Непригожие слова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Непригожие слова

Неудачный поход на Смоленск русского войска под начальством боярина Михаила Борисовича Шеина в 1634 году обернулся царским гневом и расправой над военачальниками. Кроме Шеина отрубили голову и второму воеводе, окольничему Артемию Измайлову. Правда, виноватее всех, если верить приговору, оказался сын Измайлова Василий: «Ты, Василий, — говорилось в посмертной „сказке“, будучи под Смоленском, воровал, государю изменял больше всех, съезжался с литовскими людьми. Да ты же, Василий, будучи под Смоленском и из-под Смоленска пришедши в Можайск, хвалил литовского короля, говорил: „Как против такого великого государя монарха нашему московскому плюгавству биться“».

Другой сын Артемия Измайлова, Семен, бит кнутом и сослан в Сибирь за то, что, будучи под Смоленском, воровал, с литовскими людьми съезжался, говорил многие непригожие слова. Тому же наказанию за тот же проступок подвергся некто Гаврила Бакин: будучи в Можайске, он хвалил литовского короля и литовских людей перед русскими, называя последних «плюгавством».

План осады Смоленска в 1632–34 гг. Гравюра 1634 г.

В русский литературный язык слова плюгавый, плюгавство — «невзрачный, гадкий, мерзкий, внушающий отвращение своим неказистым и неприятным видом, вызывающий гадливое чувство» — попали не ранее XVI века из Литвы. Вряд ли следователи по своей инициативе вложили в уста осужденным это еще непривычное для русского слуха словечко. Вероятно, собеседники литовцев, прибегая к заимствованию, старались говорить на понятном западным соседям языке.

Презрение к Отечеству и соотечественникам, впервые ярко проявившееся в среде привилегированных классов после Смуты, в середине XIX века станет доминантой интеллигентского мировоззрения, а «плюгавство» русских, превосходство иноземного над национальным — истиной в последней инстанции для многих последующих поколений Измайловых и бакиных. «С ранней молодости я только и слыхал, что Россия разорена, находится накануне банкротства, что в ней нет ничего, кроме произвола, беспорядка и хищений; это говорилось до того единодушно и единогласно, что только побывавши за границей… я мог, наконец, понять всю вздорность этих утверждений», — признавал раскаявшийся революционер Лев Тихомиров{28}.

Тогда же в Смуту появились на Руси первые либералы-вольнодумцы. Князь Иван Хворостинин, еще находясь в нежном возрасте, стал фаворитом Лжедмитрия I. Занимавший высокую придворную должность кравчего, он запомнился современникам надменным избалованным мальчишкой, баловнем Расстриги. Отрепьев, возможно, видел в сметливом, жадном до знаний, не лишенном талантов юном сотрапезнике самого себя времен холопства. Хворостинину же казалось, что с приходом Самозванца в «затхлую московскую жизнь ворвался свежий ветер и все обновил», — полагает Л. Е. Морозова{29}.

Ветер ворвался не столько в московскую жизнь, сколько в бедную головушку Ванечки Хворостинина. Как известно, после падения Расстриги опала затронула немногих самых близких к «императору Деметриусу» людей. В их числе оказался Хворостинин, обвиненный Шуйским в еретичестве: «Впал в ересь и в вере пошатался и православную веру хулил и постов и христианского обычая не хранил». Явная «непристойность» воззрений юного князя заключалась в том, что он «образа римского письма почитал наравне с образами греческого письма», утверждал, что «молиться не для чего и воскресение мертвых не будет; про христианскую веру и про святых угодников Божиих говорил хульные слова». Из этого перечня можно заключить, что при дворе Лжедмитрия I Хворостинин подпал под влияние поляков-ариан из окружения Расстриги. Уроки вольнодумства у Гришки Отрепьева вместе с Иваном Андреевичем получал и Артемий Измайлов, чьи сыновья пострадали за разговоры о «плюгавстве». Измайлов-старший одним из первых перешел на сторону Расстриги и был удостоен исключительных милостей. За считанные недели неизвестный рязанский дворянин превратился в дворецкого, думного дворянина и ближнего человека Самозванца.

Ссылка в Иосифо-Волоцкий монастырь для Хворостинина завершилась после свержения Шуйского — к тому времени князю исполнилось всего 23 года. От Михаила Романова князь получил чин стольника — ниже, чем прежняя его должность кравчего. Но вряд ли размышления о незадавшейся карьере угнетали Хворостинина. Жить в России, общаться с русскими стало для него невыносимым. По его словам, московиты «сеют землю рожью, а живут все ложью»; «все люд глупой, жити не с кем», в переписке его встречались «многие о православной вере и о людях Московского государства непригожие и хульные слова».

