Глава XI СЕКСУАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Мы думаем, что грядущий век будет эрой глубоких столкновений между религиозной, священной сутью брака и нашей цивилизацией, которая является типично атеистической и бесполой.

В. В. Розанов

1. Коллонтай и новая мораль

Поскольку крайности в сексуальном морали в 1920-х гг. зачастую восходили к личному примеру Коллонтай и ее теориям, то их необходимо рассмотреть более подробно. В этом отношении западные авторы (за редким исключением), повторяющие лишь расхожие заблуждения, не окажут нам никакой помощи. Одним из первых, кто охарактеризовал Александру Коллонтай, был Питирим Сорокин (в 1917 г. он был еще русским гражданином). «Без сомнения, — писал он в дневнике, — ее революционный энтузиазм является не чем иным, как стремлением удовлетворить свои сексуальные потребности. И, несмотря на своих многочисленных „мужей“, Коллонтай, первоначально жена офицера, а затем любовница дюжины мужчин, все еще не насытилась. Она ищет новые формы сексуального садизма». Современные авторы, хотя и не в таких жестких выражениях, мало что сделали для изменения этого ошибочного представления о Коллонтай. К примеру, Андре Пьер утверждает, что Коллонтай проповедовала идею о том, что «отношения между полами должны быть чисто биологическими». Теодор фон Лауэ совмещает все ее убеждения в одном слове «распущенность», добавляя, что «для нее материнский инстинкт был просто буржуазным пережитком». Георг фон Рауш просто называет ее «великой проповедницей свободной любви», а Роберт Дэниелс представляет ее как «любовницу Шляпникова (помимо других, так как она практиковала свободную любовь, которую и проповедовала)». Старейшина среди британских историков, изучавших Россию, Э. Карр едва скрывает свою враждебность по отношению к Коллонтай, когда пишет, что она «проповедовала ничем не сдерживаемое удовлетворение сексуальных импульсов, предполагая, что о последствиях должно заботиться государство». Это всего лишь несколько примеров, дающих возможность почувствовать сладострастное удовольствие обнаружения в революции элемента сексуальности или же праведного осуждения женщины, которая «практиковала то, что проповедовала»[711].

Так что же Коллонтай практиковала? Ее работы по вопросам секса нельзя понять в полной мере вне контекста ее личной жизни как до, так и после революции. Многие авторы с иронией, прибереженной специально для женщин, намекали на ее многочисленных любовников. Но даже самые пристрастные свидетельства в совокупности с собственными воспоминаниями Коллонтай говорят о том, что в жизни у Коллонтай было не больше четырех мужчин: два мужа и два любовника. Мужьями были Коллонтай и Дыбенко, любовниками — Шляпников и не установленный мужчина, бывший с ней в эмиграции. О последнем упоминает сама Коллонтай, не называя однако его имени. По-видимому, им был меньшевик и экономист П. П. Маслов (хотя это не доказано), который фигурирует в полуавтобиографическом рассказе Коллонтай «Большая любовь» (1923) в качестве Сени или С. С. Но более важной, нежели его личность, представляется реакция автора на отношения с ним, сложившиеся около 1910–1911 гг. Героиня рассказа Наташа (Коллонтай) всю себя отдала своему возлюбленному, желая при этом, чтобы ее уважали как интеллектуалку, товарища и партийную работницу; Сеня же, слабовольный и эгоистичный женатый мужчина, относился к ней главным образом как к сексуальному объекту. Она разрывает с ним отношения и возвращается к политической работе. Реакцией именно на эту связь и стали самые значительные довоенные статьи Коллонтай по вопросам секса[712].

В отношениях Коллонтай со Шляпниковым нет никакой тайны: они жили вместе в Норвегии во время Первой мировой войны и вновь стали близки в 1920–1922 гг., годы деятельности в рабочей оппозиции[713]. В бурные годы революции и Гражданской войны, которые служат рубежом между этими двумя периодами, расцвел знаменитый роман Коллонтай и матроса Павла Дыбенко. Будучи старше его на 17 лет, она была зачарована его былинной силой и революционной энергией, а он, по-видимому, ее женственностью и политической грамотностью. Первоначально они отказались от официальной регистрации брака, но затем под давлением общественного мнения поженились. Лидеры партии не были в восторге от романа Коллонтай во время революции, и они еще больше разочаровались, когда Коллонтай попыталась воспрепятствовать приговору партийного трибунала, осудившего Дыбенко за различные нарушения дисциплины и неверно принимаемые им решения на посту комиссара по военно-морским делам. И Коллонтай, и Дыбенко оба резко выступали против Брест-Литовского мира, и оба покинули свои правительственные должности. Позже они были направлены на Украину для ведения военной пропаганды: Коллонтай выступала в роли идеологической наставницы Дыбенко, а также его жены. Они колесили по Украине на агитпоезде, но в конце концов война их разлучила. После Гражданской войны до Коллонтай стали доходить слухи о пирушках Дыбенко с молоденькими девушками. Это причиняло ей сильную боль, совпав по времени с наиболее серьезным политическим кризисом в ее жизни — разгромом рабочей оппозиции, приближающимся разрывом с Лениным и ее последующим отходом от оппозиции. Так к 1923 г. закончилось ее второе замужество. Коллонтай было 50 лет. Ее любовь осталась позади, а основные идеи по этому поводу были ею уже высказаны[714].

