Глава II РОЖДЕНИЕ ЖЕНСКОГО ВОПРОСА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Женщины вряд ли смогут решить проблему своей эмансипации, до тех пор пока к ним не присоединится значительное число мужчин, готовых к этому.

Джон Стюарт Милль

1. Вопрос жизни

Женский вопрос возник в России в решающее и поворотное для ее новой истории время — в первые пять лет после окончания Крымской войны. Унизительное поражение России в этой войне разрушило то, что Иван Аксаков называл «фасадностью» Российской империи и вскрыло все основные недостатки архаичной социально-политической системы, которые до этого времени затушевывались внешне эффективным бюрократическим правлением. Поражение в войне и смерть Николая I вскрыли перед лицом общественности то, что русская интеллигенция называла «социальными язвами». Елена Штакеншнейдер, яркая молодая женщина того времени, в 1856 г. записала в своем дневнике: «Слава Богу, что о войне больше не говорят, что это ужасное время прошло. Все раны заживают, кроме ран, которые война только открыла, но не нанесла сама». В русском обществе было широко распространено убеждение в том, что унизительное поражение пойдет на пользу. «Враг найдет в Севастополе одни окровавленные руины, — писал несколько лет спустя либерально настроенный юрист Анатолий Кони, — но Россия нашла в нем зерно своего воскрешения»[45]. Находившийся на другом идеологическом полюсе Николай Добролюбов писал в 1857 г.: «Два года тому назад нас расшевелила война, заставивши убедиться в могуществе европейского образования и в наших слабостях. Мы как будто после сна очнулись, раскрыли глаза на свой домашний и общественный быт и догадались, что нам кое-чего не достает. Едва эта догадка озарила наш ум, как мы с редкой добросовестностью и искренностью принялись раскрывать „наши общественные раны“». «Отрадно было то время, — продолжает он, — время всеобщего увлечения и горячности… Как-то открытее была душа каждого ко всему доброму, как-то светлее смотрело все окружающее. Точно теплым дыханием весны повеяло на мерзлую, окоченелую землю, и всякое живое существо с радостью принялось вдыхать в себя весенний воздух, всякая грудь дышала широко, и всякая речь понеслась звучно и плавно, точно река, освобожденная ото льда. Славное было время!»[46]

Ослабление жесткой цензуры, введенной в конце правления Николая I, привело к возникновению дискуссий по широкому кругу проблем, касавшихся и недавней катастрофы, и крайней необходимости реформ, а также о возможных путях развития России. Из этих дискуссий родились и «жгучие вопросы» (как их называли русские интеллигенты) или, как писал Гейне, «проклятые вопросы», решение которых колебалось от ограниченных реформ, предлагаемых либералами, до фундаментальной социальной реорганизации, выдвигаемой радикалами. Первоначально женский вопрос заключался в частичном исследовании проблемы женского образования и улучшении его, и лишь позднее развился во всеобъемлющую антропологическую[47] дискуссию об индивидуальной одаренности и особенной судьбе женщины.

Дебаты о женском образовании были инициированы знаменитым хирургом и педагогом Николаем Пироговым (1810–1881). В ходе своей педагогической и медицинской деятельности он обнаружил, с одной стороны, явную несостоятельность концепции профессионального медицинского образования, которая основной упор делала на подготовку к карьере, а не на развитие индивидуальных способностей; с другой — острую нехватку людей, обладающих медицинскими навыками. В начале Крымской войны великая княгиня Елена Павловна, невестка царя, поинтересовалась у Пирогова, есть ли возможность направить на фронт медицинских сестер. Будучи придворной «либералкой» и сторонницей реформ, Елена Павловна, формируя медицинский женский корпус, преследовала ряд целей: подготовить столь необходимый в России медицинский персонал, привлечь внимание к потенциальным возможностям женщин и доказать возможность более активного участия представительниц своего пола в общественной жизни. Она предложила Пирогову возглавить подразделение сестер милосердия, мотивируя это тем, что хотя женщины вполне компетентны, дело продвигается лучше, когда ими руководит мужчины. «Это, — отвечал Пирогов, — справедливо только до тех пор, пока женщины будут воспитаны по-нынешнему и с ними будут обращаться по той же устарелой и бессмысленной методе. Но это следует изменить и женщины должны занять место в обществе более отвечающее их человеческому достоинству и их умственным способностям». Это случайное замечание содержало в себе зерна тех аргументов, которые через несколько лет он развил в статье «Вопросы жизни»[48].

Убежденный в том, что женщины способны работать во фронтовых условиях, Пирогов приступил к организации и обучению группы волонтерок — «Сестер милосердия Крестовоздвиженской Общины». Из 163 ее членов около 110 принадлежали к привилегированным слоям общества (жены, вдовы, дочери чиновников и помещиков), около 25 были представительницами мещанства, 5 — духовенства; кроме того, было пять монашек. Одна из сестер милосердия, Александра Крупская, оставила яркое свидетельство первой реакции женщин на звук артиллерийской канонады, заставившей их забыть обо всех перипетиях и неудобствах поездки, поселив страх в сердца одних и стоицизм в сердца других. По другую сторону Черного моря Флоренс Найтингейл (Florence Nightingale) и ее английские сестры по-прежнему работали в опорном госпитале в Скутари. Пирогов[49] направил русских медицинских сестер в перевязочные пункты и полевые госпитали, расположенные в непосредственной близости от боевых действий. По свидетельству Крупской, солдаты были весьма довольны их работой, высоко оценивая теплоту женской заботы после холодного обращения с ними мужского медицинского персонала. В своих «Севастопольских рассказах» Толстой описывал как «сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами». Царь и высокопоставленные чиновники открыто признали их заслуги. Некоторые сестры милосердия добровольно отправлялись на самые опасные участки фронта и две из них умерли от тифа. Апогеем фронтового ужаса, по воспоминаниям Крупской, была оборона Михайловского редута, окруженного горами искалеченных трупов и множеством раненых[50].

Однако в самом начале войны присутствие женщин на фронте одобрялось далеко не всеми. Один из армейских докторов, шокированный в начале этой идеей, — изменил свою точку зрения, став свидетелем их героизма. Некоторые старшие офицеры возражали против деятельности Общины из соображений морали: по их мнению, присутствие женщин в армии вело только лишь к «интрижкам» и вследствие этого к распространению сифилиса. Более серьезной была институализированная оппозиция профессиональных медиков — непреодолимое сочетание традиционного военного бюрократизма и профессиональной ревности. Однако Пирогов и его медсестры так же, как и их коллеги в Скутари, смогли пережить обрушившийся на них град насмешек и оскорблений. После того как сестры милосердия, выполнив свой гражданский долг, вернулись домой, они были встречены с почестями и награждены за доблесть. По окончании службы Крупская, выражая чувства многих своих коллег, отмечала, что те женщины, которые видели страдания и войну и активно помогали облегчить чужую боль, «жили полной жизнью, любили и страдали»[51].

Великая княгиня Елена Павловна была приятно удивлена успехом своей идеи, хотя впоследствии она не играла никакой роли в продвижении женского вопроса. Более того, по свидетельству баронессы фон Раден, Елена Павловна была глубоко уязвлена тем оборотом, который несколько лет спустя приняла борьба за женскую эмансипацию. Однако сам Пирогов был чрезвычайно удовлетворен блестящими успехами своих подопечных. Он с радостью рассказывал об их нежности, способности стойко переносить страдания, а также об их «сверхчеловеческих трудах». Он был убежден, что Россия «полностью игнорирует чудные дарования наших женщин», и что «если женщина получит надлежащее образование и воспитание, то она сможет также хорошо устроить свою научную, художественную и общественную культурность, как и мужчина». В конце войны Пирогов опубликовал широко обсуждавшуюся статью «Вопросы жизни», в которой поднимались такие проблемы, как смысл жизни, суть образования и его роль для общества[52].

Вот как, используя яркие метафоры, Пирогов оценивал современное ему образование женщины высших слоев: «Но зато воспитание ее обыкновенно превращает ее в куклу. Воспитание, наряжая ее, выставляя напоказ для зевак, обставляет кулисами и заставляет ее действовать на пружинах, так как ему хочется. Ржавчина съедает эти пружины, а через щели истертых и изорванных от времени кулис она начинает высматривать то, что от нее так бережно скрывали». До этого времени те, кто претендовал на роль реформаторов женского образования, ставили перед собой лишь одну цель — наделить женщину тем количеством знаний, которое было бы достаточным для того, чтобы поддерживать разговор с мужем и следить за воспитанием детей. Наиболее свежая версия этого взгляда была выражена в появившейся незадолго до статьи Пирогова работе медицинского и этического характера «Физиология женщины», написанной также русским врачом В. В. Дерикером. Автор полагал, что женщине для успешного выполнения функций жены, матери, домохозяйки (другого предназначения она не имела) необходимы хорошие базовые знания, но не более того. Даже Пирогов ограничивал стремление женщин к образованию: «<…> не всякий врач. Не всякий должен без нужды смотреть на язвы общества, <…> в помойных ямах рыться»[53].

Однако Пирогов признавал, что женщинам необходимо хорошее образование. Они нуждаются в развитии способности к независимым суждениям для того, чтобы помогать мужчинам в их борьбе (а не просто для дилетантских увлечений агрономией или коллекционирования бабочек). «Не положение женщины в обществе, но воспитание ее, — в котором заключается воспитание всего человечества — вот что требует перемены. Пусть мысль воспитать себя для этой цели, жить для неизбежной борьбы и жертвований проникнет все нравственное существование женщины, пусть вдохновение осенит ее волю, — и она узнает, где она должна искать своей эмансипации». Пирогов предполагал, что роль и предназначение женщины вскоре станут более социально значимыми, чем прозаические заботы семейной жизни. В будущем, считал он, некоторые русские женщины услышат призыв свыше к свершению величественного подвига самопожертвования. Таких женщин он призывал ответить на этот призыв: «Да, я готова»[54].

С сегодняшней точки зрения, стиль Пирогова кажется помпезным и напыщенным, а его предположения о женских способностях — слишком умеренными и аморфными. Однако читатели того времени были поражены постановкой вопроса, который до этого не привлекал к себе серьезного внимания, и благородной и прогрессивной позицией русского интеллигента. Не вызывает сомнения, что многие женщины были заинтригованы призывом к «борьбе и жертвованиям». По свидетельству Елены Штакеншнейдер, статья вызвала настоящий фурор среди женщин; а одна из первых феминисток, Надежда Белозерская, даже утверждала, что именно после публикации работы Пирогова женский вопрос в России получил всеобщую и немедленную поддержку в обществе и литературе. С этого момента и далее, проблема женского образования стала одной из «жгучих» тем в российской прессе[55].

Весной 1857 г. на страницах только что основанного студентами Санкт-Петербургского университета журнала появилось анонимное письмо молодой женщины, описывавшей свои впечатления по поводу создания студенческой организации и выражавшей желание подискутировать с основателями этого журнала. Подобно либерально настроенным женщинам Европы, которые с чувством горького разочарования наблюдали, как их мужья отстаивают свои политические права, она одновременно испытывала симпатию к молодым людям и чувствовала себя обделенной. Тоном, исполненным жалости к себе и в то же время сердитым, она настоятельно советовала редакторам уделить хотя бы немного внимания судьбе женщины, ее страданиям, недостатку образованности и самоуважения; рассказать читателям, что женщина должна быть «воспитательницей человечества, кроме того, матерью-гражданкой, а не модной куклой» и что наступило время действий, а не слов. Ее голос был слабым, зависимым, нерешительным, но это был первый голос пробуждающегося женского сознания, публично обращающийся к мужчинам[56].

