IX

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IX

В войнах за итальянское и немецкое единство смешивались революционные и реакционные элементы, но не в равной степени в каждой из них. Очень сомнительной похвалой являются слова Трейчке и его товарищей, что в 1866 и 1870–1871 гг. было «правильное политическое действие», тогда как в 1859 и 1860 гг. действовали «грубым и беспорядочным образом». Это может означать лишь то, что среднеитальянские и южноитальянские государства сами сбросили со своей шеи своих насильников, и революционное движение было достаточно сильно, чтобы создать из повстанца Гарибальди национального героя. Действительным мечом Италии было, правда, то военно-иезуитское государство, которое наполовину выросло на итальянской почве и смогло купить себе ценой двух провинций помощь заграничного деспота, чтобы сбросить австрийское иноземное владычество и создать объединенную Италию. Если, однако, Пьемонт после своего печального опыта 1848–1849 гг. не смог предпринять на свой риск и страх борьбу с австрийским владычеством, то он не смог вследствие этого же наложить свой отпечаток на итальянское объединительное движение. Его руководящий министр Кавур, «создавший» будто бы по старому представлению, единство Италии, хотя принадлежал к ханжескому реакционному дворянскому роду, но, как итальянский патриот, сумел отказаться от предрассудков своего класса и делал все, что требует или, по крайней мере, требовала буржуазия от «современного государственного деятеля». Теперь буржуазия вряд ли подписалась бы в Италии или где-нибудь еще под крылатыми словами Кавура об осадном положении, сорвавшимися у него перед смертью.

При всем том итальянское объединительное движение, направленное против австрийского иноземного владычества, призвавшее на помощь для борьбы с ней фальшивого Бонапарта, который обещал оказать эту помощь, лишь бы поддержать свое колеблющееся сабельное господство, поставило европейскую и особенно немецкую революцию в весьма тяжелое положение. Нельзя было сказать просто «нет» и просто «да» при нежелании поддерживать законную или незаконную контрреволюцию. Как трудно было решить, что именно является задачей демократии в этом положении, показывает горячий спор, возникший между Лассалем, с одной стороны, и Марксом и Энгельсом — с другой.

Вначале по этому вопросу итальянской войны высказался лишь один Лассаль в своей брошюре о задачах Пруссии, так же, как в своих письмах к Энгельсу и Марксу; впоследствии и Энгельс получил право голоса, когда Бернштейн переиздал брошюры Энгельса, написанные в 1859 и 1860 гг.: «По и Рейн» и «Савойя, Ницца и Рейн». Отсутствуют все же письма Энгельса к Лассалю по этому вопросу, что является большим пробелом; и если из писем Лассаля можно впервые понять «подземные аргументы», определявшие его политическую тактику в 1859 г., то то же самое можно было бы почерпнуть и из писем Энгельса.

Энгельс также имел свои «подземные аргументы», и если пользоваться только его брошюрами, то они оставляют такое же большое недоумение, как и брошюра Лассаля, и на самом деле они были неправильно поняты отдельными партийными газетами, что при других обстоятельствах было бы совершенно немыслимо.

В первой его брошюре «По и Рейн» главное острие было направлено против легитимной контрреволюции. Когда весной 1859 г. грозила разразиться война Пьемонта и его французского союзника с Австрией за австрийские владения в Северной Италии, венский двор дал пароль, что на По защищается Рейн, — иными словами, пытался получить вооруженную помощь германского союза для защиты своих итальянских владений. Против этой попытки защищать восстановление австрийского владычества в Италии во имя немецких интересов и выступил Энгельс; он резко осуждал это владычество и доказывал в своей первой брошюре, как он говорит во второй брошюре, военно-научным образом, что Германия для своей защиты не нуждается ни в малейшем кусочке Италии и что, считаясь только с военными основаниями, Франция имеет гораздо больше права претендовать на Рейн, чем Германия на Минчио. Таким образом, Энгельс стремился сделать возможным для Германии вступление в предполагаемую борьбу с чистыми руками.