Подростковая любовь, ранний неудачный брак, серьезный любовный роман в тридцать и еще один в сорок лет, второе замужество в 46 лет — такова любовная карьера Александры Коллонтай. Развратная? Ненормальная? В сравнении с другими европейскими женщинами (и не только континентальными) такого же происхождения, образования и мировоззрения, поведение Коллонтай вряд ли можно назвать скандальным, хотя, возможно, оно было в большей степени на виду у всех. По отзывам современников, она была привлекательной и чувственной женщиной, полной жизни, которая нуждалась в любви, но не держалась за нее, если та ее угнетала. В конечном счете ее противников ужасал не тот факт, что она практиковала то, что проповедовала, а скорее, что она проповедовала то, что практиковала.

Точная датировка работ Коллонтай необходима для понимания ее высказываний и того, что под ними подразумевалось. Взгляды, которые высказывала Коллонтай в довоенных работах на будущее сексуальных взаимоотношений, были сформулированы ею еще ранее. Однако поскольку Коллонтай посчитала возможным вновь опубликовать их вместе после революции под вводящим в заблуждение общим названием «Новая мораль», и поскольку эта работа имела широкое хождение и часто цитировалась, то вполне целесообразно рассматривать входившие в нее три статьи как основную часть сексуальной доктрины Коллонтай на момент их повторного опубликования, помня при этом, что первая из статей была написана семью годами раньше. Впоследствии «Новая мораль» вызвала широкую дискуссию, в том числе и из-за того, что психологический образ одной из самых известных работ Коллонтай по вопросам секса советского периода «Дорогу крылатому Эросу!» в значительной степени позаимствован из ее ранних работ. Новаторские элементы, присутствующие в этих статьях, раскрывают психологию эротической техники и являются решительным призывом к женской независимости от рабских любовных отношений.

Первая идея была разработана в рецензии на работу Греты Мейзел-Хесс «Сексуальный кризис» (1910). Родившаяся в Вене, но проживавшая в Берлине, Мейзел-Хесс до Первой мировой войны и во время ее писала небольшие брошюрки, в которых нападала на буржуазное лицемерие в браке и двойной стандарт в морали. Ее работы были вполне серьезны и на то время оригинальны; она была одной из первых в длинной череде мыслителей, попытавшихся связать венский психоанализ с социалистическими учениями. Коллонтай, туманно упоминая о необходимых исправлениях и изменениях теории Мейзел-Хесс, в общем приняла ее основные идеи, назвав книгу «нитью Ариадны» в лабиринте современных сексуальных проблем. По мнению Мейзел-Хесс, нерасторжимый брак не может учесть все случаи супружеской совместимости или несовместимости и, заманивая людей в ловушку постоянной близости, уничтожает существовавшую в начале нежность между партнерами. Проституция же еще более бесчеловечна. Комментируя это мнение, Коллонтай использует образ «крылатого Эроса»: «Проституция, — писала она, — тушит любовь в сердцах; от нее в страхе отлетает Эрос, боясь запачкать о забрызганное грязью ложе свои золотые крылышки». Кроме того, Коллонтай отмечала, что в акте продажной любви мужчина неизменно лишает свою партнершу оргазма, так как оценивает ее как свою вещь. Третья альтернатива, «свободный союз», так же рассматривалась Мейзел-Хесс (и Коллонтай) как непригодный выход для любви и Эроса в современном мире — главным образом из-за того, что он был всепоглощающим.

Мейзел-Хесс делала акцент на перестройку человеческой души, а Коллонтай — на экономическую и социальную трансформацию. Женщины, отказавшиеся от лишенной эротики жизни проститутки или жены и не желающие жить в состоянии сексуального голода, могли бы познать радости секса и реализовать свой «любовный потенциал» при помощи того, что Мейзел-Хесс называла «любовной игрой». Как объясняла Коллонтай, это не страдающая и не трагическая «большая любовь» (понятие, использованное ею для названия одной из последних своих работ), не всепоглощающие взаимоотношения любовник-любовница, обычно понимаемые под «свободным союзом», — отношения, которые истощают силы любовников и разрушают личность женщины. Это также не просто грубый, физический секс — вымышленный герой Санин, отмечала Коллонтай, оказался бы плохим партнером в «любовной игре». Скорее это «эротическая дружба», доведенная до искусства любви, которая «требует внимательности, чувственности, чуткого понимания и глубинного проникновения в душу партнера, нежели вечных улыбок и роз». «Любовная игра» допускает интенсивную и нежную страсть без порабощения и уничтожения души своего партнера.

