+ + +
+ + +
Мы вернулись домой, и наступила зима – последняя зима нашей с тобой семейной жизни. Но я тогда об этом не догадывалась. Я только видела, что ты бежишь из дому, я чувствовала, что ты все время будто уклоняешься от каких-то разговоров. Я думала, что это из-за моего слишком уж неотступного приставания к тебе с вопросом о масонстве. И решила, что надо пока просто ждать.
Когда в Париже загулял и обезумел Жан, вдова Гардера Элизабет сказала мне, жалея бедного искателя романтических приключений:
– Не беспокойтесь вы о Жане: я ему иконочку нашу подарила – Матерь Божью Казанскую. Она его избавит. Не только потому, что амур-то – татарчонок, а потому, что Казанская – вообще защищает!
Наверное, это были самые первые слова, которые я услышала об иконе Казанской Божией Матери. Теперь я стала просить Казанскую вразумить тебя и отвести от масонства. Казалось, что даже первая просьба моя была услышана: мы вместе с тобой причастились осенью на Казанскую в Соборе у Святейшего Патриарха – он сам с чашей стоял… Но я не знала тогда того, о чем намекал нам летом батюшка – если идешь, действительно, к Богу, то жди искушений, а порой и тяжелых крестов – по грехам…
У российских масонов главный праздник – не на Иоанна Крестителя, как везде в мире, а 12 июня, в этот непонятный «день независимости России». Впрочем, если учесть, что вся логика и история развития масонства в конечном итоге и привела к развалу страны, этот «профессиональный праздник» становится очень даже понятным.
Ужасающее пекло было в июне 1997 года, когда на этом ежегодном торжестве я в последний раз сыграла роль первой дамы российского масонства. Из-за жары, из-за того, что все это мне было уже невыносимо противно, из-за того, что все трудней было разговаривать с тобой, роль свою я тогда, очевидно, играла плохо – нервничала, не следила за лицом…
Случилась трагедия в семье Саши – страшным образом погибли сестра и мама. Мне стало уж совсем не по себе. Я вспоминала, как еще весной ездила на подворье Пюхтицкого монастыря в Москве. Когда я молилась и одно временно мучительно думала о том, что масонство – страшный грех, и могут какие-нибудь страшные несчастья происходить у тех, кто этим занимался отчетливый голос – прямо в ухо – подхватил эту мысль: «А брат-то его всю семью потеряет, в луже крови найдет!» Я в ужасе обернулась – рядом стояла старенькая монахиня и, не глядя на меня, бормотала уже что-то неразборчивое… Потом я как-то успокоила себя тем, что старики, мол, бывают выжившими из ума.
Теперь, когда у Саши все это произошло точно так, как предсказала старица, мне стало невероятно, дико страшно…
У тебя появились вдруг какие-то неведомые «дародатели». Откуда-то взялись деньги на сотовый телефон. Потом появилась цифровая видеокамера Что-то тут было не чисто. Ты что-то скрываешь, ты обманываешь, у тебя есть какая-то неизвестная мне своя жизнь и свои, вряд ли честные деньги…
Ты привез нас с мамой и Васей на дачу и вдруг собрался тут же, немедленно ехать назад, в Москву, один! Я уговаривала, я хватала тебя за руки, я умоляла объяснить, что происходит, куда ты так внезапно едешь, почему вдруг такие секреты? А ты, обычно тихий, слабый, трусоватый – неожиданно рассвирепел, кричал, отталкивал меня и не хотел ничего объяснять! Моя восьмидесятидвухлетняя мама с простодушной деревенской хитростью спрятала под шумок все ключи, и от машины в том числе…
Тебе ничего другого не оставалось делать, как «колоться». Ты сказал, что должен ехать на свадьбу своего сына! Я опешила. Зачем и почему ты скрываешь от меня свои отношения с сыном? Разве я была бы против? Наоборот! Ты помнишь, когда мы только-только поженились, я все время беспокоилась о том, что ты как-то странно равнодушен к оставшемуся в Ярославле крошечному сынишке? Алименты автоматически отчислялись из твоей стипендии, а больше ничего и никогда ты не посылал…
