«Источник государственного избытка»
«Источник государственного избытка»
Повторим: благосостояние крестьян было главным залогом богатства помещика, и забота о поддержании хозяйства крепостных диктовалась в первую очередь не добротой сердца или просвещенностью ума владельца, а насущной экономической необходимостью. Мы уже говорили, что продукты питания были дешевы, столь же недорого стоили дрова, домотканый холст, овчины, из которых шилась зимняя одежда. В целом, прожить в России простонародью было значительно проще, чем в более цивилизованных европейских странах, где потребности намного превосходили возможности низших слоев населения. Отсюда частые комментарии иностранных авторов о более высоком качестве жизни русских крестьян и неизбежное в таких условиях противопоставление сытого рабства голодной свободе.
Прослуживший много лет в России французский посол Луи Сегюр писал: «Русское простонародье, погруженное в рабство, незнакомо с нравственным благосостоянием, но оно пользуется некоторой степенью внешнего довольства, имея всегда обеспеченное жилище, пищу и топливо; оно удовлетворяет своим необходимым потребностям и не испытывает страданий нищеты, этой страшной язвы просвещенных народов…
Помещики в России имеют почти неограниченную власть над своими крестьянами, но надо признаться, почти все они пользуются ею с чрезвычайной умеренностью… Во время моего долгого пребывания в России многие примеры привязанности крестьян к своим помещикам доказали мне, что я насчет этого не ошибаюсь… Ограничусь одним. Обер-камергер, граф, наделав больших долгов, вынужден был для их уплаты продать имение, находившееся в трехстах или четырехстах верстах от столицы. Однажды утром, проснувшись, он слышит ужасный шум у себя на дворе; шумела толпа собравшихся крестьян; он их призывает и спрашивает о причине этой сходки. „До нас дошли слухи, — говорят эти добрые люди, — что вашей милости приходится продавать нашу деревню, чтобы заплатить долги. Мы спокойны и довольны под вашею властью, вы нас осчастливили, мы вам благодарны за то и не хотим остаться без вас. Для этого мы сделали складчину и поспешили поднести вам деньги, какие вам нужны; умоляем вас принять их“. Граф после некоторого сопротивления принял дар, с удовольствием сознавая, что его хорошее обращение с крестьянами вознаградилось таким приятным образом… Тем не менее эти люди достойны сожаления, потому что их участь зависит от изменчивой судьбы, которая по своему произволу подчиняет их хорошему или дурному владельцу»[579].
Сегюру вторили и другие наблюдатели. Британцы, путешествовавшие по России, бывали, как правило, задеты тем, что быт русских крестьян выгодно отличался от привычного им на родине, особенно в Ирландии. Капитан Джон Кокрейн писал в 1824 году: «Безо всяких колебаний… говорю я, что положение здешнего крестьянства куда лучше состояния этого класса в Ирландии. В России изобилие продуктов, они хороши и дешевы… Здесь в каждой деревне можно найти хорошие, удобные бревенчатые дома, огромные стада разбросаны по необъятным пастбищам, и целый лес дров можно приобрести за гроши. Русский крестьянин может разбогатеть обыкновенным усердием и бережливостью, особенно в деревнях, расположенных между столицами»[580].
Испанский дворянин дон Франсиско де Миранда, родившийся в Венесуэле и выступавший за отделение южноамериканских колоний от митрополии (впоследствии один из французских революционных генералов), в 1787 году совершил поездку по России. Возле Вышнего Волочка он обратил внимание на множество новых срубов, выставленных на продажу. «Когда древесина свежая, она имеет красивый желтоватый цвет, — замечает путешественник — Справился у моего слуги и извозчика, сколько стоит такой дом, который можно купить в разобранном виде при въезде в любую деревню, и они сказали, что обычная цена всего лишь от 20 до 24 рублей». Миранда же обратил внимание на изобилие леса, который крестьяне могут вырубать беспошлинно, что позволяло им в самые лютые морозы поддерживать в домах тепло.
