанам и не нравилось, — сказал полковник.

— Не одним англичанам. А вообще мировому капиталу поперек горла становилось. Вот он и придумал социализм этот самый, а за ним и коммунизм. Ленина купили на это дело.

— Вы считаете Ленина продажным? — спросил Осетров.

— Как вам сказать? — проговорил полковник. — Я его считаю величайшим мошенником. Он продает Россию иностранному капиталу для того, чтобы на эти деньги уничтожить иностранный капитал и иностранную промышленность так, как они уничтожили капитал русский и русскую промышленность. Ему хочется весь старый мир уничтожить, чтобы создать новый.

— Не Бог же он. Если старое уничтожить, творить придется из ничего, — сказал купец.

— Ну Ильич-то себя ниже Бога во всяком случае не считает. В чем другом, а в скромности его упрекнуть нельзя.

— Вы его близко знали? — спросил Осетров.

— Да, видать приходилось, — уклончиво сказал полковник. — Наш народ темен и падок до ходких таких слов. Возьмите, например, хотя это глупое слово — «завоевания революции». Ну вот, мы видим теперь на самих себе, что такое эти самые завоевания.

Ника опять повернулся к окну. Короче стала серебряная дорога на море и манила своею таинственностью. Она шла по морю в ту страну, где теперь все полно завоеваний революции и откуда он только что бежал.

Ника закрыл глаза.

«Странно, — подумал он, — завоевания революции». Это слово стали произносить с самых тех сумбурных дней, когда совершилась революция. Их говорил Керенский, их повторяли на юге такие вожди, как Каледин, Корнилов, Деникин. Они все обещали народу и войскам стоять на страже этих самых «завоеваний революции»…

«Завоевание революции… революции», — мелькнуло в туманящейся сном голове.

«Завоевания революции», — сказал кто-то над ухом, и мрак окутал Нику

Мало-помалу мрак этот стал рассеиваться. безконечное пространство бурой земли тянулось перед Никой. Оно было пусто, и никакая травка, никакая былинка не росли по нему. Так пуста бывает позднею осенью свежезапаханная степь. Но здесь не видно было прямых, параллельных борозд, уходящих к горизонту, но была лишь пустая бугристая земля, ничем не скрашенная. Никакая пустыня не бывает так мертва, как было мертво это безкрайнее голое пространство.

Низко клубились, подобно черному дыму, косматые тучи, и ветер проносился порывами над ним. Иногда вспыхивала далекая зарница, безгромная, страшная своим полыхливым мерцанием.

Ника стоял одинокий среди этого пространства, и в мрачный горизонт упирались его взоры, нигде не встречая никакого предмета. И жутко было ему. Ветер трепал волосы и рвал полы его шинели. И не знал он, что делать, что предпринять.

Кто-то громко и отчетливо, как бы над самым ухом его, сказал еще раз: «завоевания революции»…

Играющие фосфорическим светом, непостижимые полосы побежали по земле. Сначала далекие, потом ближе. Подошли к самым ногам Ники, и степь вдруг засияла мертвенным синеватым светом и стала подыматься волнами, словно море от набежавшего ветра. Потом то тут, то там, как гнойные пузыри на теле, стали вздуваться по нему холмы, лопаться, и из них потекла черная, зловонная кровь. И сейчас же мертвецы стали выходить на землю. Одни из них были одеты в те одежды, которые носили в минуту смерти, другие были в одном белье, третьи — нагие, и синеватые тела их казались прозрачными.

Поднимались из земли генералы в погонах с вензелями, при амуниции, седые, с загорелыми лицами, вставали иерархи в золотых митрах, профессора и ученые в длинных черных сюртуках, старые министры и сенаторы.

Из земельных недр вставали офицеры с искаженными нечеловеческими муками лицами, с разбитыми головами, выколотыми глазами, с кожей, срезанной на плечах, как погоны, и гвоздями, вбитыми вместо звездочек. Выявлялись чубатые головы казаков, то седых, то совсем юных, и на голых ногах кровавою лентою были вырезаны лампасы на коже. Иные шли без голов и несли головы в руках, у других руки были откручены, ноги перебиты, и они, как черви, ползли по земле, третьи были страшно, непотребно изуродованы, и на лицах их застыло мучение, которого не знали еще люди во всем прошлом мира.

Вставали женщины, старые и молодые, шли девушки с искаженными стыдом и мукой лицами, вытягивались дети, и неистовая мука была на каждом лице.

Их были десятки тысяч. То просто убитые, с маленькой ранкой на лбу, то залитые кровью, с отсеченными членами, разбитыми внутренностями.

Они вытягивались из земли так густо, как густа бывает трава на горном лугу после спорого весеннего дождя, и все тянулись к небу, стремясь оторваться от земли.

И не могли оторваться, земля держала их. Они не были отомщены!

Ветер колебал страшные тени, и фосфорический блеск освещал их снизу, а сверху красными сполохами пробегала кровавая зарница, и еще ниже приникали косматые тучи.

Вдруг сквозь все сознание Ники мучительным стоном, как тогда на Звенигородской в притворе Сергиевского подворья, пронесся потрясающий душу вопль:

— «Спаси нас! Спаси нас! Спаси нас!..».