С этого момента заметки, письма и статьи, написанные женщинами, потекли в журналы. В 1858 г. на страницах ведущего радикального журнала «Современник» появилась публикация «Жалоба женщины». Скорбя о бесполезности получаемого девушками в частных пансионах образования, которое совершенно не готовило их к жизни и которое не менялось от поколения к поколению, автор предлагала матерям более реалистично подходить к образованию детей обоего пола. Она утверждала, что это никоим образом не ослабит мужественность будущих мужчин и не разрушит женственность будущих женщин, а только сделает их мудрей. Вскоре в этом же журнале был опубликован «Отголосок на „Жалобу женщины“». Автор, женщина-дворянка, находившаяся в стесненных обстоятельствах, рассказывала грустную историю о том, как она одна без какой-либо помощи воспитывала своих детей. В результате ее семья стала более сплоченной и «реалистичной» — ее дочери читали Гоголя, Аксакова, Тургенева и Толстого и были в курсе того, как появляются на свет дети. «По моему мнению, — писала она, — бедные девочки должны рано узнать, что есть и горе, и страдания, что на свете живут не одни хорошие люди, но и смешные и дурные»; что они должны усвоить эти вещи. «Помогите нам, — взывала она тем же знакомым зависимым тоном, — кто чем может, и пусть мои плохо выраженные мысли подвинут чей-то светлый ум на решение одного из самых важных вопросов жизни — воспитание женщины!»[57]

Вокруг данной проблемы возникла краткая дискуссия между малоизвестным публицистом Г. Я. Аппельротом и ведущим писателем-радикалом Дмитрием Писаревым. Первый, рассматривая идею совершенствования женского образования, исходил из бытовавшего мнения, что целью женского образования должно быть улучшение общей атмосферы домашней жизни, и потому образование женщин должно приблизительно соответствовать (но отнюдь не быть идентичным) мужскому. Равенство в получении знаний не было для Аппельрота частью общей проблемы равноправия полов: «Женщины вообще более способны чувствовать сердцем, чем рассуждать; в них более развито воображение, чем сознание, и верование более, чем убеждение». Решительно отвергнув подобные предположения, Писарев первый в России открыто заявил, что цель образования — «развить физические, умственные и нравственные способности и потом предоставить полную свободу естественному влечению; всякое ограничение в воспитании, всякое направление к известной, узкой цели ведет за собою горестные последствия, особенно если одна исключительная цель назначается половине человеческого рода». И, если женщина кажется менее развитой, то это результат не ее «природной» неполноценности, а недостаточного развития, проистекающего от ее бездеятельности[58].

Надежда Дестунис, женщина-публицист, представительница профессии, которая становилась популярной по мере того, как рос общественный интерес к женскому вопросу, связала дискуссию о женском образовании непосредственно с самой атмосферой реформаторства: «Может ли такое быть, когда повсеместно, во всем российском обществе, наблюдается такая активность, такое кипение, такое стремление вперед — может ли быть, что только русские женщины остаются пассивными наблюдателями этой активности, не принимая в ней никакого участия? Можно ли отыскать хоть какую-нибудь роль для нее в этом всеобщем стремлении?» Какова должна быть ее новая роль? Этот вопрос оставался без ответа. Феминистка Надежда Стасова была права, кратко характеризуя «новую» русскую женщину: «Она желает не луны, а солнца»[59].

Как бы там ни было, но над Россией по-прежнему светила луна. Проблемы любви, секса, брака, семьи, которые существовали как бы в вакууме во времена литературного господства Жорж Санд, отныне увязывались с более общей темой женской природы. Наиболее известными в тот момент и лучше всех запомнившимися были суждения Николая Добролюбова о семье, нашедшие отражение в работе «Темное царство» (рецензии на пьесу Островского). К тому времени Добролюбов уже подал свой голос в поддержку женского образования. Однако наиболее действенным средством социальной критики по-прежнему была литература, и в пьесах Островского Добролюбов обнаружил целый мир того общественного зла, который ждал своего разоблачения. В особенности — суровая домашняя жизнь и подчиненное положение женщин в купеческих семьях — темное царство, в котором домашняя жестокость была чертой повседневной жизни. В глазах критика, это было царство, в котором не было места любви, где родительская тирания, ненависть поколений друг к другу, невежество и жестокость процветали во тьме. Добролюбов исследовал все пороки, присущие купечеству, включая проституцию, и семейное неравенство, в особенности гипертрофированную власть отца и практически полную экономическую зависимость от него женщин. То, что Добролюбов, казалось, описал в весьма преувеличенной форме, нашло поддержку у Павла Бурышкина — представителя купечества того времени, отчетливо отразившего настроения этого сословия. Для многих поколений интеллигенции определение русской семьи (купеческой, дворянской или крестьянской) как «темного царства» стало расхожим социальным клише[60].

Впервые идея женской экономической независимости была полностью сформулирована Марией Вернадской (в девичестве Шигаевой, 1831–1860). Получив домашнее образование при поддержке отца, и, изучив политическую экономию (которую она называла «жизненным Евангелием»), с помощью своего мужа И. В. Вернадского, Мария стала первой в России женщиной-экономистом. Вместе с мужем она издавала журнал «Экономический указатель» — главный в России печатный орган либерализма манчестерской школы. Вернадские были страстными сторонниками свободной торговли, концепции невмешательства государства в экономику (laissez-faire), свободной рабочей силы, и поэтому выступали в поддержку освобождения крепостных крестьян без наделения их землей, с тем, чтобы высвободить огромную массу трудоспособных людей, которых можно использовать на благо ускорения процесса индустриализации. Они надеялись на то, что произойдет увеличение количества женщин-работниц, труд которых был значительно дешевле мужского, и которых можно было бы эффективно использовать на фабриках. Обращаясь к женщинам, Вернадская избегала подобной аргументации, вместо этого она заостряла внимание на тех возможностях, которые работа предоставляет для их освобождения. Страстная мольба Вернадской дать женщинам работу содержится в ряде статей, написанных в последние два года ее жизни[61].

Разделение труда и свободная торговля, писала она, в конечном итоге решат большинство экономических проблем, а свободный выбор работы (в противовес наследуемому назначению на должность) является sine qua non экономического развития. Женщины вынуждены будут отказаться от исполнения исключительно только ролей матерей и жен, высвободив, таким образом, скрытые экономические силы общества. Но, до тех пор, пока муж зарабатывает на жизнь и несет финансовую ответственность за свою семью, он в праве рассчитывать на послушание тех, кого содержит. Будучи реалистом, Вернадская отмечала, что некоторые русские женщины смотрят на труд как на постыдное занятие. «Человек может унизить какое-нибудь занятие, — писала она, — но ни один честный труд не может унизить человека». Ее доводы схожи с теми, какими европейская буржуазия защищала торговлю и критиковала праздных землевладельцев в начале промышленной революции. Вернадская отказывалась принять отговорки матерей, не желавших отрываться от своих детей, и особенно тех женщин, которые вели праздный образ жизни, растрачивающих время на прогулки по Петербургу, сплетни и балы. «Mesdames! Перестаньте быть детьми, попробуйте стать на свои собственные ноги, жить своим умом, работать своими руками, учитесь, думайте, трудитесь, как мужчины, — и вы будете также независимы, или, по крайней мере, в меньшей зависимости от своих тиранов, чем теперь».

С уверенностью, в которой было больше оптимизма, нежели реализма, Вернадская убеждала своих читателей, что существует более чем достаточно возможностей для женщин проявить себя в экономической жизни — не на военной или государственной службе, но в торговле, на фабрике, в сельском хозяйстве, литературе, науке, преподавании и медицине. Поскольку женщина лучше знает женскую и детскую природу, а также потребности семьи, занятие медициной гораздо в большей степени подходит ей, нежели мужчине. В основном суждения Вернадской были абстрактными и ориентированными на будущее. Она не могла предвидеть тех многочисленных битв, которые разыграются, прежде, чем женщина получит доступ на рынок квалифицированной рабочей силы. Она понимала, что женщины будут получать заработную плату ниже, чем заработная плата мужчин, по крайней мере, до тех пор, пока они не смогут преодолеть отношение к ним как к дилетанткам и не улучшат свое образование. Вернадская не сомневалась в способности женщин выполнять работу, традиционно считавшуюся мужской. Кратко суммируя один из аргументов европейского феминизма, апеллировавшего к достижениям цивилизации и технического прогресса, она утверждала, что женщина с револьвером может убить мужчину с топором, а женщина в экипаже может задавить мужчину, идущего пешком. Касаясь вопросов брака, Вернадская предполагала, что, если женщины получат возможность сами зарабатывать на жизнь, то мало кто из них будет торопиться заключить поспешные супружеские союзы, которые зачастую приносят только несчастье и приводят к личным трагедиям. Те же, кто не выйдут замуж, не будут больше полагаться на милость и сочувствие опекающих их родственников, подобно современным старым девам[62].

Отвечая на незаданный вопрос о целях женского образования, Вернадская пошла дальше Пирогова, связав проблему женской самостоятельности и независимости с образованием. К моменту ее безвременной смерти в двадцатидевятилетнем возрасте, идея достижения экономической независимости при помощи работы и образования получила справедливое признание в качестве основного пути эмансипации женщин. Даже один из авторов консервативного журнала «Библиотека для чтения» признавал, что само по себе улучшение образования не является достаточным. Он утверждал, что круг женских занятий может быть весьма многообразным, и задавал логичный вопрос: не является ли стремление запретить женщинам занятия, которые выше их способностей, такой же бессмыслицей, как запрещение мужчинам кормить детей грудью[63].

В литературе периода реформ беспокойство за судьбу какого-либо класса зачастую маскировалось озабоченностью судьбой всего общества. Решительная апология нового экономического этоса[64] Вернадской могла также отражать еще не осознанное до конца беспокойство тех тысяч женщин-дворянок, чья экономическая безопасность и привычный образ жизни находились под угрозой из-за реформы по отмене крепостного права.

В эпоху, когда «толстые журналы» играли огромную роль в распространении идей и способствовали росту общественного сознания, вполне закономерным событием стало появление журнала, преследующего своей целью формирование взглядов женщин. С одной стороны, идея учреждения журнала для женщин отрицала основополагающие принципы теории равенства полов, провозглашающей, что женщины равны мужчинам во всем, что касается интеллектуального развития, в том числе навыков чтения и вкусов. С другой стороны, на этом раннем этапе существовало искреннее стремление к созданию промежуточного издания, которое соединило бы в себе привлекательность «дамских журналов» с более обширными материалами «толстых журналов». Последние практически ничего не предлагали для удовлетворения специфических женских интересов, а старые издания для женщин представляли собой журналы мод, снабженные романтическими рассказами. К ним относились: «Дамский журнал» (1823–1833), «Журнал Мод» (1840-е гг.), а также приторные и тривиальные журналы для девушек «Звездочка» (1845–1863) и «Луч» (1850–1860). Отмечавшийся в российской прессе успех английских женских журналов, выходивших в 1850-х гг., и в особенности «Журнала английской женщины» («English Woman’s Journal»), свидетельствовал о необходимости выпуска более серьезного женского издания. Эту роль взял на себя учрежденный в 1859 г. журнал «Рассвет; журнал наук, искусств и литературы для взрослых девиц»[65].