В печально знаменитой по Радищеву Спасской Полести путник «зашел в несколько крестьянских домов, построенных в том же духе, что и те, которые осматривал ранее; внутри они очень опрятны и удобны для жилья». Такую же прогулку Миранда совершил и у маленького городка Крестцы, тоже описанного Радищевым. «Посетил несколько крестьянских домов и обратил внимание, что они гораздо просторнее и чище, нежели в других частях России. — Дон Франсиско ехал с юга, через Малороссию, где впервые увидел мазанки. — А также заметил, что почти всюду имеется ткацкий станок, на котором ткут белое полотно из местного льна; из него шьют неплохую одежду для людей низшего сословия. Заплатил 30 копеек за чай, хлеб и т. д.; наблюдал за девушкой, доившей корову: она прятала от меня лицо, но в то же время выставляла напоказ свои ляжки»[581].
Простодушное кокетство деревенской девки, готовой порезвиться с иностранцем, — совсем не то же самое, что вид голодной бабы, месившей тесто «из трех частей мякины и одной несеяной муки» у Радищева. А ведь два описания разделяет всего пара лет. «Четыре стены, до половины покрытые, так, как и весь потолок, сажею; пол в щелях, на вершок, по крайней мере, поросший грязью; печь без трубы… и дым, всякое утро зимою и летом наполняющий избу; оконцы, в коих натянутый пузырь, смеркающийся в полдень, пропускал свет; горшка два или три (счастливая изба, если в одном из них всякий день есть пустые шти!). Деревянная чашка и кружки, тарелками называемые; стол, топором срубленный, который скоблят скребком по праздникам. Корыто кормить свиней или телят, буде есть, спать с ними вместе, глотая воздух, в коем горящая свеча как будто в тумане или за завесою кажется. К счастью, кадка с квасом, на уксус похожим, и на дворе баня, в коей коли не парятся, то спит скотина. Посконная рубаха, обувь, данная природою, онучки с лаптями для выхода. — Вот в чем почитается по справедливости источник государственного избытка, силы, могущества»[582].
То ли первый русский революционер намеренно сгущал краски, то ли стандарты чистоты и благополучия у авторов были разными. Трудно сказать. Но, приводя хрестоматийное описание крестьянского быта по Радищеву, все-таки стоило бы сопровождать его зарисовками из других источников, тем более что ни французский посол, ни английский морской офицер, ни испанский путешественник — друг свободы не отличались слепой подчас доброжелательностью Виже-Лебрён.
Кстати, о посконных рубахах. Марта Вильмот дает совсем другую картину: «Любуюсь всеми без исключения крестьянами: их причудливо-разнообразной одеждой, их веселыми живописными группами. Часто можно увидеть деревенскую девушку в головном уборе, шитом золотом, в серьгах, с браслетами из блесток, видимо, играющую роль первой красавицы… Когда молодая крестьянка преподносит вам кувшинчик молока, яйца или орехи, то маленькая корзиночка, где они лежат, всегда покрыта полотенцем, оба конца которого украшены шитьем из красных и белых ниток, имитирующих кружево… О, Доротея, почему ты не можешь… нарисовать оригинальное платье цвета индиго, с широкими белыми рукавами, с застежкой на спине и вышивкой по всему подолу… — это необычайно очаровательное и фантастическое зрелище»[583].
С Мирандой, Сегюром и Кокрейном соглашался Роберт Бремнер — публицист, под влиянием статей А. Н. Герцена заключивший договор на написание обличительной книги о России. Во времена жесткого политического противостояния с николаевским режимом и восторженной поддержки европейских революций он отправился в Россию, чтобы собрать материал. Текст вышел далеко не лицеприятным, тем более интересно его свидетельство: «В целом… по крайней мере что касается просто пищи и жилья, русскому крестьянину не так плохо, как беднейшему среди нас. Он может быть груб и темен, подвергаться дурному обращению со стороны вышестоящих, несдержан в своих привычках и грязен телом, однако он никогда не знает нищеты… Мы склонны воображать себе, что уж если наши крестьяне нищенствуют, то мы можем по крайней мере тешить себя уверенностью, что они живут во много большем довольстве, чем крестьяне в чужих землях. Но сие есть грубейшее заблуждение… В тех частях Великобритании, которые, как считается, избавлены от ирландской нищеты, мы были свидетелями убогости, по сравнению с которой условия русского мужика есть роскошь. Есть области Шотландии, где народ ютится в домах, которые русский крестьянин сочтет негодными для своей скотины»[584].