В будущем, писала Коллонтай, «любовь, несомненно, станет человеческим культом». Не будет никакой страдающей любви, а только яркая, радостная, обогащающая жизнь любовь. Формы любви (говорила Мейзел-Хесс, а Коллонтай ее поддерживала) будут различны и ограничены лишь двумя соображениями: никакого насилия над человечеством посредством кровнородственных браков и никаких соглашений, основанных на деньгах. Идеалом будет моногамный союз, основанный на «большой любви», но поскольку человеческая душа станет более сложной, то неизбежно возникнут различные вариации этого союза, включая «последовательную моногамию» и весь спектр сексуальных союзов и взаимоотношений. Все они предполагают «святость материнства», а также моральную и материальную заботу о матери и ребенке со стороны общества[715].

Второй, тесно связанной с первой, основной темой работ Коллонтай тех лет по вопросам секса, была тема «новой женщины», содержащаяся в одноименном обзорном очерке 1913 г. Проанализировав более двадцати рассказов и романов начала XX в., Коллонтай увидела появившийся в них новый женский тип — незамужняя женщина. Любой, писала она, может встретить его реальных прототипов — женщин, одетых во все серое, днем находящихся в конторах и на фабриках больших городов, а ночью — в своих крошечных комнатах; живущих одиноко, но работающих и свободных. Это были уверенные в себе «холостые девушки», жившие бок о бок с женщинами старого типа — слабовольными, зависимыми, обманутыми, брошенными, преданными. Это героини Жорж Санд, живущие среди Эмм Бовари. Коллонтай восхваляла повесть Татьяны Щепкиной-Куперник «Одна из них», потому что ее героиня (как и сама Коллонтай) оставила мужа, когда его присутствие стало мешать ее работе. Это была победа личности над любовью, победа, к которой Коллонтай стремилась большую часть своей взрослой жизни. Новая Женщина должна была восторжествовать над чувствами, продемонстрировать гибкость, силу и твердость ума и при этом сохранить свою личность.

Если же женщина вступала в романтические отношения, то они должны были быть равноправными и сохранить личность женщины нетронутой. Отказываясь принять мнение мадам де Сталь о том, что «для мужчины любовь — всего лишь эпизод, в то время как для женщины — целая история», Коллонтай любовь и секс отодвинула на второй план. «Влюбленность, страсть, любовь — это лишь полосы жизни. Истинное содержание ее составляет то „святое“, чему служит новая женщина: социальная идея, наука, призвание, творчество… И это свое дело, своя цель — для нее, для новой женщины, зачастую важнее, священнее всех радостей сердца, всех наслаждений страсти». Дабы обеспечить свое равноправие, независимость и священную миссию новая женщина должна продемонстрировать «самодисциплину вместо эмоциональности, умение дорожить своей свободой и независимостью вместо покорности и безличности, утверждение своей индивидуальности вместо наивного старания вобрать и отразить чужой облик „любимого“; предъявление своих прав на земные радости вместо лицемерного ношения маски непорочности, наконец, отведение любовным переживаниям подчиненного места в жизни. Перед нами не самка и тень мужчины, перед нами — личность, „Человек-Женщина“»[716].

Прошло пять лет, прежде чем Коллонтай вернулась к данной проблеме в своей хорошо известной речи 1918 г. о «Семье и коммунистическом государстве» — первой работе, которая после 1908 г. имела широкое хождение в России, и первым произведением такого популярного характера. Помимо замечаний о социалистической заботе о детях, основной акцент был сделан не на секс в широком его понимании, а на социалистическую форму брака. «Старый тип семьи» или «прежняя семья» (но не семья в целом) был описан как крошечное государство, в котором муж управляет женой и детьми, а также как общественный инкубатор будущих граждан. Такая семья должна быть упразднена, ее традиционную функцию воспитания детей должно будет заменить общественное воспитание, а равенство полов приведет к свержению ига мужа. Сохранившиеся отношения, по-прежнему определяемые Коллонтай как «брак», будут «товарищеским и теплым союзом двух свободных, независимых, трудящихся и равноправных членов коммунистического общества». «На месте нерасторжимого брака, основанного на рабстве женщины, мы увидим свободный союз, подкрепленный любовью и взаимным уважением двух членов Государства Рабочих, равных в своих правах и обязанностях. На месте единичной и эгоистичной семьи возникнет великая всеобщая семья рабочих, в которой все рабочие, мужчины и женщины, помимо всего прочего, будут тружениками, товарищами». Видение Коллонтай брака при социализме (этот свободный союз не пригоден для капитализма) приобретало свою форму, однако по-прежнему отсутствовало точное определение характера сексуальных отношений, длительности брака, прав и обязанностей его членов[717].