Чем дальше, тем лучше. Энгельс заявил, что как ни нелеп лозунг, будто Рейн следует защищать на По, он имеет все же некоторые основания при наличии угроз и вооружений со стороны Бонапарта. Верным инстинктом было понято в Германии, что По является для Наполеона лишь предлогом, главной же его целью является при всех обстоятельствах Рейн. Лишь война за рейнские границы может предотвратить угрозу для его государства. Ему нужен не По, но Рейн, он бьет по мешку и думает, что это осел. Но если Италии угодно разыгрывать роль мешка, то Германия не желает представлять собой осла. В этом случае сохранение По имело бы то значение, что Германия, находясь под угрозой нападения, при котором ставится вопрос об овладении одной из лучших ее провинций (именно Рейнской), не может и думать о том, чтобы отказаться от сильнейших своих военных позиций (Ломбардии и Венеции), не оказав военного сопротивления. В этом смысле Германия заинтересована в защите По. Накануне войны и во время самой войны приходится занимать всякую полезную позицию, откуда можно угрожать врагу, не предаваясь размышлениям, совместимо ли это с вечной справедливостью и с принципом национальностей; здесь приходится думать о том, чтобы спасти свою шкуру.

Это звучит очень внушительно, но если взглянуть на результаты этой намеченной Энгельсом политики, то становится тотчас же ясно, что здесь высказаны не все его мысли целиком. Если бы Австрия, опираясь на свои итальянские провинции, поддерживаемые немецким союзом, удачно защитила свою шкуру, то она надолго удержала бы свои «сильнейшие военные позиции», и никто не мог бы ей в этом помешать. Другими словами, сохранилось бы австрийское господство в Италии, которое Энгельс осуждал самым решительным образом. Затем Австрия сохранила бы свою гегемонию над Германией, и жалкая союзная конституция была бы гальванизирована. Наконец, если бы победоносная Австрия свергла бонапартистский режим во Франции, то она посадила бы на его место правительство Бурбонов, т. е. заменила бы черта если не Вельзевулом, то уж во всяком случае другим чертом.

Чтобы понять, чего, наконец, хотел Энгельс, надо представить себе общее европейское положение, как оно рисовалось тогда в его глазах и в глазах Маркса. Они возлагали большие надежды на кризис 1857 г. в смысле возникновения новой революционной эры; эти надежды оправдались в отношении Франции, пролетариат которой начал волноваться, а буржуазия начала выражать недовольство бонапартизмом, не обеспечивавшим ей больше хороших доходов. Чтобы ослабить это грозное недовольство, Бонапарт предпринял военную авантюру против Австрии, самой крупной державы германского союза, что, по мнению Энгельса и Маркса, должно было освободить революционные силы в Германии.

В своей второй брошюре Энгельс говорит: «Первоначальное движение было действительно национальным, гораздо национальнее шиллеровских празднеств, происходивших от Архангельска до Сан-Франциско; оно возникло инстинктивно, естественно; непосредственно вопрос о том, была ли Австрия права или нет, не имел при этом большого значения. Один из нас подвергся нападению со стороны третьего, которому нечего делать в Италии, но который заинтересован в завоевании левого рейнского берега, и против него — Луи-Наполеона и традиций старой французской империи — все мы должны сплотиться. Таков был народный инстинкт, и он был прав». Спрашивается, действительно ли существовал этот «народный инстинкт», это «естественное движение». На основании ясного понимания германских взаимоотношений Лассаль оспаривает это самым решительным образом; в антифранцузском настроении, проявлявшемся в Южной Германии, он видел не революционное возмущение против отравы и грязи бонапартизма, но лишь новое проявление старой реакционной ненависти к французам, которую следовало не поддерживать, а решительным образом искоренять; ожесточенная национальная война между Францией и Германией была для Лассаля ужасным поражением европейской культуры.

Другой предпосылкой, из которой исходили Энгельс и Маркс, была предполагавшаяся возможность заключения франко-русского союза, грозившего зажечь мировую войну. Маркс доказывал в «Нью-Йоркской трибуне», что бонапартистское освобождение Италии являлось лишь предлогом для того, чтобы поработить Францию, произвести государственный переворот в Италии, перенести «естественные границы» Франции в Германию, превратить Австрию в русское орудие и втянуть народы в войну законной контрреволюции с незаконной. По мнению Энгельса, поддержка Австрии немецким союзом создала предлог, пользуясь которым, Россия могла вмешаться в борьбу, чтобы присоединить к Франции левый берег Рейна и получить для себя свободу действий в Турции. Чего ожидал Энгельс в этом случае — он высказал в своем письме к Лассалю, дословно цитирующему это место в своем ответном письме: «Vive la guerre!». «Если на нас нападут вместе французы и русские, если мы близки к гибели, то в этом отчаянном положении должны быть использованы все партии, начиная с господствующих, — и нация, чтобы спасти себя, должна обратиться к наиболее энергичной партии». Таким образом, Энгельс видел для Германии серьезную угрозу во франко-русском союзе; он в высшей степени добросовестно выставлял требование, чтобы она прежде всего укрепила свои военные позиции, но при этом ожидал победы Германии не от германских правительств, но от германской революции, чем окончательно были бы устранены германская союзная конституция, австрийское иноземное господство в Италии и бонапартистская империя.