Что касается грязного тела, то тут с Бремнером не согласился бы Пушкин. «Ваш крестьянин каждую субботу ходит в баню, — говорит в «Путешествии из Москвы в Петербург» воображаемый спутник героя, англичанин, — умывается каждое утро, сверх того несколько раз в день моет себе руки»[585]. О том же писала Лебрён. Чистоплотность русского простонародья подчеркивала и мисс Вильмот: «На небольшом лугу против моего окна около 150 мужчин и женщин косят траву. Все мужчины в белых льняных рубахах и штанах (это не выдумка, штаны действительно белые), а рубахи подпоясаны цветным поясом и вышиты по подолу ярко-красной нитью. Вид у них очень живописный; лгут те иностранцы, кои изображают русских крестьян погруженными в праздность, живущими в нищете… Если, сравнивая два народа, посчитать основными вопросами те, что относятся к условиям жизни (достаточно ли еды, есть ли жилище, топливо и постель), то русские, вне всякого сомнения, окажутся впереди. Да, они рабы, однако в интересах самих господ хорошо обращаться со своими крепостными, которые составляют их же богатство; те помещики, которые пренебрегают благосостоянием своих подданных и притесняют их, либо становятся жертвами мести, либо разоряются»[586].
Можно с усмешкой констатировать, что если самодержавие в России было ограничено удавкой, то крепостное право — топором и красным петухом. Подчас эти ограничения оказывались очень действенными. Но был и другой способ, державший помещиков в узде. Пайпс не без оснований замечал: «Особенно важно избавиться от заблуждений, связанных с так называемой жестокостью помещиков. Иностранные путешественники, побывавшие в России, почти никогда не упоминают о телесных наказаниях… Пропитывающее XX век насилие и одновременно высвобождение сексуальных фантазий способствуют тому, что современный человек, балуя свои садистские позывы, проецирует их на прошлое; но его жажда истязать других не имеет никакого отношения к тому, что на самом деле происходило, когда такие вещи были возможны»[587]. Религиозные запреты значили для огромного большинства жителей страны больше, чем указы. Отношения, построенные на вере и традиционных нормах морали, были весьма далеки от криминала. В противовес своему деду-самодуру Прончищеву Сабанеева описала две соседские помещичьи семьи, мирно уживавшиеся с крестьянами.
Первые — господа Крюковы — обитали в небольшом имении Даньково по другую сторону реки и служили наглядным примером тишины и согласия. «У даньковского барина мужики забыли, что они крепостные и рабы; ни крику, ни расправы не было в этом уголке Тарусского уезда, — писала мемуаристка. — Помещик управлялся со своим народом какими-то ему одному присущими приемами и средствами. Народ этот копошился возле него, как муравьи в муравейнике»[588].
Другие соседи — господа Леонтьевы — приходились Прончищевым родней. Описание их жизни удивительно напоминает картину быта доброй помещичьей семьи из второго тома «Мертвых душ» Гоголя. Николай Васильевич дал своим героям греческую фамилию Костанжогла, таким образом подчеркивая нетипичность этого явления для России. Принято считать, что Гоголь уничтожил большую часть рукописи второго тома, поскольку не мог писать сусальные картинки, не соответствующие действительности. Однако реальная жизнь вмещала то, что отказывалась вмещать литература — добрых господ Леонтьевых:
«Леонтьевы с самого начала их женитьбы жили в имении своем сельце Корытне. Соседи считали их большими чудаками… Сергея Борисовича осуждали за то, что он перебаловал свою дворню, отпустил много мужиков на оброк; дескать, не справится, расстроит имение… Но дело было в том, что он ничего не выдумывал и действовал в жизни, руководствуясь своими внутренними убеждениями. Он не имел в виду, отпуская мужиков на оброк, опережать свое время с тенденциями либерализма, а дать льготы мужику было просто ему сочувственно.
И правда, что крепостные у них в доме жили привольно… На них был особенный отпечаток мирной жизни и душевного спокойствия. Они тоже неусыпно трудились в кругу их домашнего обихода, и их дом был точно улей, в котором работа кипела с раннего утра…
Детей у Леонтьевых было очень много, и их воспитание составляло цель жизни их родителей. Как свободна была тетушка Марья Петровна от увлеченья французскими и чужеземными вообще гувернерами и гувернантками! …Марья Петровна, отлично знакомая с иностранной литературой, не искала там, однако, авторитет, читала также творения наших отцов церкви и умела извлекать из них более для себя света и пользы. И она воспитала детей своих в духе нашей православной церкви: без педантства или ханжества, но с теплым упованием на милосердие Божие… Ее отношение к простому люду было трогательное; деревенские бабы несли в Корытню в барские хоромы своих больных; она собственноручно обмывала раны, купала золотушных детей. Она ввела оспопрививание между своими крестьянами и сама умела производить эту операцию без помощи фельдшера»[589].