В течение следующих двух лет Коллонтай ничего не написала по сексуальному вопросу. Но Полине Виноградской она сказала, что при коммунизме брак не будет длительным союзом; в интервью М. Харрисон из «Baltimore Sun» она выразила неприятие «семьи» и заявила, что секс служит лишь для продолжения рода и не должен быть ничем ограничен. В печати же Коллонтай высказывалась более скромно и осторожно. В книге о проституции (1921) она вновь описывает коммунистический брак. «В основу брачного общения ляжет здоровый инстинкт воспроизводства, окрашенный в чарующие краски юной влюбленности, в пылкие тона страсти, в мягкий цвет душевной гармонии и созвучности духа, или в ярко вспыхивающий, но за то и скоро гаснущий огонек физиологического влечения». В лекционном курсе этого же года Коллонтай более подробно определила образ нового брака: допускался секс до брака, но отсутствовал статус незаконнорожденного, алименты и регулирование сексуальной жизни. Импровизированные комментарии к ее книге «Проституция и меры борьбы с ней» не оставляют сомнений в том, что с жизнью настоящего коммуниста совместимы другие, отличные от супружеских, отношения. «Интересы коллектива трудового не затрагиваются тем, что брак носит краткосрочный или длительный характер, что в основу положены любовь, страсть или даже преходящее физическое влечение»[718].

Ключ к пониманию взглядов Коллонтай на данную проблему дает ее последняя работа по вопросам сексуальной морали — «Дорогу крылатому Эросу» (1923), которая ярко описывает контраст между плотской любовью (бескрылым Эросом) и величественной пролетарской любовью (крылатым Эросом). Вместе с тем эта работа является синтезом ранних представлений Коллонтай и итогом ее многолетних поисков подлинной коммунистической морали. По иронии судьбы эта статья, хотя и стала одной из основных мишеней для нападок на Коллонтай, вполне определенно снимает с нее обвинения в пропаганде порочного сексуального поведения и цинизма и оказании пагубного влияния на нравственную жизнь советской молодежи 1920-х гг. На протяжении всей работы Коллонтай беспощадно критикует вульгарную сексуальность, захватившую в свое время поколение Санина, а теперь вновь появившуюся в жизненной философии уже новой советской молодежи. Грубый, бездушный секс, писала Коллонтай, случайный, бесчувственный половой акт (то есть «бескрылый Эрос») являлся пережитком буржуазного общества. Однако в России, посреди жестокости революционного насилия, грохота битв и лихорадки Гражданской войны, он вновь возник среди тех воевавших героев и героинь, у которых не было времени насладиться нежной любовью. Коллонтай не жалела слов для перечисления различных проявлений «бескрылого Эроса»; он был «инстинктом воспроизводства, неприкрашенным чарами любви», нездоровым удовлетворением сексуальной потребности ради нее самой, грубой похотью, быстрым удовольствием, «простым обладанием» чьим-либо телом, просто развратом. И она недвусмысленно обвиняет его в пустой растрате сил, унижении души и враждебности к принципу сексуального равноправия.

Антиподом является «крылатый Эрос». Концептуальная неопределенность понятия не позволяет точно проанализировать его смысл, но на фоне его прозрачного определения некоторые очертания приобретают две формы. Первая — нежный эротизм «любовной игры». Вторая, которая практически вытесняет первую, — «любовь — товарищество», являвшееся высшей целью коммунистических рабочих. «Любовь в ее теперешнем виде, — писала Коллонтай, — это очень сложное состояние души, давно оторвавшееся от своего первоисточника — биологического инстинкта воспроизводства и нередко ему противоречащая. Любовь — это конгломерат, сложное соединение из дружбы, страсти, материнской нежности, влюбленности, созвучности духа, жалости, преклонения, привычки и многих других оттенков чувств и переживаний». Люди конфликтуют между собой, продолжала она, из-за того, что все они стремятся иметь работу, любимого, ребенка, быть членами коллектива, но самым бурным из всех конфликтов является стремление к взаимной любви двух людей противоположного пола. Это не означает дешевой измены или многочисленных интрижек буржуазной жизни; это подлинная и неизбежная черта жизни в эпоху растущего сближения людей и усложнения их психологии. «Должен ли рабочий опасаться и подавлять такие естественные чувства?» — спрашивала Коллонтай. Нет. В коллективе, «чем больше таких нитей протянуты от души к-душе, от сердца к сердцу, от ума к уму, тем прочнее внедряется дух солидарности и легче осуществляется идеал рабочего класса — товарищество и единство». Эгоизм и собственность, добавляет Коллонтай, не могут служить основами для любви рабочих. В объятиях «любви — товарищества» (окончательной формы человеческой любви) они увидят красоту «многосторонности и многострунности крылатого Эроса», вне зависимости от того будет ли их любовь продолжительным союзом или же краткой связью. «В новом коллективистском по духу и эмоциям обществе, — начинается восторженная заключительная часть, — на фоне радостного единения и товарищеского общения всех членов трудового творческого коллектива Эрос займет почетное место, как переживание приумножающее человеческую радость. Каков будет этот новый преображенный Эрос? Самая смелая фантазия бессильна охватить его облик. Но ясно одно: чем крепче будет спаяно новое человечество прочными узами солидарности, тем выше будет его духовно-душевная связь во всех областях жизни, творчества, общения, тем меньше места останется для любви в современном смысле слова. Современная любовь, которая всегда грешит тем, что поглощая мысли и чувства „любящих сердец“, вместе с тем изолирует, выделяет любящую пару из коллектива, в котором интересы, задачи переплетены в густую сеть, станет не только излишней, но психологически неосуществимой. В этом новом мире признанная, нормальная и желательная форма общения полов будет, вероятно, покоится на здоровом, свободном, естественном (без извращений и излишеств) влечении полов, на преображенном Эросе»[719].