Основателем журнала был Валериан Кремпин, бывший офицер артиллерии, который смог привлечь к сотрудничеству и радикалов, и либералов, а также нескольких неизвестных, но многообещающих писательниц. В первом выпуске «Рассвета», обложка которого изображала спящую девушку, которую будит женщина, олицетворяющая — «Знание», редактор писал, что русские женщины, как и остальная часть общества, пробуждаются от глубокого сна. Целью «Рассвета» было «возбудить сочувствие молодых читательниц к направлению, которое получило наше общество в последнее время, доказать им, что современные идеи вполне согласуются с духом христианского учения». В предисловии педагог Алексей Разин развивал ставшую уже банальной тему о роли женщин в гармонизации мира при помощи любви и материнства. За два с половиной года своего существования «Рассвет» успешно оставался верным своим благочестивым целям. По словам Писарева, это было «приторно, но правильно»[66].

«Рассвет» стремился рассказать своим читательницам о том, что в своих размышлениях о будущем своего пола они не одиноки. Некоторые статьи, как, например, биография известной американской женщины-врача Элизабет Блэквелл демонстрировали западные модели поведения, которые часто играли решающую роль в выборе русскими женщинами (равно как и мужчинами) своего пути. Однако большинство материалов были откровенно посредственными и поучающими. Они были полны тривиальностей, и даже «серьезные» статьи по истории, географии и науке были довольно низкого уровня. Не вызывает сомнений, что «Рассвет» пошел дальше некоторых женских журналов старого толка и представлял животрепещущие идеи по женскому вопросу в России и Европе. Однако, как впоследствии отмечал один из его авторов, подрастающее поколение к 1862 г. намного опередило юношескую ориентацию «Рассвета» и предпочитало скорее серьезную классику и чтение «толстых журналов». Между тем были и такие, кто все более и более увлекался «женским вопросом»[67].

2. М.Л. Михайлов и женский вопрос

Впервые в России серьезная дискуссия по женскому вопросу была инициирована мужчиной, поэтом и радикальным публицистом М. Л. Михайловым[68]. Благодаря ряду статей, написанных Михайловым в период с 1859 г. до его смерти в 1865 г., данная проблема утвердилась как основная в умах русской интеллигенции. И хотя Михайлов не был ни оригинальным мыслителем, ни первым, кто заговорил об этих вопросах открыто, ему принадлежит первенство в комплексном рассмотрении различных аспектов этой проблемы (работа, образование, любовь) с антропологических позиций. Подобно Дж. С. Миллю, Михайлов обладал способностью структурировать факты, анализировать, опровергать мнения оппонентов и ясно, убедительно и аргументировано излагать свои заключения. Как публицист он был апологетом женской эмансипации. К 1862 г. — времени его ареста за радикальную деятельность — благодаря Михайлову прежде случайные споры о женском освобождении стали неотъемлемой частью российской интеллектуальной жизни.

Воззрения Михайлова на женский вопрос были порождены антифеминистскими работами либерального националиста Жюля Мишле и социалиста П.-Ж. Прудона. Мишле, крайне обеспокоенный быстрым распадом семьи и падением рождаемости, то есть тем, что он рассматривал как падение нравов во французском обществе, написал социологический этюд «Любовь» (1858), в котором изложил свои взгляды на женщин, любовь и брак. Рассматривая женщину как биологически несовершенное и слабое существо, он говорил о «физическом фатализме, присущем женщине от природы», а также о ее слабости по сравнению с мужчиной, слабости, которая вытекает из «болезни материнства» и «извечной раны» — менструации. Если же она избавляется от этих природных недостатков в результате тяжелого физического труда, одновременно исчезает ее сексуальность. С точки зрения Мишле, женщина исключена из образования и работы самой природой. Супруг «учит и облагораживает ее при помощи благочестия и святости». Никакое серьезное занятие не может быть доступно тем, кто зависит от таких расслабляющих и отвлекающих внимание вещей, как менструальный цикл и беременность. Что же тогда делать женщине? Любить и служить своему мужу, растить его детей и быть для всех источником любви, отвечал Мишле. Франции не хватает любви и воскрешения сердца (но не свободы) — новой мистической связи, которая соединит вместе то, что было разрозненно атомистическим эгоизмом урбанизации и промышленного капитализма. То, что другие искали в религиозных обрядах, социализме, в pang?n?sie sociale[69] Мишле нашел в любви — романтической и всем привычной. Носительница этой любви — женщина[70].

Другим значительным произведением, которое отстаивало традиционное положение женщины, была работа Прудона «О справедливости в революции и церкви» (1858). Его взгляды на женщин концентрируются вокруг вопросов о владении личной собственностью, сохранения домашнего очага, супружеского домохозяйства и веры в мужское превосходство. Однако он был более ярым прямолинейным антифеминистом, чем Мишле, чью работу он назвал эротической и неприлично болтливой. Прудон указывал на физическую слабость женщины и на ее пассивность в половом акте, как на доказательство ее более слабой природы; на ее широкие бедра, таз и грудь, как на доказательство того, что ее единственным предназначением является вынашивание детей; и на относительно меньший размер женского мозга (неоспоримый, хотя и не относящийся к делу факт) как на доказательство ее интеллектуальной неполноценности. Используя курьезную систему количественных измерений, которую он применял к обоим полам, Прудон заявлял, что поскольку физическое соотношение между мужчиной и женщиной составляет 3:2 (его собственные расчеты), то разум должен быть выше у того, кто более инициативен, обучаем, активен и так далее. Мужчина — господин и женщина должна ему повиноваться: dura lex, sed lex[71]. «Гениальность, — провозглашал он, — это мужество духа и сопровождающая его способность к абстракции, обобщению, созиданию и пониманию; ребенок, евнух и женщина не имеют этих дарований в равной мере». И нападая на сентиментальную болтовню Мишле, Прудон оспаривал женскую способность к любви, определяя ее как идолопоклонничество и «эротический идеализм»[72].

Подобные догматичные и ненаучные взгляды на женщин были неоднозначно восприняты феминистками, так как они принадлежали не реакционерам, которые, безусловно, разделяли их, а так называемым «прогрессивным элементам». В Париже обе работы вызвали шумиху. В социал-феминистских кругах (например, в группе неосенсимонистов, сложившейся вокруг газеты Revue philisophique) некоторое время Прудона ненавидели так же как и Наполеона III. Из этого кружка вышла и отважная феминистка, первая в Европе женщина-врач, Эжени (Женни) д’Эрикур, защищавшая права женщин от нападок, как клеветников, так и лживых поклонников. В своей работе «La femme anffranchie» (1860) она назвала произведение Мишле «благоуханной похотью», предупреждая, что его физиологические теоретизирования более изощренны, нежели грубые и вульгарные нападки на женщин, предпринятые Прудоном. Последний, писала она, рассматривал женщину как «извечного инвалида, которого необходимо запереть». Именно против него д’Эрикур обратила свои доводы, без труда показав полное отсутствие у Прудона логики и интуиции, что делало его доказательства, так же как и доказательства Мишле, абсолютно несостоятельными. В качестве примера того, чего может достичь женщина, если ей не будут мешать архаичные традиции, ограничения и всякого рода общественные предрассудки, она указывала на свою собственную карьеру врача[73].

До появления статей Михайлова полемика по данной проблематике не пользовалась в России особой популярностью. В 1859 г. в Санкт-Петербурге был опубликован анонимный и довольно странный сборник статей под названием «Мужчина и женщина вместе и врозь в различные эпохи их жизни». Его содержание практически полностью было заимствовано из последних работ Мишле и Прудона, точно так же, как и вынесенный женской судьбе приговор: «В детстве она любит свою куклу; выйдя замуж она любит своих детей и мужа; состарившись, она посвящает себя Богу». Однако прогрессивные журналы были на стороне д’Эрикур. «Отечественные записки» не были согласны с мнением Прудона о том, что женщина может быть либо женой, либо проституткой. «Любовь» Мишле была рецензирована в «Русском вестнике» выдающейся деятельницей периода «интеллигентских салонов» Евгенией Тур, которая, признавая, что женщины зачастую нелогичны и ниже мужчин в умственном отношении, обвинила Мишле в отсутствии вообще какой-либо логики. Мишле, отмечала она, способен называть женщину царицей земли и мириться с тем, что муж ее бьет. Тур никогда не была феминисткой и, тем не менее, она смогла уловить абсолютную ошибочность концепции любви Мишле. Пользуясь понятиями, ставшими вскоре всем привычными, она описывала любовь как активную жизненную силу, придающую жизни энергию и способную изгнать старость и смерть[74].

Д’Эрикур встретилась с Михайловым и другими русскими в Париже в 1850-х гг. и поддержала полемику в русской печати, запланировав даже прочитать в Санкт-Петербурге ряд лекций об эмансипации женщин, хотя так никогда и не сделала этого. В 1861 г. в «Рассвете» была опубликована одна из ее статей о женском образовании. Во Франции голос д’Эрикур, голос последней феминистки этого периода, уже не был слышен, заглушенный другими проблемами и интересами. Однако ее друг, Михайлов, вернувшись в Россию, на длительное время превратил ее давнюю борьбу с Мишле и Прудоном в «жгучий вопрос» современности.

Михаил Ларионович Михайлов (1829–1865) был сыном чиновника, (отец которого был крепостным в оренбургском поместье семьи Аксаковых), сумевшего продвинуться по служебной лестнице и стать дворянином. Михаил Ларионович прошел путь, характерный для большинства представителей российской интеллигенции 60-х годов XIX в.: учеба в Петербургском университете, короткий период государственной службы, разочарование в российской действительности и судьбоносное путешествие по Западной Европе. Прочитав Белинского и Герцена, он написал несколько своих собственных рассказов, в которых вопрос о положении женщин не занимал сколь-нибудь значительного места. В то время Михайлов еще не проявлял особого интереса к женскому вопросу. В 1853 г. он встретил Николая Васильевича Шелгунова и сразу же страстно влюбился в его жену Людмилу Петровну (урожденную Михаэлис). Когда их взаимоотношения приобрели интимный характер, Шелгунов принял это и остался близким другом и политическим соратником Михайлова вплоть до их ареста в 1862 г.; точно так же он остался верным другом и поклонником Людмилы Петровны. Попав в ситуацию любовного треугольника, Михайлов впервые задумался о практической значимости женской свободы. У супругов Шелгуновых он позаимствовал и некоторые идеи, которые развил впоследствии[75].

Людмила Шелгунова, отец которой также был чиновником, получила прекрасное образование в петербургском частном пансионе. Однако основное воспитание ей дала мать, талантливая и независимая женщина, которая постоянно говорила о «правах женщин» и необходимости финансовой независимости. Не испытывая особой нужды, она давала уроки и занималась переводами, чему научила и Людмилу. Поэтому Людмила, когда за ней стал ухаживать ее кузен Шелгунов, прямо предупредила его о том, что ожидает, по крайней мере, полного равенства между ними во всех делах. Ее поклонник, выходец из бедной дворянской семьи, учившийся в Лесном институте, поначалу был весьма обеспокоен идеями своей невесты. «Идея равенства была несвойственна создателю», — писал он в 1849 г.; однако впоследствии смягчился и согласился предоставить своей жене свободу. После свадьбы они провели нескольких тоскливых лет в провинции, а затем поселились в Петербурге, где познакомились с Михайловым и где обещание Шелгунова было подвергнуто испытанию. Когда в 1858 г. они появились в парижском H?tel Moli?re — штаб-квартире Женни д’Эрикур — все трое уже были страстными приверженцами женского вопроса. Шелгуновы познакомились с д’Эрикур во время их предыдущего визита в Париж. Теперь ее сторонником стал Михайлов, проведший с ней несколько долгих вечеров за взволнованным обсуждением работы Прудона «О справедливости в революции и церкви». Шелгунова, вдохновленная примером д’Эрикур, мечтала стать врачом; Михайлов, уединившись в Трувиле, начал работу над своими статьями, а Шелгунов давал ему советы по вопросам экономики[76].