Современные исследователи сходятся во мнении, что главным злом крепостного права была не жестокость помещиков и не бедность крестьян — вещи, как мы видели, весьма спорные, — а отсутствие закона в сфере, регулировавшей отношения барина и его холопа. То, что целый клубок социальных связей как бы выпадал из правовой зоны, порождало массу злоупотреблений. Однако надо учитывать, что понятие «закон» в XVIII веке носило не только юридический, но и религиозный характер. При подушной переписи человека спрашивали, какого он закона, имея в виду какой веры. И ответ был: греческого (православного), магометанского, латинского (католического) или иудейского. Только наиболее образованные догадывались, что слово «закон» подразумевает еще и правовой акт.
В традиционном обществе практически вся жизнь контролировалась либо религиозными нормами поведения, либо обычным правом — то есть правом, основанным на обычае. Собственно законодательство в современном смысле не носило тогда такого тотального характера, как сейчас, и проникало лишь в те бреши, которые освобождала для него традиция. Отношения между помещиком и крепостным не регулировались юридическими актами в деталях. И это несло в себе известное зло. Вспомним, как генерал Измайлов был дважды, вопреки воле Николая I, оправдан судами двух губерний. На основании имевшегося законодательства суды не находили в действиях помещика состава преступления. Призвав самодура к ответу именным указом, монарх поступил вопреки существовавшему законодательству, ибо оно не оговаривало, что может, а чего не может помещик в отношении своих крепостных. Находясь в юридическом вакууме, Николай I вынужден был опираться на мораль и традицию — вещи, к сожалению, легко нарушаемые. В начале главы мы показали, как во второй четверти XIX века указы постепенно начинают проникать в эту прежде недоступную сферу.
По мере развития юридического сознания и усложнения законодательства государство все настойчивее вмешивалось в отношения бар и крестьян. Симптоматично, что все принятые акты были запретительного характера, ограждая холопов от произвола господ. Здесь интересы дворянства и интересы верховной власти приходили в столкновение. Каждая из сторон считала, что защищает крестьянина от хищных рук другой. Между двумя «благодетелями» мужик оказывался, как между молотом и наковальней. Однако этот же противовес порой помогал ему выжить, ибо селянин искал защиты от барина у государственных инстанций, а защиты от податей и рекрутчины под крылом у таких рачительных хозяев, как Суворов.
Помещик более всего желал видеть себя в своих имениях самодержавным владыкой. Отсюда часто употребляемый оборот «подданные» в адрес крестьян. Государство же стремилось одернуть его и показать, что он не более чем вербовщик и налоговый агент среди населения, которое только живет на его земле. Возникало неразрешимое противоречие — спор из-за подданных. Если помещик стремился закрыть свои владения от взоров власти, то государство, напротив, — проникнуть за непроницаемый барьер. Указ Елизаветы Петровны 1741 года, разрешавший крестьянам не приносить присягу, если они находятся на работе в поле, был воспринят и в дальнейшем трактовался как отказ крепостным в праве присягать. С этого момента верховная власть будто бы перестала рассматривать частновладельческих крестьян как подданных империи и стала видеть в них только собственность помещиков. Это был крайне опасный прецедент, абсолютно не соответствовавший букве закона, но желательный для дворян. Нечто похожее произошло и с указом 1767 года о запрете крестьянам подавать жалобы в собственные руки императрицы. Нашлось немало толкователей, которые с охотой понимали его как запрет жаловаться вообще.
Образованные дворяне вроде княгини Дашковой субъективно сознавали себя просвещенными монархами в своих вотчинах и не прочь были разыгрывать эту роль перед гостями. Тем неприятнее для них становилось напоминание верховной власти о своих претензиях на крестьян. Раздражение Екатерины Романовны, возникавшее всякий раз, когда государство вторгалось с налогом ли, с требованием ли рекрут в жизнь ее крепостных, объяснялось не только заботой, но и подрывом реноме маленького императора. Мы говорим об этих амбициях, потому что они типичны для помещиков и потому что власть, иногда уступая им, все же никогда их не прощала и не забывала при малейшей возможности перетянуть одеяло на себя.