Окончательное представление Коллонтай о любви свело воедино все ее ранние идеи. Пролетариат разработает свою собственную мораль и не потерпит никакого вмешательства в нее или ее регулирования. Независимость женщин подтолкнет представителей обоих полов к тому, чтобы поставить секс на надлежащее ему, второстепенное место в жизни. Грубый, физиологический подход к сексу уступит место «крылатому Эросу» — обогащающему и захватывающему опыту эмоционального и физического эротизма. Сексуальный кодекс коммунизма будет учитывать все многообразие супружеских и несупружеских любовных и сексуальных комбинаций, а все «любящие сердца» будут взлелеяны и духовно поддержаны в «любви-товариществе». Работа Коллонтай была поразительным сочетанием идей, выраженных ранее Бебелем, Мейзел-Хесс, Анфантеном, Фурье и Чернышевским. «Первосвященническая пара» Анфантена и «царица» Чернышевского были лишены власти благословлять, регулировать и управлять любовью так же, как раньше это делали Бог, Церковь и Государство. Это должно было стать исключительной прерогативой рабочих в рамках их «любовных товариществ». Но все это было, конечно же, образом будущего, в котором была воплощена потребность в свободе и честности в любви, а также идея полного равенства мужчин и женщин. Расценить этот образ как призыв к некоему мизантропическому плотскому авантюризму, вновь возникшему в российском обществе после революции, могли разве что только хитрые лицемеры или глупые пуритане, так как в нем не было ни малейшего следа доктрины, проповедовавшей принудительный промискуитет биологических интерпретаций любви, ни циничной «революционной» апологии подобного истолкования.

Последнее и весьма краткое высказывание Коллонтай по вопросам секса представляет собой модернизированную версию предисловия, написанного ею в 1913 г. к работе Бебеля «Женщина и социализм». Наиболее страстные места этого предисловия посвящены борьбе Бебеля против двойного стандарта морали, а также неприкосновенности и свободе в сексуальных отношениях. В исправленном издании 1923 г. Коллонтай выписала и подчеркнула следующие слова из его книги: «Удовлетворение половой потребности такое же частное, личное дело, как и удовлетворение каждой другой естественной потребности организма»[720].

Более подробно нравственную позицию Коллонтай объясняют ее суждения о материнстве и семье, несмотря на то что они весьма специфичны и находятся в различных контекстах, с большим количеством ее замечаний о сексе как таковом. Несмотря на некоторые оговорки, относительно сексуальной любви, поглощавшей большое количество энергии, Коллонтай, казалось, разделяла мнение некоторых русских религиозных мыслителей, в особенности Соловьева и Розанова, о том, что сексуальная любовь, говоря теологическим языком, гораздо возвышеннее, нежели материнская. «Хотя лично я воспитывала своего ребенка с величайшей заботой, — говорит она в своих воспоминаниях, — материнство никогда не было сутью моего существования»[721]. В этом отношении Коллонтай в значительной степени отличается от множества реформаторов движения за «право на материнство» довоенной Европы, которые рассматривали материнскую любовь как замену секса. Коллонтай обвинили как в игнорировании или же вообще полном отрицании материнского инстинкта женщин, так и в поддержке законов, требовавших, чтобы «маленькие девочки двенадцати лет были матерями»[722]. Однако и то, и другое было из области фантазии.