Работа Михайлова «Женщины: Их воспитание и значение в семье и обществе» представляет собой частично опровержение Мишле и Прудона, частично программу реформ. Его, редко когда оригинальные доводы, в основном были заимствованы из европейских работ по антропологии, медицине и феминизму[77]. Он считал, что поднявшаяся в Европе волна антифеминизма является своего рода «реакцией на реакцию». Французские социальные реформаторы и моралисты, в ответ на буржуазное ханжество в вопросах секса, предложили продолжить социальные преобразования, развивать новые формы женской свободы, перестроить семью. Подобные искренние намерения оценивались как непристойные крайности теми, кто понимал их только наполовину. Михайлов говорил о Жорж Санд как о «несчастном, хотя и вызывающем сочувствие феномене переходного характера тех времен». Это привело к тому, что Мишле и Прудон пытались дискредитировать любую реформу настоящего, используя грехи феминисток прошлого. Однако большинство их доводов, как правильно отмечал Михайлов, опирались на аналогию с доцивилизованными обществами, что было модным среди эссеистов того времени. Он признавал, что в таких «естественных» обществах женщины всегда были подчинены мужчинам. Далее Михайлов допускает, что это было присуще тем обществам, для которых были характерны насилие и грубая сила. Между тем консерваторы отказываются признать, что «естественное» состояние уже в прошлом, что мужчины стали более цивилизованными. Грубая сила больше не является добродетелью. Тем не менее, женщины по-прежнему находятся в подчинении и рабстве. Почему?

На доводы Прудона о слабости женского организма Михайлов возражал, что наука сделала силу ненужной; что чтение книги или настройка телескопа требуют меньших затрат энергии, чем один тур вальса. Домашнее хозяйство и «общественные» заботы требуют от жены, принадлежащей к высшему классу, большей активности, нежели при обучении или выполнении рутинной кабинетной работы. Физическая слабость отныне не является недостатком в «современном» мире. По сути, это был все тот же аргумент, апеллировавший к достижениям цивилизации — женщина с пистолетом может убить мужчину с топором… Аргумент Мишле о «биологической немощи» — ранняя версия фрейдовской «анатомия — это судьба» — был более серьезен и до сегодняшних дней преследует феминисток. С некоторой интеллектуальной непоследовательностью, Михайлов предположил, что «цивилизация» (понятие, которому в данном случае он придавал отрицательное значение) ответственна за слабость и тем самым за болезненность менструирующей и беременной женщины. Гинекологические заболевания были не причиной женской пассивности, а ее результатом. Доводы в пользу природной неполноценности женщин все те же, писал он, что использовались американскими плантаторами и апологетами расизма от науки, утверждавшими расовую неполноценность негров. Однако, продолжал он, если беременная женщина и негр кажутся неспособными соревноваться одна с мужчиной, другой — с белым мужчиной, то это лишь потому, что никто им не позволял этого делать[78].

Является ли женщина в интеллектуальном отношении ниже мужчины от природы? Утвердительно на этот вопрос отвечали многие выдающиеся женщины-писательницы XIX в. (Вклад Прудона в это мнение состоял в его утверждении, что, пока женщина любит, она не способна мыслить, а когда она беременна или когда у нее менструация, у нее нет даже своей воли). Где женщины гомеры, шекспиры или донателло? На этот довод Михайлов отвечал, что творческий гений нуждается в жизненном опыте и наблюдении за окружающим миром. Женщины же были прикованы к дому, изолированы от общества и им было отказано в развитии их творческих возможностей. Мужчины лишили их зрения, слуха, свободы и исключили их из интеллектуальной деятельности, пичкая вместо этого дамскими романами и сентиментальной чепухой. Критики женщин, утверждал он, перепутали причину со следствием.

Голословное утверждение моральной несостоятельности женщин отличало Прудона от других антифеминистов. В своих доказательствах он ссылался на сексуальную распущенность эмансипированных женщин времен Июльской монархии; на кокетство как на отвратительный, специфически женский порок; а также на проституцию как на институализированную демонстрацию испорченной женской природы. Все это, утверждал Прудон, вытекает из женского «вечного зуда» и атавистического стремления к рождению детей. Полемизируя с Прудоном, Михайлов подошел к этим обвинениям с иной стороны. Являлись ли герои любовных романов Поля де Кока и их реальные прототипы в нравственном отношении выше парижских кокоток? Изобретателем кокетства, заявил он, был мужчина, а не женщина. Чего еще можно ожидать от мужского мира, в котором женщина не имеет иной функции, кроме как загонять в ловушку мужа или любовника, и где мужское тщеславие стимулирует женские хитрости? А проституция? Ее богатая история доказывает лишь то, что мужчина всегда готов купить то, что ему могут продать немногие женщины. И именно мужчина тот, кому присущ «вечный зуд» и именно мужчина является тем, кто постоянно ищет удовлетворения своих развратных потребностей.

Михайлов рассматривал образование как основную проблему в России. Женские институты и пансионы, выпускницей одного из которых была его возлюбленная Л. Шелгунова, являлись питательной средой наивности и препятствием на пути развития общественного сознания и полового воспитания. Подобного рода образовательные учреждения также были ответственны за женскую «неполноценность». Все проблемы женщин, по мнению Михайлова, коренились в отсутствии реалистичного и здравого образования. Оторванное от жизни воспитание и образование девушек в душной, невыносимой обстановке школы и семьи побуждало их стремиться к свободе, что часто выражалось в замужестве с первым встречным, последующим за этим разочарованием и «бальзаковской семейной жизни». Необходимость в образовании равном мужскому на всех уровнях была очевидна Михайлову. Муж не мог дать своей жене образование, как утверждал Мишле, к тому времени, когда они уже создали семью, это было слишком поздно. Совместное образование девочек и мальчиков было необходимо для того, чтобы в раннем возрасте познакомить девочку с представителями противоположного пола и избавить ее от несостоятельных фантазий о любви. В конечном итоге, женское образование должно было быть широким и либеральным, а не узко нацеленным. По мнению Михайлова, готовить девочек к роли жены и матери абсурдно в такой же мере, в какой абсурден предварительный отбор врачей и инженеров из еще не родившихся детей.

Критика семьи также тесно связывалась Михайловым с проблемой образования. Именно недостаток образованности приводил к созданию двумя неподходящими друг другу людьми ненадежной семьи и воспитанию плохо образованных детей. На утверждение Прудона о том, что женщина не имеет никакой другой функции, кроме домашней, Михайлов отвечал, что из-за скудного образования женщина не способна даже к ведению хозяйства. Михайлов был поборником семьи, но лишь той, которая была основана на взаимном уважении и равенстве, а не на одной лишь сексуальной связи. Он выступал против не только тех союзов, в которых жена была вынуждена хитрить, но и против промискуитета, либертизма и разложения семьи. Михайлов рисовал в своем воображении браки и союзы (по соображениям цензуры, он мог употреблять только слово «брак»), состоящие из подходящих друг другу супругов, обладающих равным образованием и равным положением. Только они смогли бы объединить мужчин и женщин в их общих делах и интересах. Он считал, что развод будет редким явлением в браке, который будет представлять собой прекрасный образец для грядущих поколений.

В силу российских условий Михайлов не касался темы политических прав женщин. Избирательное право для обоих полов в России отсутствовало вплоть до 1864 г. на местном и до 1905 г. на национальном уровнях. Однако Михайлов все-таки осторожно поднял вопрос о женских политических правах, сделав перевод статьи Джона Стюарта Милля и Гарриет Тейлор — «Предоставление избирательных прав женщинам». За выполнение этого перевода Михайлов взялся в 1858 г., решив представить эту статью российской читающей публике как пример бесстрастного и логического подхода к проблеме. Гарриет Тейлор, на которой Милль впоследствии женился, была выдающейся женщиной, сыгравшей примерно такую же роль в привлечении внимания Милля к женскому вопросу, как и Людмила Шелгунова в случае с Михайловым. Статья Милля и Тейлор, основанная главным образом на ее идеях, но написанная Миллем, появилась в 1851 г. В ней содержался призыв предоставить женщинам право голоса на основе древнего английского закона, в соответствии с которым представительство в парламенте имеют лишь те, кто платит налоги. Статья не имела прямого отношения к российской действительности, за исключением того, что она лишь несколько преувеличила возможности женского движения и увязала проблему женской эмансипации с общим стремлением к расширению прав и с отменой старых привилегий монархии, аристократии и церкви[79].

В России на работы Михайлова последовал немедленный отклик. Писарев искренне рекомендовал его статьи всем учителям и матерям: «С этими идеями должно вырасти молодое поколение». Педагог В. Стоюнин видел в идеях Пирогова, Михайлова и Милля начало новой эпохи равенства и свободного развития женщин. Столичные дамы искали портреты Михайлова. По воспоминаниям Шелгунова, его статьи «произвели землетрясение в российских умах». Однако среди радикалов основной причиной его славы и уважения было его революционное мученичество. Вместе с Шелгуновым и, возможно при некоторой помощи Шелгуновой, он сочинил антиправительственное обращение «К молодому поколению» и был арестован во время кампании по борьбе с «эрой прокламаций» в 1861–1862 гг. Взяв всю вину на себя, Михайлов, был осужден и отправлен в ссылку. Однако в Сибирь за ним последовала и его слава — по прибытию в Иркутск местный священник предупредил его, что Бог накажет его за желание «освободить женщин». Каторгу Михайлова скрашивала группа молодых женщин, которые, прочитав его статьи, навещали его и искали у него совета по романтическим, матримониальным и политическим вопросам. После нескольких лет болезни, Михайлов умер в 1865 г.[80]

Аргументы Михайлова были не только убедительными, но в основной своей массе и верными. Даже в свете знаний того времени, его утверждения о женских способностях были более логичными, нежели субъективные, сделанные a priory наблюдения Мишле и Прудона. Дальнейшее развитие женской эмансипации превратило его выводы в трюизмы, в особенности те, что касались способности женщин учиться и работать на ответственных должностях. После революции 1917 г. равное образование и равные экономические возможности для обоих полов стали государственной задачей. Михайлов в своих статьях в «Современнике» впервые подошел к проблеме с искренностью, тактом и логикой — отныне в них не было места для замалчивания и косвенных намеков. Ранние призывы к реформированию женского образования, еще неопределенная критика «семейного деспотизма», экономические доводы в пользу женской рабочей силы — все это было синтезировано Михайловым в одном вопросе: каково же значение женщины в семье и обществе? Подобная всеохватывающая формулировка вопроса была характерна для российской интеллигенции.