Лассаль, правда, со своей стороны, не оспаривал франко-русского союза, поскольку он действительно существовал, но он не верил в угрожавшую европейскую войну; в частности, он доказывал, что французский император, попавший на престол благодаря государственному перевороту, по всему своему положению не мог думать о такой мировой войне, без которой нельзя было бы получить левого берега Рейна. В действительности достаточно было простой мобилизации прусского войска, не представлявшего тогда серьезного противника, чтобы лишить воинственности как фальшивого Бонапарта, так и царя. Первый заключил с Австрией поспешный мир под Виллафранкой, который оставил Венецию во владении Австрии, второй же послал своего генерал-адъютанта во французскую главную квартиру, чтобы предложить мир. Энгельс в своей второй брошюре сам упоминает об этом факте и указывает весьма серьезные причины, которые должны были заставить царя испугаться войны: волнения в Польше, затруднения с освобождением крестьян и еще не пережитое истощение страны, вызванное Крымской войной.

Если рассмотреть весь материал, имеющийся сейчас, то можно сказать, что точка зрения Лассаля не так уж сильно отличается от точки зрения его лондонских единомышленников, как они это сами думали. Для всех троих выше всего стояло освобождение рабочего класса, и для всех троих неизбежной ступенью к этой цели являлось национальное возрождение Германии. Как бы ни были они национально настроены, они различали, несмотря на это, или, вернее, именно поэтому германскую нацию от германских правительств, падение которых означало для них национальное возрождение. Маркс и Энгельс хотели, чтобы германские правительства были вовлечены в войну тем революционным течением, которое, по их мнению, существовало в массах немецкого народа, в то время как Лассаль оспаривал наличность революционного течения и считал, что та жажда войны, которую он предполагал у германских правительств, должна быть представлена массам реакционной и антинародной, чтобы вызвать в этих массах революционное настроение.

Быстрое заключение мира помешало произвести опыт в ту или другую сторону. Шаткость обоих этих предположений, возникших вследствие чересчур запутанного международного положения, ясна теперь сама собой. Маркс и Энгельс заблуждались, считая, что в Германии имеется революционное движение, и ожидая от франко-русского союза непосредственной угрозы для Германии. В обоих этих случаях мнение Лассаля было правильнее, но его заключение покоилось на весьма сомнительной предпосылке, именно, на представлении, что революционное движение может развиться из тяжелого поражения.

Это воззрение было тогда очень распространенным, но часто приводило к серьезным заблуждениям. Даже сам Лассаль писал во время своего спора с Марксом и Энгельсом: «Наша королевская власть никогда не была более популярна, чем в 1807 г., и нечто подобное может повториться»; он хотел этим сказать: если мы не сделаем для масс ненавистной эту угрожающую войну, то поражение прежде всего объединит народ с правительством. Прусская монархия в 1807 г. далеко не была популярна; ненависть против «султанов» была тогда гораздо сильнее, но всякое тяжелое поражение прежде всего обессиливает массы, а непосредственный гнет нужды, вызываемой внешним врагом, действует слишком сильно, чтобы вызвать сознание того, что товарищ по несчастью — собственное правительство — виновно в этом несчастье.

1807 г., или, охватывая вопрос шире, Пруссия после Йены и до известной степени после Ольмютца, Россия после Севастополя, Австрия после Кенигреца доказали тот факт, что тяжелые поражения страны могут вызвать внутренние реформы, дающие известные улучшения массам, но находящие свою цель и границы в том, чтобы снова укрепить потрясенное поражением классовое господство.

В 1815 г. прусская дворянская власть стояла гораздо тверже, чем в 1805 г. Война мыслит не только радикально, но и последовательно; она знает, что ее существование и исчезновение связано с классовым обществом, и она всегда заботилась о том, чтобы залечить раны этого классового господства, когда она его поражала, в то же время охотно высмеивая тех, кто навсегда отказывается от классового общества и вместе с тем от войны.

Игра на войне и на военных барышах всегда является для рабочей партии обоюдоострой игрой, которой Энгельс, Маркс и Лассаль всегда избегали — видимо, потому, что спор между законной и незаконной контрреволюцией ставил их в затруднительное положение, ограничивая свободу их решений.