Я много раз спрашивала, не бросил ли ты свою жену и ребенка из-за меня? Больше всего на свете я боялась взять на свою совесть вот именно такой груз: «на несчастье счастья не построишь» – это было мне ясно всегда. Никогда в жизни я, еще будучи не замужем, не, принимала ухаживаний женатых мужчин. Горе, слезы, обида брошенной женщины все равно достанут и дойдут до той, ради которой это сделано…
Но ты рассказывал и мне, и моим родителям, что твоя жена Аня сама от тебя отказалась по причине малоденежья и бесперспективности твоей, сама тебя выгнала, сама решила растить мальчика одна. Ты снимал угрызения совести с моей души, ты меня успокаивал. Шли годы, десятилетия… И этот, никогда не виденный мной сынок постепенно растворялся в памяти, становился почти мифом. Тем более, что у нас был Глеб, о котором ты заботился, которого ты любил, на котором, казалось, реализовались все твои отцовские инстинкты…
И вот, оказывается, мальчик давно живет в Москве! Ты устроил его на работу, помог снять квартиру. Ты с ним встречаешься, ты приглашен на свадьбу, а я ни о чем этом не знаю! Господи! Что происходит в нашей жизни??? Выяснение отношений продолжалось все выходные. Мы ссорились, вместо того, чтобы вместе отправиться на свадьбу. Ты категорически отказался ехать туда не один!
Ты уже не отмалчивался, ты обвинял, обвинял, обвинял! Ты, оказывается, всю жизнь мучительно приспосабливался к моему невыносимому характеру! Я просто задавила тебя своим авторитарным руководством, я надоела тебе своими попреками! Ты хочешь жить самостоятельно, один, и не так, как я вечно указываю и наставляю, а так, как хочешь ты, по своей собственной воле! Я вечно лезу в твои дела, я требую разборки с масонством, а это твое, только твое личное дело, и ты его будешь решать сам! Тебе надоело все, и ты решил жить один!
Я была потрясена, растеряна, раздавлена… Я плакала.
…Батюшка разговаривал с нами в Тихвинском, прямо у самого алтаря, где перед солеёй, у правого клироса – могила Новикова. Мы рассказали ему о нашей, совершенно неразрешимой ссоре. О масонстве рассказали, о том, и что ты устал обманывать меня, не хочешь больше выносить моего давления и хочешь пожить один.
– Спасти ваш брак может только Бог, – сказал священник, – только под покровом Святой Матери Церкви вы можете снова – обрести лад и покой в своей семье… Хотите, я вас прямо сейчас и обвенчаю?
Ты резко и категорически отказался.
Мы вернулись на дачу. Я плакала… Первый раз ужаснулась тому, что мы с тобой невенчаны. Вспомнился тот батюшка, который был руководителем нашей паломнической группы в Святой Земле…
– Да прямо вот тут мы вас и повенчаем, – весело воскликнул он у каменной чаши, где Спаситель воду в вино обратил. Дело было в Георгиевском храме в Канне Галилейской… Все наши паломники засмеялись, обрадовано приветливо так…
– Что ты, отец! Ведь Светлая Седмица теперь! Какое венчание?! – остановил это всеобщее ликование старенький иеромонах и укоризненно, грустно так, посмотрел на всех нас. Все ужасно смутились, опустили головы. Я расстроилась. Что-то тяжелое почудилось мне в этой ошибке добрейшего священника…
Потом не раз еще к вопросу о венчании возвращалась Олечка. Батюшка из Патриархии тоже напоминал, что брак невенчаный – грех, блуд. Я не знаю, почему мы это все откладывали. Почему-то не получалось. И теперь я, вспоминая все те, несостоявшиеся венчания, плакала. Ты молчал сердито и свирепо. Решительно и злобно молчал.
А потом вдруг заплакал. Повинился в том, что отдал ненадежному человеку все, до копеечки, хилые наши сбережения, и они пропали. Жаль мне, конечно, жаль было денег. Но я даже вздохнула с облегчением. Думала, это то самое, что лежало камнем у тебя на совести и мучило тебя. Я думала, это – единственное, что нас так разделило. Состоялось примирение. Казалось, гроза прошла, снова засветило солнце. Только одно вот… Тебе надо дней на десять в командировку съездить… Надо, очень надо!