Заслуживают внимания взгляды Михайлова на любовь и брак. Его связь с женой своего друга и создание ситуации треугольника могут показаться противоречащими его уверенному отторжению идей Жорж Санд и так называемой свободной любви. Но Михайлов отвергал лишь прямолинейное, упрощенное решение жизненных проблем особенно женских. Простой ли это адюльтер или же «следование сердцу» — вот тот обычный выбор, в риторике которого принималось решение последователями Жорж Санд. Без сомнения Михайлов не испытывал никакого уважения к формальностям брака, священным или каким-либо другим, хотя на деле и на словах он продемонстрировал свою приверженность к единобрачию, предпочтя бесконечным битвам на сексуальном поле брани жизнь в телесном и духовном союзе с женщиной, которую он выбрал. Союз или, как он писал, брачный договор, должен быть равноправным и обеспечивающим взаимное уважение и товарищество на протяжении всей жизни, а также совместное решение жизненных задач. Этот взгляд содержал в себе зерно будущей идеи «революционной дружбы», возникшей в 1870-х гг., или «товарищеского брака», присущего ранней советской эпохе. Михайлов предполагал, что объединение гуманно настроенных мужчин и женщин обеспечит, а не разрушит, стабильность семьи. Таким образом, у Михайлова так же, как прежде и у Герцена, мы находим зачатки двух мнений относительно брака, которые впоследствии неизбежно столкнутся в душах русских людей в своем резком противоречии друг другу. Во-первых, это идея свободных брачных союзов между двумя товарищами, которые заключаются и расторгаются только лишь перед судом своей совести; во-вторых, это продолжительный союз равноправных партнеров, взявших на себя взаимные обязательства. И только после смены трех поколений противоречия между этими концепциями стали ярко выраженными и трагически очевидными.

Михайлов не стремился к тому, чтобы превратить женский вопрос в единственный «жгучий вопрос» русской интеллигенции. Писатели, принадлежавшие к радикальному лагерю, всегда рассматривали женский вопрос исключительно как часть более общей социальной проблемы. В те дни их первейшей заботой было грядущее освобождение крепостных крестьян. Хорошо известно замечание «Прочь от этих любовных вопросов!», принадлежавшее Н. Чернышевскому, который практически полностью игнорировал их, вплоть до своего ареста в 1863 г. Вклад Писарева и Добролюбова в данную проблему был незначительным и не был предметом их основных интересов. Подобное отношение к теме разделяли и Михайлов с Шелгуновым. Приоритеты Михайлова ясно видны в тексте прокламации «К молодому поколению», в котором женщины вообще не упоминаются, а основной акцент делается на политических и революционных задачах нового поколения[81]. В прокламации Михайлов предсказывал появление целого поколения революционеров, которые на следующий же день после революции поставят в повестку дня «женский вопрос». Тем не менее, непосредственное влияние Михайлова на женское сознание было велико. Он создал новый образ женщины: «В ней не будет ничего женственного, кроме ее пола. Все остальные черты должны быть не мужскими или женскими, а чисто человеческими». Подобные взгляды будут разделять и появившиеся вскоре на российской сцене нигилисты и радикалы.

Насколько же далеко продвинулась проблема женской эмансипации с того времени, когда Михайлов поставил ее? Если верить самому Михайлову, то не так уж далеко. Он отмечал, что Россия по-прежнему колебалась между старыми и традиционными взглядами на этот вопрос и заманчивыми новациями Запада. Михайлов признавал, что всего лишь несколько лучших умов разделяли здравые воззрения относительно женщин, и пророчески предсказывал, что пройдет не менее семидесяти лет, прежде чем эти воззрения проникнут в народные массы. Однако с другой стороны, когда Михайлов писал эти слова (1861), в России уже появились феминизм и нигилизм, а также политический радикализм, который в грядущие десятилетия вовлек в свою орбиту тысячи женщин. И хотя Михайлов не предложил какого-либо определенного теоретического решения женского вопроса, он, без сомнения, вписал в сознание нового поколения образ Женщины, который еще не знала русская история.

Время с 1860 по 1861 г. было поворотным: пришел конец словам, и начался период действий. Каким образом развивалось женское сознание в этот критический момент российской истории? Наиболее активное женское меньшинство оставило нам богатый материал, который мы и будем изучать. К тому же в русской литературе мы видим далекие, но хорошо различимые предзнаменования грядущих изменений. Так называемая сильная женщина русской художественной литературы претерпела духовные перемены. Пушкинская Татьяна («Евгений Онегин») и тургеневская Наташа («Рудин») уже создали тип решительной женщины как контраст лишнему человеку — мужчине. Три героини романов, появившихся в конце 1850-х гг., продолжили эту традицию и демонстрировали ту стадию развития самосознания, которая не была присуща их предшественницам — это Ольга в романе Гончарова «Обломов», тургеневская Елена в «Накануне» и Лёленька в произведении Крестовского «Пансионерка». Из этих трех вымышленных женщин наименее развитым персонажем была постоянно стремившаяся к чему-то неопределенному Ольга. Между тем критики отмечали, что она была более яркой и развитой личностью не только по сравнению с Обломовым, являвшемся квинтэссенцией ненужного антигероя, но и по сравнению с энергичным Штольцем, за которого она, в конце концов, вышла замуж, разуверившись в том, что можно расшевелить безучастного ко всему Обломова. Добролюбов восхищался Ольгой как «живой личностью, которую, однако, мы пока еще не встречали» и предположил, что если такого рода женщина разочаруется в своем втором избраннике, то она с таким же успехом покинет и его[82].

Более четким и определенным персонажем являлась тургеневская Елена. Ее ранние метания, так любовно описанные автором, в значительной степени отражали переживания реальных женщин-революционерок 1860-1870-х гг.: «…Чтение одно ее не удовлетворяло: она с детства жаждала деятельности, деятельного добра». Уже в детстве она сочувствовала всем страдающим и, в особенности, животным. «Кто отдался своему делу, своей мечте, — говорила она, — тому горя мало, тот уж ни за что не отвечает. Не я хочу: то хочет». Как бы там ни было, но до встречи с болгарским патриотом Инсаровым, Елена еще не нашла своего дела. «Чего мне хочется? Отчего у меня так тяжело на сердце, так томно? Отчего я с завистью гляжу на пролетающих птиц? Кажется, полетела бы с ними, полетела — куда, не знаю, только далеко, далеко отсюда… Какая-то рука лежит на мне и давит меня. Точно я в тюрьме, и вот-вот сейчас на меня повалятся стены». В своей знаменитой рецензии «Когда же придет настоящий день?» Добролюбов высказал мнение, что стремление Елены к подлинной деятельности было присуще лучшим людям русского общества. В постановке «вопроса», в разрыве с русскими традициями («А вернуться в Россию, — писала она матери, — зачем? Что делать в России?») Елена опередила свое время (1859). Подобно большинству персонажей художественной литературы, она являла собой образец для подражания («идеал женщины-гражданки», как назвал ее Шашков), но в тоже время она была и представительницей своего поколения. Между тем ее порывы и опасения, ощущение того, что ее постепенно загоняют в ловушку, ее страстное желание летать, подобно птице, представляют собой точную копию тех чувств, которые бушевали внутри бесчисленного количества образованных женщин на протяжении всех этих лет[83].

В 1860 г. Надеждой Дмитриевной Хвощинской (1824–1889) была написана повесть «Пансионерка». Это был краткий и впечатляющий рассказ о наивной провинциальной девушке Лёленьке, которая встретила многословного интеллектуала Веретицина, человека рудинского толка (недаром его имя — это производное от слова «вертеться», то есть постоянно менять свои взгляды), и была им очарована. Он без конца твердил о необходимости прогресса и о науке, огульно ругал все русские традиции. Под впечатлением его речей Лёленька порывает со своей семьей и отправляется в столицу, где находит работу и независимое существование. И когда Веретицын вновь встретился с ней, он ужаснулся тому, насколько серьезно она восприняла его поверхностные идеи. Упрекнув ее в этом, он привел ей в пример их общую знакомую Софью, которая вышла замуж по любви, и с тех пор живет скучной, но спокойной семейной жизнью. Лёленька отвергает как брак, так и любовь, и в своей финальной речи впервые в русской литературе провозглашает философию «новой женщины»: «Я поклялась, что не дам больше никому власти над собою, что не буду служить этому варварскому старому закону ни примером, ни словом… Напротив, я говорю всем: делайте как я, освобождайтесь все, у кого есть руки и твердая воля! Живите одни — вот жизнь: работа, знание и свобода»[84].

Одной из характерных черт рассматриваемого периода, которую, безусловно, заметил каждый читатель, является то, что вся пропаганда женской эмансипации велась исключительно мужчинами. Пирогов, Михайлов, Писарев и многие другие, так же как и передовые мужчины западного мира середины XIX в., вкладывавшие, подобно Миллю, Леону Ришару, Фредерику Баеру, Карлу Альмквисту, свой талант и свою душу в дело, которое, они полагали, выходит за рамки одних лишь сексуальных проблем. Их стремление было сродни тому, которое присуще аболиционистам или социалистам-интеллектуалам буржуазного происхождения. И если русские феминисты были более многочисленны, более активны и более радикальны, то это объясняется тем, что российская интеллигенция с самого начала поставила во главу угла необходимость жить той жизнью, которая соответствовала ее идеям.

Журналистика и литература по-прежнему были мужским миром. «В эти годы, — с небольшой долей преувеличения писал Котляревский, — она [русская девушка] доверчиво и стремительно следует за молодым мужским поколением, пугаясь мысли о том, что она отстает, и подбодряя себя сознанием, — что ей надо во что бы то ни стало поскорей догнать опередивших»[85]. Однако все менялось. Женщины больше не желали сидеть за спиной у благонамеренных мужчин и читать их статьи об устройстве своей судьбы. В 1860 г. пожелавшая остаться неизвестной женщина иронично, но с обнадеживающей перспективой прокомментировала одну покровительственную статью, написанную мужчиной. «В то время, когда блестящий, саркастический мужской ум, увлекаясь одною отрицательной стороной протеста, негодует, гонит, преследует, ломает старое и еще не решается ничего созидать, быть может, в тайной глубине женской души, посреди пробудившихся сомнений, тихо зреют светлые убеждения, восстает чистый строгий идеал, готовится новая деятельность». Ответ, конечно же, был «да». И далее она предвидит появление нового поколения женщин, не высшего света, но тех, которые будут достаточно образованы и возвышенны для того, чтобы наполнить свою жизнь убеждениями, идеями и действиями[86].

2. Размах проблемы

Освобождение крестьян в 1861 г. означало наступление новой эры в жизни российского общества. Само по себе это общественное событие не могло удовлетворить радикально настроенную молодежь и вновь вскрыло затянувшуюся было рану, нанесенную поражением в Крымской войне. Ту рану, боль которой сплачивала образованную часть русских людей. Для женщин привилегированного сословия освобождение крестьян имело двоякие последствия: с одной стороны, возникла опасность разрушения традиционного семейного уклада, основанного на крепостном праве, побудившая многих искать оплачиваемую работу; с другой стороны, у них появилась вера в то, что российское общество претерпевает всеобъемлющие и быстрые изменения, и что их стремление к достижению значимой роли в жизни найдет свое применение в ближайшем будущем. Поэтому быстрому распространению новых идей в образованных слоях общества второй фактор способствовал больше, нежели первый. Женщины, обеспокоенные своим положением, сразу же сопоставили освобождение пяти миллионов необразованных крепостных крестьян (а два года спустя освобождение четырех миллионов чернокожих рабов в Соединенных Штатах) с отсутствием своей собственной свободы. Е. Водовозова, внимательный наблюдатель, вспоминала о настроениях той эпохи: «Никогда не встречала я позже такого разудалого веселья, не слыхала такого звонкого смеха! И это было весьма естественно: вслед за падением крепостного права продолжались и дальнейшие преобразования, вселявшие великие надежды на лучшее будущее. Все, казалось, ясно говорило, что и у нас наступила, наконец, совершенно новая, не изведанная еще нами гражданская и общественная жизнь, когда каждый, искренно того желающий, может отдать с пользою свои силы на служение родине»[87].

