IV

IV

После обеда пришли песенники и офицеры 819-го полка. Саблин вышел на крыльцо. Погода прояснивала. Красная полоса заката горела над недалеким густым и темным лесом. Песенники толпились на дворе гминного управления. Саблин заметил, что это все была молодежь. С песенниками пело несколько прапорщиков. Три из них привлекли внимание Саблина. Первый был красивый стройный юноша с тонким прямым носом и черными хищными глазами. Усы были сбриты, и большой чувственный рот показывал белые крепкие зубы. Сильная воля, решимость, мужество были в каждой его ухватке, в каждом жесте. Из-под сплюснутой спереди папахи хорошего дорогого меха, запрокинутой на затылок, выбивались на лоб подвитою челкою черные густые волосы. Лицо было красиво, но в красоте было что-то неприятное: отталкивало слишком чувственное выражение рта, грубость черт, во всем облике его было нечто жестокое, животное.

Саблин спросил у командира полка, кто этот прапорщик.

— Некий Осетров. Сын богатого извозопромышленника и кулака. Говорят, отец его конокрадством занимался да, кажется, не гнушался и убийством. Лихой парень. А? Красавец. Я бы его адъютантом сделал, да уже больно крепколоб и малограмотен. А ездит, рубит, стреляет — картина. Настоящий разбойник.

Другой, пришедший с хорошей большой гармоникой, был юноша с круглым, как блин, широким скуластым лицом и узкими монгольскими глазами. Его лицо улыбалось тупою безсмысленной улыбкой.

— А гармонист? — спросил Саблин.

— Гайдук, латыш, тоже сын кулака. Он коммерческое училище кончал, да потом увлекся военной службой. Выпить может бочку. Руками подковы гнет.

Подле них, оглядываясь кругом страстными мечтательными глазами, стоял третий. Тонкое, худое бледное лицо с большими синими глазами, обведенными глубокой синевой, было полно тоски. Худые руки с длинными пальцами были украшены перстнями, и золотая браслетка болталась у запястья. Он был одет изысканно и изгибался кошачьими движениями, словно подражая женщине.

— Вот этот белобрысый, что на девку похож, — сказал командир полка, — это Шлоссберг, сын петербургского адвоката. По-моему, он ненормальный, истерик. Но какой голос! Какая манера петь! Он учился в консерватории и участвовал в спектаклях. Мы их зовем три Аякса. Неразлучны. Шлоссберг среди них что младенец среди чертей — те два лихачи, ухари, кумиры солдат, а этот стихи пишет, рыдает над убитым и… кажется, морфиноман.

— Да, приятная компания, — оглядывая их, сказал Саблин. — В них офицерского, кроме погон и кокард, ничего.

— Ничего и нет, — прохрипел Пастухов. — И представьте, больше половины таких. Хороши те, которые из корпусов вышли, в них манера есть а это ломаки какие-то.

— Командарм смотрел их, так офицерьем назвал, — сказал начальник дивизии, не умевший отличить фокса от мопса.

— Революционные офицеры, — сказал полковник генерального штаба и сам был не рад, что сказал, так остро и внимательно посмотрел на него Саблин, точно хотел ему проникнуть в самую душу.

С хором не пришли ни фельдфебель, ни старые унтер-офицеры. Несмотря на присутствие начальства и командира корпуса, песенники пересмеивались, иные продолжали лущить семечки, и вся ватага их походила на толпу разгульных деревенских парней, пришедших на господский двор, или на компанию мастеровых, но не на солдат. У многих на шинелях не было погон, у кого обоих, у кого одного. Видно, отличием этим не гордились, не щеголяли номером своего полка и его именем.

Осетров распихал руками солдат по голосам и стал перед ними. Гайдук с гармоникой пристроился рядом, усевшись на большом чурбане, нежный Шлоссберг стал поодаль. Осетров обвел хор глазами и сильным, мощным голосом завел:

Из-за острова на стряжень,

На простор речной волны!

Хор не особенно дружно подхватил:

Выплывают расписные

Стеньки Разина челны.

Много раз слыхал Саблин эту песню, давно ставшую модною в полках, но такого исполнения не слыхал. Оно было грубое. В хоре не было главного — гармонии. Певцы не пели, а кричали, мало было хороших голосов, но они жили этою песнею, они упивались всем ее диким смыслом, и каждое слово песни отражалось на их лицах. Голос Осетрова звучал разгулом сладострастного могущества.

Мощным взмахом поднимает

Он красавицу княжну

И за борт ее бросает

В набежавшую волну!

Одинаковая звериная усмешка играла на лицах солдат-песенников, Осетрова и Гайдука. Словно каждый из них всей душой переживал торжество разгульного атамана и мечтал подражать ему.

Перед середину хора вышел Шлоссберг. Он поклонился перед Саблиным, как кланяются артисты, выходя на эстраду, и сказал два слова Гайдуку. Гармония застонала в сильных руках Гайдука. Шлоссберг устремил мечтательные глаза вдаль, лицо его прониклось выражением глубокой скорби, и несильным баритоном хорошо поставленного голоса он начал:

Как король шел на войну

В чужедальнюю страну:

Заиграли трубы медные

На потехи на победные!

И, сбавив тона и опустив красивую голову, Шлоссберг полным печали голосом продолжал:

А как Стах шел на войну

В чужедальнюю страну:

Зашумела рожь по полюшку

На кручину, на недолюшку.

Свищут пули на войне…

Ходит смерть в дыму, в огне.

Тешат взор вожди отважные,

Стонут ратники сермяжные.