Мы вернулись в Москву. Ты собирался в эту свою командировку… Вдруг вышел из ванной… какой ужас! Сбрил усы и бороду! Голое лицо стало таким каким-то бабьим, очень почему-то еврейским, а главное – чужим и неприятным… Ты начал врать так глупо, так неправдоподобно и трусливо! Ты сказал, что случайно задел бритвой с одной стороны… Чушь и нелепость! Мне стало противно и тоскливо от этого детского вранья.
Когда ты уехал, выяснилось, что у нас отключен телефон. Оказывается, за неуплату бешенных каких-то счетов! Разговоры с Америкой и Францией стоят дорого. Я бегала по опустевшему летом ВГИКу и собирала деньги – в долг. Заплатила. Потом обнаружился обрыв провода у нас в квартире. Вызвала ремонтника, он починил и телефон включил.
И сразу же звонок – из налоговой инспекции! Когда я пришла к инспектору и увидела справки о твоих доходах, у меня просто глаза на лоб полезли! Боже мой! Я жадничаю, я берегу каждую копейку… Куда же девались целый год все эти деньги? И снова марафон по друзьям, коллегам, родственникам… Я собрала эту жуткую для меня сумму и заплатила твои долги. Я старалась сама себя уговорить, что эти свои гигантские и странные деньги ты, видимо, потратил на сына, что – прекрасно, и на глупые игрушки – телефончик, камеру, компьютер… Ужасно, конечно, непорядочно и некрасиво… Ну, что ж теперь? Можно и это простить…
Но когда ты даже не сам позвонил, а якобы через «брата» передал, что задерживаешься… Я поняла, что ложь продолжается и становится все грязней и поганей… Я пошла на Пюхтицкое подворье с той самой Ангелиной, с которой подружилась в Святой Земле и которая так прозорливо предупредила об искушениях. После службы мы поехали к нам домой, и я рассказала ей все-все: о масонстве, о том, что началось сейчас в нашей с тобой судьбе… Мне так нужно было и посоветоваться с православным человеком, и просто выговориться. Батюшки «своего», которого я бы не стеснялась, духовника, у меня тогда не было. Ангелина ответила примерно следующее.
– Вы с мужем люди ученые – кандидаты, доценты… Но и приставлены к вам сейчас не мелкие бесенята. Вокруг вас тоже «профессора» или «академики» даже в своем роде вьются. И, разумеется, главная их задача сегодня – развести вас. Ты, со своим решением ликвидировать созданное вами же безобразие, им сейчас очень и очень мешаешь…
Пока Ангелина говорила все это, в комнату через балконную дверь влетела ласточка! Она пролетела в прихожую и уселась на висевшую там сумку… Кто же не знает этой народной приметы: птица влетает в дом – к покойнику! Да, не благословляют отцы верить в приметы! Но все же… Мы страшно перепугались, Я взяла ласточку в руки и вынесла на балкон. Она была больная какая-то, что ли… Мы ее напоили водой, она улетела. А ужас остался.
Ты приехал на следующий день и, стесняясь своего очень уж южного загара, стал что-то врать про семинар какой-то… Опять ненатурально так, трусливо, по-детски… Какая-то жуткая пакость и подлость была в этом твоем вранье. Я не стала даже пытаться разоблачать. Я просто пересказала тебе разговор с Ангелиной и все ее мрачные прогнозы. Ты молчал. Ты не стал меня ни переубеждать, ни успокаивать…
В понедельник 22 сентября я собралась, как всегда, во ВГИК. Ты сказал что-то критическое по поводу моей самодельной юбки. Я поцеловала тебя, перекрестила и ушла. Вечером, когда я примчалась с работы, я даже не сразу заметила письмо, лежащее на столе. Вот оно полностью, буква в букву, за исключением имен.
«Мне очень трудно это писать, тем более очень трудно было сделать этот шаг. Я решил жить один (в оригинале это зачеркнуто, но написанное видно) чувствую, что нам все труднее становится жить вместе. Ты хочешь, чтобы я все больше времени занимался дачей, домом, бросил свое дело.