По прочтении Герцена молодая институтка записала в своем дневнике (1861): «Я не знала, что в России так много зла. Как бы я желала когда-нибудь и чем-нибудь содействовать общественному благу». Энтузиазм, царивший среди молодежи, был заразительным и самонадеянным. Молодые люди и те, кто был их ненамного старше, не вопрошали «можно ли что-нибудь сделать?», а спрашивали «что делать?», «какой путь мне избрать?» и «какой путь верный?» Широко распространенной была вера в то, что существует всего лишь одно верное решение всех жизненных проблем, всеобъемлющее решение, которое (если только кто-нибудь его найдет) обеспечит разрешение всех современных насущных вопросов. Когда приятельнице Водовозовой, молодой девушке, ее старомодная тетушка сказала, что невозможно изменить положение женщины, та сердито ей ответила: «Если природа женщины так суетна и ничтожна, если ее помыслы преимущественно направлены на пустоту, эту природу нужно стараться изменить к лучшему»[88].

Дискуссия о том, стоит ли улучшать женское образование, вскоре на страницах прессы сменилась вопросом насколько стоит его менять. Мнения по этому поводу отныне приняли форму реакции на конкретные события и реформы. Первой из них была реформа среднего образования для девочек. Официальные круги России не обошли вниманием волнение общества по этому вопросу, возникшее в конце Крымской войны. Новый министр просвещения Авраам Норов, хотя и не был либералом был, тем не менее, обеспокоен бедственной ситуацией в женских институтах. В своем меморандуме, представленном Александру II, он упомянул о тепличной атмосфере, царившей в институтах, и предложил открыть общедоступные училища для приходящих учениц из разных социальных слоев[89]. После того как царь согласился с его предложением, Норов провел подготовительную инспекцию чиновников и педагогов с тем, чтобы выяснить каким образом такие учебные заведения могут быть организованы, укомплектованы учительским составом и обеспечены финансированием. Отклики на подобные мероприятия могут послужить небольшим уроком тем историкам, которые измеряют глубину общественного мнения по обсуждаемому вопросу исключительно по тем откликам, которые оно получило в прессе. Если «лучшие люди» России апеллировали к аргументам Пирогова и Михайлова, то национальная образовательная система, а также родители, чьи взгляды она отражала, демонстрировали практическую осмотрительность, которая всегда не доверяет «новой» идее.

Сопротивление, с которым столкнулся Норов, было не просто демонстрацией бюрократической «обломовщины». Оно являло собой местный пример общественной реакции на всеобщее образование, характерной для Европы XIX в. в целом. Представители привилегированных слоев негодовали на то, что к образованию допускался простой народ; а налогоплательщики — на расходы, которые за этим последуют. Некоторые русские чиновники, после того как они полностью усвоили смысл плана Норова, высказали опасение, что родители откажут в финансовой поддержке тем учебным заведениям, в которых предполагается смешать учениц из разных слоев общества, и предложили создать училища для разных сословий по старому образцу. Директор одной из одесских гимназий искренне считал, что нельзя позволить маленьким девочкам посещать дневные учебные заведения, так как зимы в Одессе очень холодные, а улицы грязные. Он полагал, что родители будут возражать против того, чтобы подвергать детей таким опасностям внешнего мира и «предпочтут сохранение чистой нравственности окончательному воспитанию своих дочерей и дальнейшему их умственному развитию». Другой педагог в порыве откровенности заявил, что «современные девочки слишком много учатся»[90]. Завершающим возражением были финансовые соображения: министр внутренних дел Ланской, который все считал своим делом, заявил, что Империя не может себе этого позволить.

Надо отдать должное реформаторскому рвению Норова в преодолении этого сопротивления. Законами 1858 и 1860 гг. были основаны училища для девушек всех сословий, хотя в документах их называли «городскими жителями со средним достатком». Женские училища должны были финансироваться из общественных и частных фондов. Они были двух уровней: так называемый I разряд (впоследствии — гимназия) с шестилетним обучением; и II разряд — с трехлетним обучением (прогимназия). Не было сделано никаких уступок концепции равенства полов: цель этих училищ заключалась в том, чтобы предоставить ученицам «религиозное, нравственное и умственное образование, которое требуется каждой женщине, в особенности будущей матери». Между тем, учебный план для тех времен был достаточно насыщенным и серьезным: религия, русский язык, арифметика, геометрия, физика, география, естественная история, история, рисование, шитье, современные иностранные языки на выбор, музыка и танцы. К 1870 г. таких училищ было открыто около 150, с общим количеством учениц 10 000. Свои собственные средние учебные заведения для девочек («мариинские гимназии») открыло и осуществлявшее около века контроль над женскими институтами «четвертое отделение» — Ведомство учреждений Императрицы Марии, которое также реформировало шесть своих институтов. Даже Смольный, последний оплот девичьей аристократии, почувствовал на себе веяния реформ[91].

Открытие сети общедоступных училищ для девочек оказалось весьма успешным нововведением. К середине 1870-х гг. их посещали около 27 000 девочек[92]. Однако в этой общей картине были и свои недостатки. Может показаться банальным утверждение, что практически всегда эти училища находились в бедственном финансовом положении, и потому всегда страдали от недостатка учителей — в какой школьной системе, в какой эпохе и культуре мы не встретим подобных жалоб? Между тем, как официальные, так и частные лица продолжали выражать свое недовольство по поводу женских гимназий на протяжении всей имперской эпохи. И хотя старые пансионы исчезли и вместо них появились новые образовательные учреждения, основанные на более здравых принципах, все равно вплоть до революции в них господствовало лишенное всякого воображения обучение и бессмысленно жесткая дисциплина. Для честолюбивых учениц подобного рода школы означали крушение всех надежд. Что же касается университетского образования, то оно по-прежнему было закрыто для женщин[93].

Со времени создания в начале века Александром I системы университетов, женщинам не разрешалось в них поступать. Жесткие предписания, изданные в правление Николая I, касавшиеся профессоров и студентов, в еще большей степени затруднили женщинам доступ в университеты. Однако с воцарением Александра II и наступившей вслед за этим более либеральной атмосферы, многие из этих деспотических мер были отменены или же просто игнорировались. После смены министра просвещения — когда на место ретрограда Ширинского-Шихматова пришел Норов — были назначены новые университетские кураторы, а студенты получили возможность издавать свои журналы, возобновилась и старая практика публичных лекций. Среди постоянных посетителей лекционных аудиторий появились молодые девушки. Первой из них была дочь архитектора Наталья Корсини, желавшая послушать знаменитого юриста Константина Кавелина. После того как она получила разрешение, ректор Плетнев лично проводил ее в аудиторию и сказал перед студентами несколько благосклонных слов о женщинах, посещающих университетские курсы. Скромно одеваясь, Корсини продолжала посещать лекции, не привлекая к себе особого внимания. Вслед за ней последовали и другие, и вскоре женщины-слушательницы стали обычным явлением в университетских аудиториях. Как много их было неизвестно, но один из студентов вспоминал, что в 1860–1861 гг. на некоторых курсах студенток было столько же, сколько и студентов[94].

Мнения профессоров по этому поводу разделились: одни приветствовали нововведения, другие же были против. Михайлов вспоминал, как один профессор «с циничной ухмылкой» на одной из своих лекций преуспел в том, чтобы смутить молодых девушек, детально описывая деликатные аспекты естествознания. Однако студенты, за редким исключением, принимали женщин дружески. Так весьма тепло была встречена Елизавета Юнге, пришедшая послушать своего кумира Костомарова. Чернышевский утверждал, что студентки оказывали здоровое влияние на студентов, которые до этого были знакомы только с проститутками. «Молодые женщины и девушки чувствуют потребность в учебе, — писал Писарев, суммируя мнения студентов и интеллигенции, — внутри них просыпается умственная деятельность. Вопрос в том дать или не дать в их руки книги и пустить их в университеты. Этим мы, мужчины, в действительности ничего не делаем. Мы просто ослабляем свое влияние на них и снимаем с себя ответственность. Не делая этого, мы грубо посягаем на чью-то еще свободу. Скажите мне: в каком образованном обществе подобный вопрос вообще возможен? Это похоже на то, как во всеуслышание спросить: „Может ли кто-нибудь бить женщин кулаком или нет?“»[95]

Однако медовый месяц университетов и власти был непродолжительным. Новые идеи и настроения студенчества неуклонно вели его к политической активности. Разочарование в манифесте, освободившем крестьян, а также кровавые события в Бездне[96] и в далекой Польше вылились в демонстрации и новые требования. Это был протест против новых правил и ограничений. Женщины, посещавшие курсы, также были быстро втянуты в предшествующие актам протеста дискуссии. А так как многие из них открыто симпатизировали и поддерживали студентов, нарушавших порядок, то тем самым они скомпрометировали себя в глазах чиновников, причем не только реакционеров. К примеру, Дмитрий Милютин (известный в консервативных кругах как Мирабо или даже «красный») описал этих девушек как «революционерок в кринолинах, наиболее фанатичных из всех»[97]. Поэтому, когда была назначена комиссия по разработке нового университетского устава, то с самого начала ее работы вопрос о допуске женщин в университеты находился под угрозой.

Комиссия, состоявшая из таких либералов как Каватин, Савич, Стасюлевич и Голстунский, поддержала право женщин посещать лекции не просто как вольнослушательниц, но уже в качестве студенток. В ответ на широко использовавшийся аргумент антифеминистов, что «никто еще не допускал этого», они отвечали, что западные университеты находятся во власти предрассудков и традиций, и что нет никакого «основания исключать женщин». На тот аргумент, что некоторые лекции не предназначены для женских ушей, они отвечали, что в любом случае большинство лекций публикуется. Основываясь на опыте предыдущих лет, комиссия заключила, что женщины не только серьезно относились к учебе, но также способствовали поддержанию правил приличия в студенческой среде. Совету университетов была дана рекомендация вынести этот вопрос на обсуждение университетских советов. Московский университет проголосовал против женщин (23 голоса против 2), за ним последовал и Дерптский университет. Остальные же поддержали выводы комиссии. Таким образом, в 1863 г. университетская система в целом поддержала идею полного университетского образования для женщин. Однако министр просвещения Головнин, являвшийся без сомнения, реакционером, занял сторону меньшинства, выступавшего против допуска женщин в университеты. Когда новый устав опубликовали, выяснилось, что женщинам запрещено поступать в университеты и просто посещать лекции. В столице женщины посещали публичные лекции, читаемые профессорами в большом зале городской Думы. Однако университетские двери для них закрылись[98].

Это был горький урок. Не менее горьким было и известие о том, что отныне женщины, изучающие медицину, могли быть только акушерками, но не врачами. Между тем, медицина стала одним из любимых предметов изучения для многих «передовых» женщин, как, например, для сестры Софьи Ковалевской, которая выписывала из-за границы огромное количество книг по медицине и заполняла свою комнату прыгающими лягушками и слепыми кротами. Это было своего рода преклонение перед наукой. Другие же полагали врачебную практику идеальным средством реализовать свое стремление «помочь обществу», которому всегда не хватало врачей, особенно в провинции и среди малоимущих. Кроме того, женщины-врачи, как считала Элизабет Блэквелл, могли проявить большую заботу и чуткость — качеств, которых, по ее мнению, были лишены доктора-мужчины. И хотя, казалось бы, идея женского образования уже давно и прочно вошла в общественное сознание — дебаты вспыхнули вновь[99].