«Кн. Хворостинин — прадед русского западничества, неясный силуэт типа, который с тех пор будет жить в нашем обществе, от времени до времени выступая в разных видах и каждый раз все с более определенными чертами умственными и нравственными: во 2-й половине XVII в. в виде латиниста, приверженца польско-латинской школы во 2-й половине XVIII в. в виде вольтерианца, космополита-скептика, при Александре I под именем либералиста, гуманного и нетерпеливого поклонника западноевроп[ейских] политических форм, в 30–40-х гг. текущего столетия под собственным званием западника, восторженного и ученого почитателя зап[адно] европейской мысли и науки…, и наконец, в виде современного интеллигента, осторожного и даже боязливого, а потому неясного в речах приверженца всевозможных течений западноевропейской мысли и жизни. Одна общая черта особенно резко всегда выступала в этом типе при всех его исторических модификациях: случайные ли обстоятельства или личные усилия помогли западнику сознать недостатки, отсталость своего отечества и превосходство Запада; первое употребление, какое он делал из этого сознания, состояло в том, что он проникался пренебрежением к первому и как бы физическим влечением к последнему. Он смотрел на быт и склад своего отечества как на личное неудобство, как на случайную неопрятную обстановку, среди которой ему временно пришлось остановиться на пути в какой-то лучший мир, где у него нет ни родных, ни знакомых, но где давно каким-то образом поселились его ум и сердце. Такой сибаритский взгляд на отечество и его отношение к Западу приводил к двоякому выходу из неудобного положения, в каком чувствовал себя западник: он или сам стремился перенестись в любимый чуждый ему мир, или мечтал этот мир с его полит[ическими] и другими удобствами перенести на родину»{30}.

С этой блестящей характеристикой В. О. Ключевского можно поспорить лишь в одном. Немногие из западников обладали возможностью или проявляли желание перебраться на свою истинную «родину», большая часть жаждала, не трогаясь с места, переделать Россию на западный манер. А добиться столь благородной цели без насилия, без тотальной ломки невозможно. Тут уж не до сибаритства. Этот агрессивный — и наиболее распространенный — тип русского либерала Достоевский охарактеризовал словами одного из героев романа «Идиот»: «Русский либерализм не есть нападение на существующие порядки вещей, а есть нападение на самую сущность наших вещей, на самые вещи, а не на один только порядок, не на русские порядки, а на самую Россию…Либерал дошел до того, что отрицает самую Россию, то есть ненавидит и бьет свою мать. Каждый несчастный и неудачный русский факт возбуждает в нем смех и чуть не восторг. Он ненавидит народные обычаи, русскую историю, всё»{31}. Здесь Достоевский почти пересказывает формулировку указа Михаила Федоровича 1632 года, где говорится о том, что Хворостинин «своим бездельным мнением и гордостью всех людей Московского государства и родителей своих обесчестил».

Нетрудно заметить, что все эти черты в полной мере присущи современным российским демократам, которые, по отзыву одного из видных либеральных политиков Ирины Хакамады, «пусть даже на уровне подсознания… считали, что народ в России — быдло». Впрочем, убеждение это не всегда таится в глубинах подсознания, а нередко высказывается прямо и открыто, как это делает лидер движения «Демократический Союз» Валерия Новодворская, уверенная в том, что «русскому народу место в тюрьме, причем не где-нибудь, а именно у тюремной параши…»{32} Впрочем, чего ожидать от «духовных дочерей», если «отец русской интеллигенции» Виссарион Белинский в свое время высказывался следующим образом: «А русские ли мы?.. Нет, общество смотрит на нас, как на болезненные наросты на своем теле; а мы на общество смотрим, как на кучу смрадного помета…Мы люди без отечества — нет хуже, чем без отечества: мы люди, для которых отечество — призрак…»{33}.

Упражнения на тему «плюгавства» не сводятся к примитивной брани. В наши дни они зачастую приобретают респектабельный наукообразный облик. Так известный социолог Борис Грушин настаивает на «замене традиционно российских форм жизни, на протяжении многих столетий (а не только 70 послеоктябрьских лет!) базирующихся на феодальном холопстве и рабстве, некими качественно новыми формами, фундамент которых — свободная личность и которые в современном мире связаны с понятиями евроамериканской цивилизации». По мнению ученого, это означает разрыв России, «не только с идеологией и практикой коммунизма (тоталитаризма), но и с русизмом вообще, русизмом как таковым»{34}. Наш современник благоразумно умалчивает о методах претворения своих предложений в жизнь, которые, очевидно, подразумевают физическое истребление, либо принудительное перевоспитание русских как носителей треклятого «русизма».

Современному российскому либералу присуща сектантская модель восприятия мира, напоминающая манихейство. Социолог Вадим Нифонтов отмечает, что в сознании приверженца идей либерализма эта модель развивается по хорошо наезженному алгоритму: 1) конфликт с реальностью; 2) осознание себя «избранным»; 3) развитие глубокого презрения к окружающему «быдлу»; 4) идентификация мифического «быдла» с реальным большинством местного населения (чаще всего в форме «русофобии»); 5) поиск собственных корней, доказывающих своё отличное от «быдла» происхождение (иностранные или просто «нерусские» предки и т. п.); 6) формулирование жизненной задачи (как правило, одно из двух: либо каким-то образом покинуть этот тёмный страшный мир, либо насильственно перестроить его под собственные идеалы, не считаясь ни с чем и ни с кем){35}.