Но я этого не могу сделать. Наоборот, чтобы что-нибудь сдвинуть с мертвой точки, необходимо прикладывать намного больше усилий. Мне очень часто придется ездить в командировки, причем не за рубеж, а в Воронеж, Архангельск, Петербург и т.д. Мне нужно проводить очень много встреч. И я надеюсь на успех.
У меня уже не хватает сил и энергии противостоять твоему напору и натиску, но я все же с тобой не согласен, что нужно готовиться к пенсии. Я хочу сам распоряжаться своим временем. Я хочу сам принимать решения, относительно моих дел. Ты все время подчеркиваешь, что я тебя должен во всем слушаться, как сын родителей. Это для меня не приемлемо. По крайней мере, в моем возрасте это для меня уже просто дико.
Пусть, с твоей точки зрения, я неудачник, ничего не достиг в жизни Но, тем не менее, это жизнь моя и я хочу сам принимать решения.
Очень трудно обо всем написать. Хотя еще труднее с тобой разговаривать на эти темы. Ты не хочешь услышать. Между нами очень огромная стена непонимания. Тебе все кажется, что я хочу произвести какое-то впечатление на окружающих. Это естественное желание почти каждого человека, но, поверь, для меня это несущественно. Я и хочу ни славы, ни почестей.
Для меня сегодня, самое огромное желание – это жить без страха ожидания крика, ругани, истерик. Моя нервная система уже этого не выдерживает.
Но я не хочу, чтобы мы расстались врагами. Я очень хорошо к тебе отношусь, уважаю, и надеюсь, что ты не будешь меня уничтожать.
Пока я буду снимать квартиру, м.б. когда-нибудь повезет и посчастливится что-нибудь купить. Но в любом случае у меня нет никаких притязаний на твою квартиру, ни на квартиру, которую я купил Глебу. Я могу дать любую расписку по этому поводу. Что касается Глеба, то я могу дать либо доверенность на квартиру с правом продажи, либо, если будет у него вариант, оформить документы о продаже с тем, чтобы вы получили за нее деньги.
Я также, естественно, не претендую на дачу и готов переоформить на тебя все документы. Мне также не нужны никакие вещи, кроме моих личных: одежды, некоторые книги.
Я надеюсь, что как-то продержусь, но очень тебя прошу не вредить. Я много разговаривал с отцом N. о нашей организации и все-таки он взял на себя ответственность за нее перед Богом, а не ты.
Пусть Васенька немного поживет с тобой, а потом я его заберу, но если хочешь, заберу сразу. Я, конечно, понимаю, что у меня сложный характер. Но что-то переделывать уже невозможно. Можно только его ломать, но это для меня неприемлемо. Прости меня за все, если можешь. Да хранит тебя Бог…»
В голове было пусто. Она буквально звенела от пустоты и простора. Я прошла по всем комнатам и вдруг поняла, что везде чисто убрано. Все вещи были на своих местах, только книжные полки поредели, да попросторней стало в твоем шкафу. Лишь одна полка в стенке была совершенно чистой – та, на которой лежали масонские, роскошные старинные запоны, кордоны, кипуры наподобие иудейских – ритуальные головные уборы «тридцать третьих»… Откуда это ощущение чистоты и пустоты? И почему я так спокойна? Нет никакой ни злости, ни обиды, ни горечи? Я еще походила по дому. Как-то нехорошо усмехнулась себе самой в зеркало: да ведь это же давно продуманная акция! Ты собирался и готовился не один день, ты все заранее предусмотрел, ты расчетливо и хладнокровно обманывал меня, предвкушая, очевидно, это мое недоумение…
За мной по пятам неотступно следовал Вася. Он вел себя почему-то не как кот, а как собака. Не мяукал и не мурлыкал, не терся о ноги, а только ходил по команде «рядом» и пристально заглядывал мне в лицо своими большими тревожными глазами. И хвост, гордый Васин хвост, обычно высоко, победно поднятый, как корабельный гюйс, как-то по-собачьи уныло был опущен и поджат.
