XVI
XVI
После чая стало шумнее.
— Я все-таки, товарищ Борис, не понимаю ни кубизма, ни футуризма этого самого, — говорил Осетров. — Ну, к чему оно? Какое отношение до революции.
— А мозги набекрень свернуть. Эх, товарищ, мы так старательно захаяли все старое, что надо дать все новое с иголочки, чтобы ничем этого старого не напоминало. Если бы можно, надо было бы новый язык изобрести вместо русского. Посмотрит наш дикарь на эти пестрые кубы, цилиндры, конусы, вонзающиеся куда-то, на эту яркую желтую краску, вылупит глаза и дивится, как баран на новые ворота. Это вот картина! Да что простой народ. Есть на наше счастье и художественные критики, которые находят новое откровение в искусстве кубистов. А, например, товарищ, вся та белиберда, которую преподносят теперь поэты, она уже потому нам хороша, что никак не похожа на старое. Слова пошли новые… Я бы и буквы придумал другие. Новая Россия и все по-новому.
— Боюсь, я не угожу вам своими стихами, — сказала Ниночка. — Они проникнуты особым настроением и музыкою слова.
— Прочти их нам, Нина, — сказал Кноп.
— Мы слушаем, — сказал Осетров, не сводя знойного страстного взгляда с Зои.
Ниночка встала с кресла, отошла в угол комнаты и устремила мечтательные глаза вдаль.
— Ну! — сказал Осетров.
— Погодите. Я создаю настроение. Молчите, пожалуйста. Я поймаю минуту, когда начинать.
Все притихли. За две комнаты в спальной тихо, точно жалуясь кому-то, плакала маленькая Валя.
— Ты точно нас на фотографию снять хочешь, — сказала Зоя Николаевна.
Ниночка болезненно сморщилась и погрозила ей пальцем.
— Есть! наконец! — сказала она. Звучным грудным контральто, растягивая слова, она начала:
Я больна тобою, мой милый.
Я давно тобою больна.
Со стены смотрит Лик унылый
И на небе луна.
Мне не жить, не жить без тебя.
Умереть я давно готова.
Умереть тяжело мне, любя…
На дворе промычала корова.
Я умру… Схорони меня в поле,
Где цветут голубые цветы.
На том свете я буду на воле…
Я… а со мною — и ты!
— Браво! — воскликнул Шлоссберг.
— А не украла, Ниночка? — сказал Кноп. — С тобою бывает.
— Нет, — покраснев, сказала Ниночка. — Но, правда, эти стихи навеяны мне стихами одной молодой поэтессы. Такими сладкими, за душу берущими стихами. Ты, Боря, ко мне всегда придираешься.
— Ты права, виноват, — сказал Шлоссберг. — За это ты должен прочесть твой гимн товарищу Нине.
— Извольте, — развязно сказал Кноп.
Я иду в пустыне жалкой,
Воспевая красоту.
Жизнь мне мнится приживалкой
Глупой, хищной, черной галкой,
Устремленной в высоту.
Я иду… Кругом теснины,
Рвы, могилы, скалы, горки.
Я пою красоты Нины,
Синих глаз ее глубины.
Жизнь мне кажется не горькой.
Я иду. А солнце вянет,
Лес закатом окораля,
В мыслях Нина, точно фея,
Лиловея, голубея,
Вечно милая мне краля!
— Это мне? Спасибо, Боря, — сказала Ниночка.
— Прелестно, — задумчиво проговорила Зоя.
— Не правда ли, сколько настроения? — заговорил сам Кноп. — И как удалось мне это: «лес, закатом окораля» — это уже новое. Каждое новое слово мне кажется важным достижением будущего. Например, я придумал слово «остудиться» — вместо сесть. Не правда ли, хорошо? Я остудился — то есть сел на стул.
— Ну… Я отабуретился.
— Ловко.
— Шлоссберг, прочти начало твоей новой поэмы «Пулеметчики-молодчики», — сказал Гайдук.
— Это я надумал осенью в окопах, когда генерал Саблин тиранил нас, а я мечтал о свободе, — сказал Шлоссберг и мечтательно, полузакрыв глаза, стал декламировать:
Ночь лихая,
Грязь кругом,
Мысли тают.
В голове моей пустота:
Мысли… Мысли…
Будьте сильны, будьте страшны…
Мой пулемет
Поливает дождик…
Дождик не поймет,
Что таится,
Что гнездится
У него в стволе… тра-та-та!
Дождем нас мочит и мучит грязь,
В полку осталась только мразь.
Душа черна, на сердце жар.
В груди пожар, пожар, пожар…
Христа у нас как не бывало,
Над кровью сердце не рыдало,
Без страха, без страха,
Без совести мы,
Без стыда.
Пулеметчики младые
Будут за народ стоять,
Будут за народ стоять —
По врагам его стрелять!
Ах ты воля, волюшка!
Девочка нам даст,
Пьяным, как напьюся я,
Поцелует, не подаст.
Трепещите офицеры,
Отберем пуховики:
Поднимаются эс-эры
И идут большевики…
— Прекрасно! Прекрасно! — заговорил Кноп. — Ваша поэма открывает совершенно новые горизонты стихосложения. Ваше пренебрежение размером, своеобразная музыка стиха, оригинальная рифмовка, недосказанная повторенность, неограненная огранность образов великолепны. Не правда ли, Зоя Николаевна, как чувствуется здесь настроение озлобленного нелепою войною солдата, подавленного грязью, тяжелой природой и начальственным произволом? Ваша поэма переживет века, товарищ. Как думаете вы, Зоя Николаевна? Это выше Пушкина.
— Не знаю, ах, не знаю, — сказала Зоя. Ее сердце мутилось тоскою отчаяния.