Кончен бой. Труба гремит.

С тяжкой раной Стах лежит.

А король стезей кровавою

Возвращается со славою!..

И едва кончил Шлоссберг, как Гайдук, протянув печальный аккорд, вдруг искривил свое полное лицо в ликующую усмешку, весело перебрал гармоникой и громким и зычным голосом, потрясшим весь двор, выкрикнул могуче, зверино, радостно:

Э-эх! Ээх! Ээх!

Эх, жил бы, да был бы,

Пил бы, да ел бы,

Не работал никогда!

Жрал бы, играл бы,

Был бы весел завсегда!

Хор подхватил ликующими голосами:

Жил бы, да был бы,

Пил бы, да ел бы,

Не работал никогда!

Два парня выскочили вперед и, размахивая руками, стали отплясывать русскую, от которой пахнуло фабричным кварталом и иноземным мателотом.

Горло сдавило Саблину от всего того, что он видел и слышал, и глухим голосом он сказал: «Господа офицеры, пожалуйте в избу. Прапорщики Осетров, Гайдук и Шлоссберг, попрошу вас сюда».

Хор затих. По тону голоса Саблина, по его мрачному недовольному лицу все поняли, что чем-то не угодили корпусному командиру. Офицеры затопотали ногами по крыльцу гминного правления, стеснились в дверях и вошли, неловко толкаясь.

— Станьте, господа, по полкам, — строго сказал Саблин.

Пастухов сокрушенно вздыхал и не знал, куда спрятать свой красный нос, толстяк прерывисто громко сопел, набирая воздух, полковник генерального штаба придал независимый вид своему холеному лицу и подправил свои небольшие стриженые усы, начальник дивизии стал на правом фланге, комично вытянувшись и всем видом своим говоря: «Вот видите, до чего вы довели! Рассердили его превосходительство. А я не виноват. Я старался и буду стараться. Что прикажете, то и сделаю. Только прикажите!»

— Господа! — сказал Саблин, и голос его звенел от негодования. — Я запрещаю, слышите, категорически, воспрещаю петь эти и им подобные песни. Откуда вы набрали это все?

— Ваше превосходительство, — волнуясь заговорил командир полка, от которого были песенники. — Это все очень известные народные песни и народные частушки. Это творчество русского народа…

— Так вот, это творчество я вам и запрещаю петь.

— Что же тогда петь? — пробормотал удивленный полковник генерального штаба.

— Вы что, притворяетесь, что не знаете? «Полтавский бой», «Бородино», «Что за песни, вот так песни распевает наша Русь», «Раздайтесь, напевы победы». Будто не пели в корпусе и училище хороших песен, будто не видали песенников. А эту развращающую солдата грязь потрудитесь изъять из обращения. И вы, ваше превосходительство, благоволите наблюсти за тем, чтобы репертуар ваших песенников был патриотический и возвышающий душу, а не роняющий высокое имя солдата… Жрал бы, играл бы! Черт знает чего не придумают! Какие идеалы!

Саблин круто повернулся и вышел. Автомобиль уже был подан. Петров знал своего генерала и знал, что он ни минуты не останется там, где ушел, не поблагодарив солдат.

Едва автомобиль завернул за угол улицы селения, командир полка, от которого были песенники, сказал громко.

— Ну гусь! Настоящий гвардейский гусь. Реакционный генерал. Молчать и не пущать!

— Оставьте, Михаил Иванович, — сокрушенно сказал начальник дивизии, — ну в самом деле, что это за песни?

— Современные песни, ваше превосходительство, — сказал Шлоссберг. — Теперешний солдат не станет петь той дребедени, которую назвал командир корпуса. Он перерос все это. У него свои песенники, свои душевные запросы и переживания, и мы, офицеры, в тяжелое время войны должны следить за сложными изгибами его смятенной души.

— Плевицкая «Стеньку Разина» перед Государем пела, и Государь одобрял, а его превосходительству не понравилось.

— Оставьте, Михаил Иванович. Видите, мы у праздника. Тошно и без вас. Извольте теперь занятия придумать да в жизнь провести. Он ведь проверит. Я слыхал про него.

— Да какие же занятия, ваше превосходительство. Что же, вы хотите ожесточить солдат перед боем? — сказал полковник.

— Но, господа, что-нибудь да надо делать. А этих песен, господа, чтобы при нем не пели.

— Понимаю, — улыбаясь, сказал Осетров.

Саблин в это время ехал по длинной гати в густом лесу и пожимался, как от холода, в теплой шинели. Тошно было у него на душе.

«…Жрал бы, играл бы — не работал никогда! — думал он. — Это завет солдату, присягнувшему терпеть и холод и голод. Да присягали ли эти молодцы? Оборванные, без погон. Господи! И никто не видит. Надо будет просить сменить всех командиров. Всех долой — к чертям! И офицеров этих! Пусть пришлют лучше унтер-офицеров, храбрых да честных, чем эти три Аякса — альфонс, сутенер и гермафродит. А хорошо поет, каналья, с надрывом. Надо будет его к Пестрецову отправить, пусть Нину Николаевну услаждает. Шлоссберг! Да уже не жид ли? Нет, не похож на жида. На позицию их, — туда, где свищут пули, где ходит смерть в саване, где лица серьезные и скорбные, глаза, из которых глядится безсмертная душа! Посмотрю, что будет там! А там частою сменою воспитаю солдат и в самом бою, иначе мы погибли. Господи! — с мольбою произнес Саблин, — нам надо наступление, горячие бои, победа или… или мир.

Иначе мы погибли».