Коллонтай истово верила в естественное и священное предназначение материнства и неоднократно об этом заявляла. Ее крупнейшая теоретическая работа и значительная часть политических усилий после Октябрьской революции были направлены на то, чтобы обеспечить надлежащее медицинское обслуживание работавшим матерям. Кроме того, Коллонтай считала, что общество должно помогать матерям воспитывать детей. Однако в ее утверждении была оговорка, редко когда упоминавшаяся исследователями: государство не будет отрывать детей от их родителей, и общественное воспитание детей будет осуществляться лишь при добровольном согласии родителей. Главная идея Коллонтай заключалась в том, что каждая женщина должна иметь право и возможность иметь детей и быть уверенной в том, что о них позаботятся. «Каждая мать должна быть убеждена, что раз она выполняет свое естественное назначение и дарит коммунистическому обществу нового члена, то есть нового рабочего, коллектив любовно и внимательно позаботиться о ней и о ребенке». Брак и секс — это личное дело каждого, но материнство, говорила она, практически повторяя слова Ленина, представляет общественный интерес[723].

Как дело принципа Коллонтай поддержала закон 1920 г. о разрешении абортов, но, подобно многим большевикам, рассматривала его как необходимое и временное зло. Рождение детей, влекущее за собой определенные обязанности, она считала естественным правом и долгом женщины. Этот долг заключался в том, чтобы заботиться о себе в период беременности, «помня, что в эти месяцы она перестает принадлежать себе — она на службе у коллектива — она „производит“ из собственной плоти и крови новую единицу труда, нового члена трудреспублики». После рождения ребенка мать-коммунистка должна окружить ребенка нежной материнской заботой, и только тогда она сможет сказать, что ее общественная обязанность по отношению к этому ребенку выполнена. Впоследствии естественный и стойкий инстинкт заботы о детях и любви к ним должен быть обобщен и направлен на всех детей сообщества. По окончании дела продолжения рода и возвращении к экономическому производству мать должна иметь возможность работать неполный рабочий день в качестве помощницы в школах, яслях и детских домах, к тому же она могла бы поддерживать (если сама того желала) особые отношения со своим «собственным» ребенком. Уклонение от материнства (например при помощи аборта) или от каких-либо других обязанностей, связанных с ним, рассматривалось Коллонтай как эгоизм и недостаток чувства ответственности[724].

В своих последних высказываниях по поводу домашней жизни Коллонтай называет женской тюрьмой не столько детскую комнату, сколько кухню. «Пусть мужчины научатся ценить и любить женщину не за то, что она хорошо месит тесто, — обращалась она к своей аудитории, — а за то, что в ней есть привлекательного, за ее личные качества, за ее человеческое „я“… Отделение кухни от брака великая реформа, не менее важная, чем отделение церкви от государства, по крайней мере в исторической судьбе женщины». В этом Коллонтай вторит Ленину, который был практически одержим ненавистью к индивидуальным кухням. Коллективизация кухни была первым шагом к облегчению бремени работавшей женщины и матери. Следующим шагом была коммуна, иногда называемая как «общежитие», иногда как «домкоммуна». В ней ведение домашнего хозяйства предполагалось возложить на специалисток, говоря другими словами, на профессиональных хозяек. Коллонтай рассматривала ведение домашнего хозяйства как такую же специальность, как и все остальные профессии. По-настоящему унизительной была каждодневная утомительная домашняя работа, тяжелым бременем ложащаяся на работницу. Коллонтай, по-видимому, представляла себе, что трудовой коллектив и жилищная коммуна будут иметь общие точки соприкосновения: «Семья коллектива трудящихся, где не кровное родство, а общность работы, единство интересов, стремлений и задач будут крепко связывать людей, будут воспитывать из них истинных братьев по духу»[725].

Шесть повестей Коллонтай (все были опубликованы в 1923 г.) в действительности являются лишь простыми иллюстрациями к идеям, описанным выше. Рассказ «Тридцать две страницы» служил иллюстрацией тому, как любовная связь могла помешать независимой работе женщины и тем самым нанести ущерб ее чувству собственного достоинства. Героиня рассказа, молодая советская студентка, пойманная в романтическую ловушку, не позволявшую ей учиться, порывает со своим возлюбленным и возвращается за парту. «Подслушанный разговор» описывал проблему женщины, которая выбирала между прочными отношениями со своим давнишним товарищем и мимолетным страстным увлечением другим человеком. В конце концов, она выбирает новую романтическую связь, понимая, что она будет мимолетной. «Большая любовь» — это автобиографическая новелла, описывающая роман Коллонтай с Масловым до революции. «Сестры», опубликованные в другом сборнике, представляли собой рассказ о двух жертвах (одна — жена, вторая — проститутка) бывшего революционера, развращенного тлетворным влиянием полукапиталистического нэпа[726].