Когда зазвонил телефон, я кинулась к нему, больно ударившись об угол твоего стола. Хорошо воспитанный Вася, всегда твердо помнящий, что котам не положено ходить по столам, отменил для себя это правило, взлетел на стол и прильнул своей круглой башкой к моей руке так, как будто хотел тоже услышать разговор.
Звонил Глеб!
Удивительная и непостижимая связь всегда существовала между мной и Глебом, какая-то тайная связь, внутренняя… Как будто перерезанная когда-то давно пуповина была перерезана только физически, материально, а на уровне нетелесном осталась навечно… Наверное, это у всех на свете матерей так – они постоянно и везде какой-то частью сердца чувствуют своих детей и знают, что с ними происходит, как бы далеко не находились эти дети… А дети-то, пожалуй, – не всегда. Но Глеб что-то почувствовал! Ах, Глебочка, Глебочка! Этот безумно занятый, непрерывно куда-то спешащий, замотанный, работающий по 20 часов в сутки и месяцами не звонящий – нерадивый и незаботливый, как мне всегда казалось, сын! Он позвонил тогда, когда мне это было нужно…
– Ну, мам, ну успокойся! Ну, ты что, папу не знаешь? Ну, просто ты его затюкала, достала. Ну, я же тоже убегал от вас, ты помнишь, на первом курсе? Куда он денется? Ведь он же без тебя не сможет жить! Я это точно знаю. Ты только не звони ему, пожалуйста! Прошу тебя! Не трогай! Он хочет тишины… Ведь ты же знаешь, как умеешь задавить? Он должен сам понять, что сделал глупость, только сам! Он все поймет. Не скоро, может быть, поймет – он как-то очень медленно у нас соображает, – но поймет! Не ищи его, пожалуйста, я сам его найду… попозже. Не паникуй, не нервничай, пожалуйста, прошу. Ты только потерпи до воскресенья, ладно? Мы все к тебе приедем, все… Ну, хочешь, позвони кому-нибудь. Ему только не звони, умоляю! Договорились? Ну, пока!
Васю этот звонок успокоил совершенно. Он уже начал умываться обстоятельно и деловито, готовясь вздремнуть прямо тут – на твоем письменном столе. Я вспомнила, что он голодный. Мы отправились на кухню, я положила в его красную мисочку куриных щей с овсянкой и разозлилась, увидев в холодильнике кастрюлю сваренного накануне горохового супа с рулькой.
– Ну какой же гад и сволочь! – думала я, глядя на эту кастрюлю, – Зачем же я дурацкий этот суп варила? Что мне теперь с ним делать?
Я извлекла из супа рульку. Темно-бордовая, сочная, мягкая от долгого разваривания, ветчина легко отделялась от здоровенной мосолыги. Я никогда ее не ела раньше, справедливо полагая, что мясо нужно мужчинам. Все лучшее, самое вкусное и полезное в доме всегда закономерно принадлежало вам с Глебом, а когда Глеб женился, – тебе одному. Я вечно доедала только то, что оставалось. Мясо было очень вкусное. Вдвоем с Васей мы съели почти все, а остатки я убрала в холодильник, ловя себя на мысли, что машинально-привычно прикидываю, чем буду кормить тебя завтра…
Было уже очень поздно, но, помня совет Глебушонка, я все-таки пошла к телефону и позвонила Саше: он полуночник. Трубку взяла Вика и говорила со мной очень веселым и бодрым голосом: «Я лучше Сашку позову, он такой… Он всегда за семью!»
Действительно, Саша поймет, – думала я, – Посочувствует и даже, может быть, поможет…
Но именно Саша этих моих надежд совсем не оправдал: «Я не верю в семейное счастье, – сказал он почему-то сердито. – Каждый человек имеет право на свободу»…
Он еще что-то говорил. Какие-то абсолютно правильные и разумные слова, но я уже не слушала…
Я долго не могла заснуть. Встала, включила свет в твоей комнате, зажгла свечку, привезенную от Благодатного огня, и стала молиться… Пожалуй, молилась очень долго, потому что, когда засыпала, начинало светать. Мне приснился сон. Ужасно неприятный сон про то, что ты уходишь. Я просила тебя не уходить, плакала, уговаривала… Проснулась, вытерла слезы… И вдруг сообразила, осознала, что это не сон, что ты ушел на самом деле. Я стала бесцельно слоняться по квартире, думая, чем мне заняться, ведь сегодня – вторник и у меня нет лекций. Отчаянно болела голова и я решила, что надо просто хорошенько выспаться.