Остряки-консерваторы рисовали в своем воображении дам, танцующих со скелетами и пьющими чай из черепов, или же их поклонников, которые приходя к своим возлюбленным, находили их с руками погруженными в окровавленный труп. Однако эти «прелестные» образы не могли скрыть то обстоятельство, что женщины, по свидетельству студентов-медиков, вполне справлялись с оцепенением, охватывавшим всех в анатомическом зале, тогда как некоторых мужчин, впервые увидевшим труп, становилось дурно, после чего они переводились на другие факультеты. Более серьезные возражения против того, чтобы женщины становились врачами, высказал некий доктор Онацевич на страницах «Петербургских ведомостей». Сможет ли женщина-врач выезжать по вызовам в любое время дня и года? Способна ли она физически проделать на лошади или санях долгий путь по грязи и снегу? Выдержит ли она напряженную умственную работу и долгие утомительные часы дежурства? Ответ Онацевича был — нет. К тому же врач «должен быть хладнокровен, как полковник перед битвой», а женщина слишком нежна и жалостлива. Один из авторов «Рассвета» высказал иное мнение — что избыток женского сочувствия послужит явному изменению индифферентности и торгашеского духа докторов-мужчин, и что «падение нравов» женщины-врача вряд ли может быть серьезней бахусовских развлечений мужчины-врача. Для некоторых врачей, заключал он, с уничижительным презрением цитируя слова Онацевича, наука, работа, святость долга в действительности означают хорошее положение в обществе, обширную практику и значительные гонорары. Вежливым тоном оппонент доктора утверждал, что «медицина должна быть внесена в жизнь всех людей, а не быть просто делом некоторых»[100].

Тем временем молодые девушки уже заполнили залы и лаборатории самого престижного в России медицинского института — Санкт-Петербургской Медико-хирургической академии. Среди них были Надежда Суслова, первая русская женщина-врач, а также Мария Бокова, послужившая прототипом для Веры Павловны в романе Чернышевского «Что делать?» В лице таких профессоров, как Грубер и Сеченов, а позднее — Лесгафт и Бородин, они нашли себе доброжелательно настроенных преподавателей. Комиссия при университетском совете также относилась к ним благосклонно и отвечала, что ответ на вопрос о способности женщин изучать медицину таков: «Ab posse ad esse consequentia non valet»[101] — так как тот факт, что женщины не имеют практики еще не означает, что они не могут ее иметь и что женщины-пациентки только выиграют от того, что их будет лечить женщина-врач. Однако это мнение не оказало никакого воздействия — указ, закрывший для женщин доступ в университеты, закрыл для них и медицинские академии. Доступными были только акушерские курсы, существовавшие при больницах и медицинских училищах. И хотя они не давали никакого диплома, на них все равно стекались стремившиеся к науке девушки. Одна из них много лет спустя вспоминала без тени иронии, как с утра до ночи она и ее подруги, несмотря на усталость и голод, вскрывали в анатомическом театре трупы[102].

Столкнувшись с трудностями на пути получения медицинского образования в России и желая получить диплом и полноценную научную степень, некоторые русские женщины решили воспользоваться возможностью изучать медицину в Швейцарии. Первой из них была Надежда Прокофьевна Суслова, дочь одного из крепостных крестьян графа Шереметева. После того как ее отец стал владельцем фабрики, она смогла получить образование в лучших учебных заведениях Москвы и Петербурга. В 1860 г. Суслова стала вольнослушательницей Санкт-Петербургского университета, а в 1861 г. — Медицинской академии. После того как был издан новый университетский устав, Суслова отправилась в Цюрих, где получила степень доктора медицины, хирургии и акушерства. Избрав медицинскую карьеру, Суслова пророчески провозгласила: «Я была первой, но не последней. После меня придут тысячи других». По ее возвращению в Россию, авторитетные медицинские светила, после некоторой дискуссии, подтвердили ее степень. После этого в швейцарские университеты устремился постоянный поток русских женщин[103].

Менее значительным, хотя также заслуживающим внимания, был успех студентки-акушерки Медико-хирургической академии Варвары Кашеваровой-Рудневой. Начальник башкирского казачьего войска согласился оплатить ее обучение на том условии, что Кашеварова будет специализироваться на венерических болезнях, чтобы применить свои знания для лечения зараженных башкирских женщин, так как последние, будучи мусульманками, не позволяли лечить себя врачам-мужчинам. Согласившись с этим, Кашеварова закончила обучение в медицинской академии, и если не номинально, то фактически, стала первой женщиной-врачом, получившей образование в России[104]. Однако все эти случаи были исключениями. Двери медицинских академий по-прежнему оставались закрытыми для женщин еще на протяжении десяти лет после принятия устава 1863 года.

Экономические трудности были привычны для большинства русских женщин и до освобождения крестьян и после. Экономический статус молодых женщин-дворянок также претерпел изменения в связи с их семейными финансовыми проблемами, последовавшими за освобождением крестьян. «Действительно, она [судьба] сыграла с ними злую шутку», — писала Ковалевская о вымышленной дворянской семье, застигнутой таким удручающим поворотом судьбы. «Что сталось со всеми их блестящими надеждами? Все их детство, все их воспитание было, так сказать, только приготовлением к тому счастливому дню, когда наденут на них длинное платье и выпустят в свет. И вот пришел этот день и, кроме скуки, ничего не принес». Отныне множество старых «дворянских гнезд», служивших приютом для больших семей с их многочисленными родственниками, в том числе и незамужними женщинами, слугами, перестали быть экономически жизнеспособными. Для женщин — членов таких семей это повлекло значительные изменения всего образа жизни. Вместо мужей кормильцами семьи стали женщины. Дочери, не имевшие больше финансовой поддержки, вынуждены были до замужества искать работу. Это был способ освобождения от опеки и давления родителей и средство получения независимости. Те же из них, кто не собирался выходить замуж, пришли к пониманию, что прежний зависимый образ жизни старой девы уходит в прошлое[105].

Таких женщин было немного, но проблема не становилась от этого менее острой, так как, несмотря на относительно небольшое их число, количество рабочих мест было еще меньше. Те женщины, которые покинули свои дома, стремились осесть в крупных городах. В 1858 г. в Петербурге насчитывалось около 204 527 женщин, а 12 лет спустя их было уже 320 832. Все наблюдатели отмечали, что число нуждающихся в работе женщин постоянно растет. Появляется, как отметил один из них, «новый женский пролетариат», состоящий из тетушек и сестер, старых дев, разведенных и вдов, которые, порвав со своей патриархальной семьей, пытались устроиться самостоятельно. Женщины оказались в ножницах протоиндустриальной эпохи. С одной стороны, отсутствовал быстрый процесс индустриализации, который вовлек бы их в экономику, а с другой стороны, вследствие ухудшившегося экономического положения дворянства рабочих мест гувернантки — традиционного занятия бедных, но благородных дам во всей Европе было мало. Что же делать?[106]

Ответы на этот вопрос варьировались от призыва к всеобъемлющей капиталистической индустриализации до полного отрицания капитализма. Но, несмотря на многообразие ответов, вывод был один — женщина должна работать, пути назад, к старой зависимости, уже нет. Классическая «индустриальная» точка зрения была сформулирована уже в 1850-е гг. четой Вернадских и другими. Однако в 60-х годах XIX в. их оптимизм был подвергнут сомнению новым «трудовым» взглядом на проблему — по духу враждебным капиталистической индустриализации, но условно ее принимающим. Европейскими выразителями этого взгляда в русской прессе были Жюль Симон и Элизе Реклю, а русским представителем — Н. Шелгунов. В своей рецензии на работу Симона «Работница» Реклю подробно останавливается на том вредном воздействии, которое фабричная система оказывает на женщин и их семью: продолжительный рабочий день, более низкая заработная плата по сравнению с мужской (которая также невысока), сексуальная эксплуатация работодателями и старшими рабочими, антисанитария, отрыв от детей. Более пылкий характер носила серия работ Шелгунова, опиравшаяся в основном на сочинение Ф. Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» (1845). Совместными усилиями Реклю и Шелгунов нарисовали мрачную картину жизни женщины-работницы в Западной Европе середины XIX в., и косвенно — будущее российской женской рабочей силы. И тот, и другой отвергали оптимистическую веру в то, что «больше работы» — это ответ на женскую проблему — помимо этого требовалась реформа всей фабричной системы. При этом они оба соглашались с «капиталистической школой» в том, что работа не только неизбежна для женщин, в особенности одиноких, но и полезна. Работа, но не «романтизм», как решительно заявил Шелгунов, приведет к женскому освобождению[107].

Впервые в России марксистская теория была применена к женскому вопросу в статье, написанной в 1863 г. экономистом Юлием Жуковским. Основываясь на довольно упрощенной материалистической интерпретации социальных феноменов, он отмахнулся от потрясавших российское общество дискуссий о браке, образовании и общественном долге. «Все они хороши для обсуждения на досуге, — говорил Жуковский, — а женский вопрос в основе сваей является чисто экономическим». «Я сомневаюсь еще теперь, чтобы в мыслях большинства читательниц, — писал он, — вопрос о своем положении не отождествлялся с решением вопроса о браке, позволением женщине надеть мужской костюм, закурить сигару на улице или сесть в парламенте». Жуковский был одним из тех радикалов, которые любили слегка осадить женщин и в то же время покровительственным тоном давать им советы по поводу их проблем. «Почва, — продолжал он, — в которую он [женский вопрос] врос, и из которой сосет свои ядовитые соки — почва эта экономическая. Нужно изменить элементарные условия этой почвы, обеспечить материально женщину». Однако, как только дело дошло до практических рекомендаций, он оказался настолько же далек от реальности, как и те женщины, которые якобы хотели курить на улице сигары и заседать в парламенте. Отрицая нерегулируемую индустриализацию с вытекающими из нее негативными последствиями, он поддержал идею немецкого социалиста Фердинанда Лассаля о создании кооперативных обществ, финансируемых правительством[108].

Значительно дальше неопределенного лассальянства Жуковского пошел Петр Ткачев. По его мнению, капиталистическая индустриализация является абсолютным злом и не может быть реформирована или модифицирована при помощи кооперативных обществ. В исследовании влияния, которое оказывает «экономический прогресс» на положение женщин, он также отбросил аргументы в пользу женского равноправия, как не имеющие отношения к делу трюизмы. Главная задача для Европы, заключается в том, чтобы уберечь женщин от безработицы, что, по его мнению, намного хуже, чем рабский труд на фабрике. Машинное производство, объяснял он, отняло у женщин их традиционную домашнюю работу и, ослабило семью. Отныне женщины «не притязали на независимое существование, так как в наше время право на жизнь практически синонимично праву на работу. Единственный путь к независимости и самореализации — это работа». Ужасы фабричной системы не служили оправданием тем женщинам, которые отказывались зарабатывать себе на жизнь. Обречены ли женщины навечно на рабский труд на мрачных сатанинских мельницах? Нет, отвечал Ткачев, но нельзя надеяться на частичную реформу этой системы или же на небольшие кооперативы как средство остановить зло. Эксплуатации мужчин, так же как и женщин, можно положить конец только уничтожив капитализм и частную собственность на средства производства. На критические замечания о том, что он исключает женский вопрос из сферы «влияния на интеллектуальное развитие человечества», Ткачев отвечал: «Я считаю, что все явления политического, нравственного и интеллектуального мира в последнем анализе сводятся к явлениям экономического мира и „экономической структуре“ общества, как выражался Маркс»[109].