В повести «Василиса Малыгина» (последняя крупная попытка решить проблему новой морали повседневной советской жизни) Коллонтай вновь обратилась к извечной теме независимости. Ее героиня была работницей, женщиной нового коммунистического образца, с возвышенными идеалами и искренней любовью к другу-революционеру, за которого она «вышла замуж». Однако этот мужчина, подобно всем остальным героям Коллонтай, оказался безвольным, испорченным типом. После накала Гражданской войны, в морально разлагающей атмосфере нэпа он устроился на спокойную работу и стал изменять своей жене и своим прежним идеалам. Соперница Василисы была презрительно описана как «нэпманка» — хорошо одетая, тщательно накрашенная и достаточно соблазнительная — в противоположность Василисе, огрубевшей за годы работы и борьбы. Василиса покинула своего мужа и нашла свое призвание в создании коммуны. Забеременев, она решила сохранить ребенка и воспитать его своими силами при помощи товарищей по коммуне, в отличие от «нэпманки», беременной от того же мужчины, но выбравшей аборт. Василиса боролась с мелким эгоизмом для того, чтобы обеспечить коммуне успех и научить других женщин тому, как достичь свободы. Она заняла свое место в русской художественной литературе в качестве новой Веры Павловны[727].

Самым известным и зачастую неверно понимаемым художественным произведением Коллонтай был рассказ «Любовь трех поколений», выражавший ее идею об отсутствии в период Гражданской войны «крылатого Эроса», а также утверждавший терпимое отношение Коллонтай к более радикальному сексуальному этосу нового поколения. Представленные в рассказе три поколения являлись яркой иллюстрацией к менявшемуся с 1860-х до 1920-х гг. революционному отношению к сексу. Мать героини, бывшая народница, разделяла сугубо деловую мораль нигилистов 1860-х гг. и фактически жила семьей с женатым мужчиной, пока тот ей не изменил. Героиня рассказа Ольга (олицетворявшая среднее поколение и, несомненно, бывшая частичным портретом автора) вступила в революционный брак, но затем завязала любовные отношения с женатым мужчиной (психологически напоминавшим антигероя из «Большой любви») за спиной его жены. Однако после революции дочь Ольги Женя шокировала их обеих как новизной своих идей относительно секса, так и смелостью своего поведения (первое определенно вытекало из последнего). В период Гражданской войны у нее было несколько кратковременных романов, так как на нечто большее, говорила она, нет времени. Находясь в отпуске, она умудрилась переспать с любовником своей матери (рабочим, чьи отношения с Ольгой напоминают отношения Дыбенко и Коллонтай), имея в то же время связь со своим сверстником. Она забеременела и решилась на аборт, поклявшись в следующий раз «принять меры». Все это причинило боль Ольге и повергло ее в смятение, однако помня, что однажды она сама шокировала свою мать, «передовую женщину» прошлых времен, Ольга попыталась терпимо и с пониманием отнестись к морали Жени и ее поколения — морали, которая если и не была новой, то несомненно находилась «впереди» ее собственной в плане более легкого отношения к сексу. Внимательного прочтения рассказа в контексте других произведений Коллонтай будет вполне достаточно, чтобы развеять двойной миф о том, что в рассказе содержатся зачатки теории «стакана воды» и что Женя просто-напросто повторяет взгляды автора[728].

Цель изложения взглядов Коллонтай на новую мораль заключается не в том, чтобы проанализировать их или оценить в свете сексуальных теорий, которые существовали в ее время и существуют сейчас, хотя несомненно они того заслуживают[729]. Скорее, это было сделано для того, чтобы развенчать некоторые мифы и неверные толкования фактов биографии и убеждений Коллонтай, которые появились сразу же после революции, и в особенности миф о том, что Коллонтай ответственна за перегибы сексуальной революцией в России и что ее учение, долгое время существовавшее в Советском Союзе и на Западе, вело к нравственной деградации и полной потере человеческого достоинства. Верно и то, что ее работы, даже если они прочитаны внимательно, беспристрастно и целиком, переполнены двусмысленностями и скрытыми противоречиями. Каждый (а это означает практически всю дореволюционную интеллигенцию), кто проповедует честность, нежность и серьезность в сексуальном поведении, а также отстаивает свою абсолютную независимость от общественных суждений или контроля со стороны общества, неизбежно вступит в конфликт с реалиями жизни, особенно если это происходит в атмосфере революционной реконструкции общества. Такая ситуация вполне объяснима, когда революция вынуждена сталкиваться с прозаическими, а зачастую и грязными подробностями повседневной сексуальной и супружеской жизни. Но также верно и то, что Коллонтай в одиночку попыталась привить нравственное и обогащающее восприятие Эроса образцовому, но узкому этосу социалистов, вышедшему из русских традиций и марксизма, и также в одиночку старалась предсказать, хотя смутно и неуверенно, новые пути воплощения в сексуальных отношениях честности, эротической радости и личной независимости. Но как это часто бывает с проповедниками, ее идеи остались невостребованными, искаженными или непонятыми[730].