Если мы вернемся в XVII век к князю Ивану Хворостинину, то в его поведении легко обнаружим все перечисленные выше приметы манихейского самосознания. Как истинный либерал Хворостинин высоко ставил свои качества — образованность, нравственность — и энергично обличал недостатки окружающих. Его современник и собрат по перу Семен Шаховской резко порицал «фарисейскую гордость» князя Ивана Андреевича, который в разговоре с ним «за малое мое некое речение препирахся еси гневно и люте сверепствова»{36}. Дерзкие наставления, самонадеянность оттолкнули от князя окружающих. Оказавшись в изоляции, Хворостинин принялся пьянствовать, задружился с поляками и якобы задумал отъехать к Литве.

На Страстной неделе 1622 года тривиальный разгул тоскующего либерала приобрел черты некоей осознанной демонстрации: Хворостинин «всю Страстную неделю пил без просыпу, накануне Светлого воскресенья был пьян и до света за два часа ел мясное кушанье и пил вино прежде Пасхи, к государю на праздник Светлого воскресенья не поехал, к заутрене и к обедне не пошел… людям своим не велел ходить в церковь, а которые пойдут, тех бил и мучил»{37}. Как мы видим, русский либерализм уже в самом зачаточном своем состоянии приобрел черты деспотические: либерал стремится всеми правдами и неправдами навязать свой образ мыслей окружающим. Хворостинин не только сам не ходил в церковь, но не пускал туда своих крестьян и жестоко наказывал ослушников, хотя в ту пору крестьяне еще не были бесправными рабами помещика, каковыми они станут спустя столетие.

С. Ф. Платонов именовал Хворостинина «первой ласточкой московской культурной весны, пострадавшей от холодного дуновения московской косности»{38}. Но таким ли уж леденящим было это дуновение? Упомянутый выше царский указ 1632 года напоминает отеческое порицание расшалившемуся недорослю, хотя Хворостинину в ту пору далеко за сорок. Во многих европейских странах проделки князя Ивана стоили бы ему головы, но московская косность вылилась в двухлетнее пребывание в заволжской обители. «…Довелось было тебе учинить наказанье великое, потому что поползновение твое в вере не впервые и вины твои сыскивались многие; но по государской милости за то тебе наказанья не учинено никакого, а для исправленья твоего в вере посылай ты был под начал в Кириллов монастырь… И государи, по своему милосердному нраву, милость над тобой показали, из Кириллова монастыря велели взять тебя к Москве и велели тебе видеть свои государские очи и быть в дворянах по-прежнему»{39}. Пожурили — и приласкали.

Хворостининское вольнодумство, его отторжение от России и российского пышно проросли на тучной опрично-тушинской почве. Отец Ивана Андреевича и оба дяди — Дмитрий и Федор — служили в опричнине. Позже Хворостинины вместе с Трубецкими входили в окружение Годунова и пользовались доверием царя Бориса{40}. Двоюродный брат князя Ивана Юрий Дмитриевич Хворостинин — видный тушинский деятель, который после гибели Вора стал служить польскому королю и возглавил Пушкарский приказ в коллаборационистском правительстве Салтыкова-Андронова. Другой кузен — астраханский воевода Иван Дмитриевич Хворостинин, заслышав о появлении тушинского «царика», присягнул последнему. Прославился он также нещадным грабежом астраханских купцов.

Интересно, что сам Хворостинин весьма негативно отзывается об опричнине. Так по его отзыву Иван Грозный «соблазни мир и введе ненависть… и восстави сына на отца, и отца на сына, и сотвори вражду в доме ихъ»{41}. Неприятие опричнины — характерная примета того времени, дань общему настроению. Впрочем, не исключено, что князь Иван Андреевич искренен. Но как это нередко случается, можно порицать то или иное явление, но порицать умозрительно, не замечая, что оно стало частью тебя, что соблазн давно овладел тобою, что ненависть, внесенная с русскую жизнь опричными нравами и порядками, искалечила душу, движет твоими делами и помыслами. Князь Иван Андреевич — натура творческая, созерцательная, не способная самовыразиться в татьбе и душегубстве, ненависть его выплескивается на бумагу, ищет приличествующую идеологическую оболочку, но пока не находит, ограничиваясь эпатажем и хульными словесами. А быть может, князь Иван разглядел в себе нравственную порчу, нашел-таки силы для излечения. Во всяком случае, в конце жизни Хворостинин отказался от своих заблуждений, стал глубоко набожным человеком, принял постриг в Троице-Сергиевой обители.