За десятилетие, прошедшее с того момента, когда Вернадская высказала идею о свободном капиталистическом рынке труда и до настойчивого утверждения Ткачевым, что только уничтожение капитализма по-настоящему освободит женщину, достаточно быстро развилась теория «женского пролетариата». За всеми этими суждениями стояла вера в то, что сущность проблемы заключается в экономическом статусе женщины и что брак, любовь и образование — это всего лишь элементы надстройки, которая будет соответствующим образом реорганизована, после того как будет изменена экономическая база. Хотя тезисы Ткачева и имели радикальный, устремленный в будущее подтекст, они едва ли могли обеспечить кардинальное социалистическое решение проблемы в то время. В целом он не подходил к женскому вопросу с марксистских позиций. Им не были даны ответы на вопросы: как изменит положение женщин уничтожение капитализма или как это улучшит тяжелые условия семейного быта? Ответы на них впоследствии дадут Ф. Энгельс, А. Бебель, Н. Крупская и А. Коллонтай. Однако на то время Ткачев был единственным в России, кто связал освобождение женщин с упразднением капитализма. Его размышления, как мы увидим позднее, полностью совпадали с воззрениями радикальной интеллигенции на эту проблему.

Реальная ситуация с женской занятостью того времени показывает насколько далекими от действительности были эти дискуссии. Найти работу было тяжело. Последовавший вслед за освобождением крестьян наплыв образованных людей в крупные города, особенно в Петербург, способствовал еще большему увеличению числа безработных женщин. Работодатели с трудом воспринимали идею о найме женщин высшего и среднего классов. Нанятые на работу, как правило, на службу или в торговлю, женщины зачастую страдали от агрессивного поведения и злословия со стороны мужчин, возмущавшихся женской конкуренцией и презиравших работающих женщин. Друзья и родственники не понимали как можно «унижать себя» работой и своим критицизмом еще больше усугубляли ситуацию. Вскоре женщины обнаружили, что если им и удавалось найти работу, им платят меньше, чем мужчинам за тот же самый труд, а квартирная плата была настолько высока, что практически было невозможно найти подходящее жилье вблизи от места работы.

Что же касается низкооплачиваемой работы на фабрике, то для большинства образованных женщин по вполне понятным причинам она была абсолютно неприемлема. Лишь в 70-е годы XIX в., когда уровень их политического сознания вырос, они забыли о своем происхождении и влились в ряды работниц, но тогда этими женщинами двигали уже не экономические, а идейные мотивы. Однако вышивание, изготовление перчаток, шляпок, одежды были не намного лучше фабричной работы. Но и эти «изящные» занятия вытеснялись мощной конкуренцией машинного производства[110]. По-прежнему наиболее подходящим занятием для молодых образованных женщин было преподавание. Однако, как и во всей Европе, эта профессия имела свои недостатки — нехватка рабочих мест, низкая и неравная с мужской оплата труда, двусмысленное, хотя и с долей уважения положение в обществе, ограничения для вступления в брак, а также недостаточная возможность реализовать свое образование.

Единственная надежда была на то, что даже медленная и поверхностная модернизация когда-нибудь закрепит за женщинами новые профессии. Прецедент был создан в 1860-х гг., когда русское правительство стало нанимать женщин на телеграфную службу. Лучше всего женщины работали на телеграфе по системе Гюге. В 1865 г. на работу было дозволено поступать женам, дочерям и вдовам телеграфистов, так как они считались более ответственными (читай: более зависимыми), нежели обычные замужние женщины. Образовательные требования были минимальными: русский язык, арифметика и хороший почерк. В среднем в этом ведомстве в период с 1865 по 1881 год ежегодно находилось на службе порядка 56 женщин (интересно отметить, что после подъема, в 1866–1867 гг. наступил резкий спад и количество телеграфисток сократилось с 90 до 53 человек, что может служить отражением «антинигилистского» отношения, «работавшего» в те годы против женщин). Коллективный портрет телеграфистки петербургского отделения дает нам представления о ней — это была дворянка, выпускница гимназии, а не института. В России использование женщин в этой сфере шло практически параллельно Западу. В Америке телеграфистки появились в 1850-х гг., в Европе — в 1860-х (Норвегия — 1858 г.; Швеция — 1863 г.; Баден — 1864 г.)[111]. Тем не менее, процесс создания новых рабочих мест для женщин шел медленно. Работа в канцелярии, ведение учета или стенография, как в государственных, так и в коммерческих учреждениях, не отвечали потребностям русских женщин.

Вопрос о проституции, как юридической, медицинской, социальной и экономической проблеме впервые был поставлен в 1860-х гг. после публикации серии медицинских отчетов о венерических заболеваниях и нескольких трудов по истории проституции. Проституция была стара, как сама Россия, но никогда не рассматривалась как общественная проблема. В 1843 г. Николай I создал Врачебно-полицейский комитет, предназначенный по большей части не для контроля над проституцией, а с целью уменьшить ее последствия, связанные с венерическими заболеваниями. Согласно «Архиву судебной медицины» в период с 1853 по 1867 г. количество зарегистрированных проституток в Петербурге увеличилось на 20 %, в то время как население возросло всего лишь на 6 %. Между тем в это число не входили женщины, работавшие без лицензии; учитывались лишь те, кто ее имел. И если зараженными были три четверти зарегистрированных проституток, то вполне вероятно, что среди незарегистрированных таковых было еще больше. Среди венерических болезней в петербургских больницах лидировал сифилис. По количеству «официальных» проституток Петербург и Москва (в каждом из этих городов было примерно по 2000 проституток) отставали от Лондона, Нью-Йорка, Парижа, Ливерпуля, но опережали Глазго, Марсель, Лион, Брюссель и Берлин[112].

Кем же они были? Исследование проституции в Петербурге свидетельствует о том, что они происходили из четырех общественных групп: жены и дочери мещан, солдат и крестьян; выходцев из дворянской среды было довольно мало. В каждой группе в 1868 г. проституток было соответственно 508, 492, 658 и 55. Иностранных проституток было немного, в основном — немки. Возрастные рамки были чрезвычайно широки — начиная с девочек, не достигших еще половой зрелости. В Москве даже среди зарегистрированных проституток были одиннадцатилетние, двенадцатилетние и тринадцатилетние девочки.

Как и везде, в России проститутки работали либо в специально созданных публичных домах, либо действовали как независимые одиночки. В столице существовало около 150 подобных домов, в значительной степени отличавшихся друг от друга как интерьером, так и человеческим товаром. В роскошные заведения, обслуживающие дворян, чиновников и всех тех, кто мог себе это позволить, нанимали наиболее привлекательных женщин. Однако из-за возрастных изменений и пагубных последствий их профессии, снижавших товарную ценность женщин, они, как правило, вынуждены были выходить на улицы или опускались до борделей низшего сорта, условия работы в которых были ужасными. Одно из таких заведений, московский трактир «Крым» имел свой подвальный публичный дом (известный в народе как «Ад»), в котором торговля женщинами была низведена до «скотского безобразия». Одиночки, отказавшиеся работать в публичных домах, разгуливали по главным городским улицам (Невский проспект в Петербурге, Крещатик в Киеве, портовые районы в Одессе) и были значительно свободнее тех, кто работал в борделях, имея большую возможность распоряжаться своим доходом. Однако едва ли они сильно выигрывали в финансовом отношении. Большинство из них печально заканчивали свой путь как состарившиеся, размалеванные проститутки, занимавшиеся своим ремеслом в утренние часы за горсть копеек во внутренних двориках домов, на лестничных клетках или под мостами[113].

Проституция вряд ли была секретом для тех русских людей, которые когда-либо решались пройти по Лиговке в Петербурге, Хитровке в Москве или же по им подобным местам в своих городах[114]. Огромное число проституток, грязные подробности их ремесла, распространение венерических болезней, — все это заставило изменить отношение к проституции и признать ее «социальным бедствием». Отношение правительства к этому вопросу, равно как и отношение царской власти к проблемам целомудрия и адюльтера, было двояким. До 1843 г. полиция практически не контролировала проституцию, вмешиваясь только в случаях жестокого обращения с проститутками и вымогательства. После 1843 г. к этим полицейским функциям добавилась еще работа в системе полицейского и медицинского контроля — регистрация и обследование проституток специально назначенными врачами. Зарегистрированным проституткам выдавался хорошо известный «желтый билет» как символ их профессии и знак контроля за их деятельностью. Женщины, работавшие в публичных домах, подвергались регулярному медицинскому обследованию (чего не скажешь об их клиентах), а одиночки, если они хотели сохранить лицензию, должны были периодически посещать специальный медицинский пункт для освидетельствования. Таким образом, царская администрация, выступая против проституции по религиозным и нравственным соображениям и объявив ее вне закона, оказалась одновременно органом, и выдававшим проституткам лицензии, и инспектирующим их, и боровшимся с торговлей женщинами[115].

Что же можно было сделать? Время от времени, тот или иной чиновник предлагал свой план по уменьшению количества проституток. В 1868 г. поступило предложение всех проституток изолировать, перерегистрировать и обложить налогом. Однако и этот, и другие подобные планы, нацеленные на устранение порока, были уже испробованы во всем мире и привели лишь к постоянно возрастающей статистике инфекционных заболеваний. «Общественное мнение» едва ли могло помочь. В 1859 г. Добролюбов писал, что порок можно остановить лишь усилением нравственной стороны женского образования и устранением семейной тирании. В том же благочестивом духе звучало предложение журнала «Время» о гражданском воспитании «истинного человеческого достоинства» женщин. Даже такой практичный человек как Николай Михайловский, занимавший консервативную позицию в этом вопросе, не мог предложить ничего лучше, кроме установления тотального и монопольного контроля со стороны правительства. Поскольку секс и нищета, порождающие проституцию, не могут быть устранены в скором времени, говорил он, то контролируемые государством публичные дома, «так сказать, отдушина для безнравственности», должны быть сохранены для того чтобы остановить деградацию и распространение болезней[116].

К концу 1860-х гг. экономический фактор стал основным, хотя и не единственным, способствовавшим росту проституции. Известная феминистка Надежда Стасова была шокирована жестокой логикой матерей, посылавших своих дочерей продавать себя: «В прошлую ночь моя дочь принесла домой пять копеек». Кузнецов и Шашков, писатели, которые в большей степени, нежели другие, привлекли внимание общественности к этой проблеме, полагали нищету основной причиной проституции; и что наиболее важно, они оба пытались увязать проблему проституции с ее социальной основой, то есть со статусом женщины в обществе, «Корень зла лежит в основах социального быта… — писал Шашков, — существование проституции и ее неразлучного спутника — сифилиса прямо ведет к категорической постановке вопросов о основных социальных переменах и, прежде всего, к вопросу о свободе и равноправности женщины». Кузнецов выразил это более полно: «Нет сомнения в том, что с образованием женщины и расширением сфер ее деятельности, как тайная, так и публичная проституция постепенно исчезнут»[117]. На рубеже десятилетий публичное обсуждение проблемы проституции, несомненно помогло делу борьбы за женские права, так как драматизировало женский вопрос, который уже порядком всем наскучил. Связав конкретное общественное зло с масштабными социальными и экономическими причинами, Кузнецов, Шашков и другие сформулировали мнение о природе подобной проблемы, разделяемое тремя поколениями русских радикалов. Кроме того, они, способствовали установлению идеологической границы, которая разделила тех, кто хотел помочь жертвам этого социального зла, и тех, кто желал искоренить проституцию как явление. Это разделение четко проявилось в истории трех основных откликов на женский вопрос: в феминизме, нигилизме и радикализме.