Под этот вопль он и проснулся и несколько секунд все ощущал этот ужасный крик. Ника сознавал, что это сон, ощущал постель под собою, разогретую подушку, края шинели на лице, слышал голоса в комнате, но не вошел в явь, не позабыл сна.

— Завоевания революции, — бубнил купец, — потоки крови, миллионы растерзанных и замученных жертв чрезвычаек, изнасилованные женщины, повальный разврат, казнокрадство, воровство, взяточничество, — вот вам: завоевания революции. И наша интеллигенция все еще стыдливо отворачивается от этого и не желает признать, что это так. Все говорит и в России, и в зарубежной прессе: «к прошлому возврата нет».

— Да, это верно, — сказал полковник, и Ника прислушивался к его словам. — К прошлому возврата нет. А вы посмотрите, что было в этом прошлом. Помните, сколько шума наделала статья графа Л. Н. Толстого «Не могу молчать», написанная по поводу смертной казни. Как свободно писали тогда такие писатели, как Короленко. Они открыто восставали против всякой судебной ошибки, против всякого насилия со стороны власти. Вы помните и дело Бейлиса, и дело о расстреле рабочих на Ленских приисках. Они искали правды и добивались ее. Возьмите — теперь… Да разве посмеет кто-либо пикнуть по поводу бешеных насилий Ильича. Попрано право, попран закон. Ленина считают идейным человеком!.. Какой черт! Это жалкий, подлый трус, кровью миллионов невинных жертв охраняющий свое прекрасное существование. Когда Дора Каплан стреляла в него, — более восьмисот невинных юношей-заложников было умучено и казнено во дворе Московских застенков. Самое темное прошлое царя Ивана Грозного показалось бы теперь райским житием. Тогда хотя знали, за что казнили — а теперь…

— До точности верно, — сказал купец. — Мне много пришлось на моем веку попутешествовать и повидать. Ославили мы наших матросиков — хуже некуда, не люди, а просто звери. Палачи! Краса и гордость революции!… то есть — братоубийства и насилия. А поверите ли, лучше нашего матроса в мире нет. В 1901 году возвращался я из Японии с товарами и стоял сутки в Гонконге. День был воскресный. Шатался я по городу и к вечеру пришел на пристань. И как раз в это самое время возвращались на военные суда команды матросов, которых спускали на берег. Подошла английская команда. Пьяно-распьяно. Вид растерзанный. Куртки разодраны. Офицера не слушают. Посели на катер. Гребут невпопад, ругаются, весло упустили, тут же блюют, — срам один смотреть. Пришли французы. Не лучше. Ну, правда, больше веселости у них, но тоже долго и шумно размещались, нестройно уселись красные помпоны, а гребли — одно горе. Я думал и до корабля не дотянут. Немцы молча, угрюмо расселись, но гребли, как на военном катере гресть не полагается. И вот, гляжу, подходит наша команда с канонерской лодки «Сивач». Беленькие матроски, белые шаровары до пят, чистые фуражки. Ну тоже, — нетрезвые. Сели молча. Офицер скомандовал, разобрали весла. «На воду!» — знаете — я встал восхищенный. Ведь пьяные же были! А как гребли, как шли — одно загляденье.

— Да, была Россия! — вздохнул Осетров.

— В истории я читал, — сказал полковник, — при Императрице Екатерине, на Черном море, застукал наш флот турецкий флот в Синопской бухте. Сами знаете — корабли были парусные, чуть вплотную не сходились. Сжигали и топили людей без пощады. И наших было меньше, нежели турок. И вот поднимают на адмиральском корабле вереницу значков — значит, сигнал подают, — смотреть на адмиральский корабль… Все трубы устремились на него. Что же видят: лезет матрос на бизань-мачту и гвоздями приколачивает к ней Андреевский флаг. Это значит — спускать не будут, драться до последнего, не помышляя о сдаче.

— И что ж? — спросил Железкин.

— Победили турок. Весь турецкий флот пожгли и потопили.

— Да, была Россия, — сказал опять, тяжко вздыхая, Осетров.

— Вы посмотрите, — сказал полковник, — каких только подвигов у нас нет в истории. Где только не перебывали наши знамена под двуглавым Императорским орлом. В Берлине при Императрице Елизавете, Милане и Турине при Павле, в Вене и Париже при Атександре I… Чего, чего не навоевали для того, чтобы хорошо и богато устроить жизнь русскому народу. И Туркестан, и Кавказ, и Бессарабия, и Прибалтийский край, и Польша. От моря и до моря протянулась. Круглая была…

— Господи! — воскликнул Железкин, — да почему же нас всему этому не учили? Не пошли бы мы под красное знамя, кабы знали все это!

— Учить-то нас учили, — задумчиво промолвил Осетров, — а только не верили мы. Хорошему не верили, зато гадкое все на лету схватывали. Теперь под красным знаменем все утеряли. Финляндию, Польшу, Эстонию, Латвию, Кавказ, Туркестан… Эх, и думать тошно! Все отвоевывать заново придется!

— А ведь это сотни лет труда, войны и крови!

— Да, распяли Россию. На кресте, на Голгофе, как Христа распяли…