Таблетки «Мелатонина» ты привез мне из Америки, когда летал туда недавно один. Ты очень рекламировал мне это снотворное, объясняя, что оно имитирует сон грудных младенцев и действует только тогда, когда закрываешь глаза, в темноте, а на свету безвредно разлагается. Я пыталась понять английский текст аннотации на пластиковой банке и почему-то вдруг услышала где-то в голове свой разговор с Андре и ту фразу, что так фатально произнесла когда-то:
– Я бы хотела, чтобы ты посвятил его в своей ложе, принял в масонство… Какой-то жуткий, невыносимый, непередаваемый ужас заставил меня глотать горстями все таблетки из баночки… Я совершенно не думала ни о каком самоубийстве. Я вообще не думала! Просто страх, необъяснимый страх колотил меня крупной дрожью и останавливал дыхание. Мне просто надо было немедленно остановить этот страх, мне надо было с ним покончить, уйти от него хоть куда-нибудь!
Горькими бывают только наши таблетки. Западные – почему-то сладкие, ароматизированные, приятные. «Мелатонин» был, помнится, с лимонным вкусом… Но в таком количестве эта лимонность стала омерзительной, сладковато-гадкой. Какая-то липкая тяжесть начала разливаться откуда-то из горла… Становилось трудно дышать.
Я не помню, как я позвонила тебе по сотовому. Я не помню, что я говорила и что ответил ты…
Мне стало так стыдно! Я поняла, что сейчас умру и ради чего??? Не помню, как доползла до ванной. Не помню, что я делала. Успела я напиться воды и стошнить эти отвратительные лимонные, лукаво-сладкие таблетки? Не помню! В дверь отчаянно колотила соседка Неля. Я открыла ей дверь и совершенно честно соврала, что промыла себе желудок. Мне просто было так стыдно, что вот от этого-то, именно, стыда – я моментально очухалась и взяла себя в руки.
И дальше я вспоминаю с трудом, как сквозь туман какой-то. Врачи, которые меня ругают и стыдят. Ты, нарядно одетый, в галстуке парадном. «Скорая помощь», где я лежу, а ты сидишь рядом и осторожно, вкрадчиво объясняешь мне, что я тебя любила неправильно, не так, как надо, а «как вещь»… И почему у меня в голове от всего кошмара застряла только эта фраза? Почти отчетливо я помню, как изо всех сил старалась держаться в «Склифе», как с готовностью предъявляла пустую баночку из-под «Мелатонина». Я твердо знала, что надо мне, во что бы то ни стало, надо выбраться из этого «Склифа», что у меня, действительно поехала крыша и уедет навсегда, если я останусь в отделении суицидов… Я попросила меня забрать? Из того, что говорил тебе врач, я поняла только одно: сегодня я не буду ночевать одна в пустой квартире с Васей. Мне сразу стало спокойно и легко. Я засыпала в метро. Или в такси? Не помню! А дальше я помню только, что до меня вдруг дошло: ты все равно сейчас уйдешь в своем красивом галстуке, и я останусь одна сражаться с лимонной гадостью в своем животе и сознании… Но ведь я одна могу не справиться!!! Как я оказалась на полу?! Просто упала или на коленях пыталась тебя умолять? Не помню… Ты что, перешагнул через меня и смылся?
Я до сих пор не знаю, что это было: настоящая смерть от коварно действующего только в темноте «Мелатонина», или просто кошмарный сон? Олечка говорила, цитируя Иоанна Лествичника: «Не верьте никаким снам и видениям, кроме тех, где вам показывают ад и мучения…» Поэтому я попытаюсь пересказать подробно все, что происходило там, куда я попала…