2. Жизнь без контроля

Какое влияние революция оказала на сексуальную жизнь? Революции требуют огромных временных и энергетических затрат и почти полную мобилизацию личности. Во время Гражданской войны секс либо отходил на второй план, либо им занимались время от времени в самой примитивной манере. Коллонтай и Ленин имели все основания сетовать на возникшую после военных действий распущенность в сексуальных отношениях. Существует общепринятое мнение, популяризованное в литературе, что «фронт уничтожил сексуальность». В этом была доля правды: 53 % опрошенных мужчин признавали, что «революция» ослабила их сексуальное влечение. Участница революционных событий много лет спустя вспоминала свой собственный опыт. «Как-то, — писала она, — мне довелось прочитать рассказ. Автор иронизировал по поводу комиссара, который отвергал любовь, считая, что она мешает целиком отдаться делу революции. Возможно, в то время мы хватили лишку в этом вопросе. Но теперь мне особенно ясно: мы победили в тех невероятно трудных условиях, еще и потому, что умели переступить через личные привязанности»[731].

Переход к нэпу изменил социопсихологический уклад жизни. Драматические дни закончились. Ленин рекомендовал своей партии заняться «прозаическими вещами» и «малыми делами». Многие члены партии так и не смогли отвыкнуть от бодрящего воздуха поля битвы и привыкнуть к душной атмосфере советского кабинета. Молодежь переживала тягостное состояние, названное социологом Вольфсоном «демобилизацией воли и нервов». Отягощенное разочарованием и цинизмом, оно напоминало то отчаяние, которое охватило русскую молодежь после революции 1905 г. Даже забытый «Санин» вновь стал появляться на московских книжных прилавках; а рост самоубийств в середине 20-х гг. добавил заметную деталь в живописную картину, раздражающие краски которой напоминали предвоенные дни декаданса[732]. Отныне к грубым и поспешным любовным связям времен Гражданской войны добавилась изрядная доля бессердечности.

В отличие от санинистов прошлого, советские секс-герои оправдывали свои грубые желания социалистической идеологией. Подчиняясь сильному иконоборческому наследию русской радикальной традиции, новое поколение проявило суровую враждебность к старым ценностям, особенно к тем, которые были связанны с чем-то прекрасным, эстетически выверенным и романтическим. Галстуки, расчески и чистая одежда были отброшены, и неонигилистическое отвращение ко всему изысканному и возвышенному распространилось на вопросы любви и секса. «Молодежь, вероятно, думает, что самый примитивный взгляд на вопросы половой жизни как раз и является коммунистическим, — жаловалась София Смидович в 1925 г. — А что все, что выходит за рамки их примитивного понимания, которое, возможно, соответствует какому-нибудь готтентоту или еще более примитивному представителю первобытного общества, означает только мелкобуржуазность и буржуазную установку в отношении проблемы сексуальности». «Мы не признаем никакой любви! — говорится в „Собачьем переулке“ Гумилевского (1927), — все это буржуазные штучки, мешающие делу! Развлечение для сытых!». Опрос 1920 г. показал, что 48 % респондентов считают, что любви нет. Типичными ответами опроса 1929 г. были: «Любовь — инстинкт сексуального удовлетворения», «Любви нет — есть физиологическое явление природы», «Только физиология — ничего больше»[733].

В работе Веры Кетлинской «Натка Мичурина» мы читаем следующее: «Послушай, Наташа дорогая, ты мыслишь просто как женщина и ты не можешь понять, что мыслить так уже не модно и глупо. Почему мы должны быть привязаны друг к другу? Тебе нравится Силантьев — хорошо, это твое дело. Прошлой ночью я доставил удовольствие Ивановой и себе — что в этом плохого?» Комсомольский поэт Кузнецов представлял это так:

Когда в твоих объятиях погаснет

Огонь моих страстей и пыла,

Останемся товарищами, как и раньше,

Как будто ничего и не было.

«Я хочу быть свободным, — говорил один студент в 1929 г., - я хочу работать и учиться. У меня есть девушка — и мы близки. Но я не хочу жениться, так как для меня слишком рано к кому-то привязываться. Сексуальная жизнь для меня — второстепенный вопрос». Приведем слова рабочего-комсомольца: «Мне жениться? Зачем! Я хочу жить свободно и принимать активное участие в общественной жизни. Я нуждаюсь в обществе. Это важно для меня. Я не могу обходиться без секса, без любви, но они не должны меня связывать». Лучшим решением проблемы с точки зрения 22-летнего студента, является создание «специальных домов для половых отношений», — не борделей, а мест, сходных с домами материнства, где люди смогут зарегистрироваться, пройти медицинскую проверку и получить удовольствие[734].

Хотя слова не всегда совпадали с делом, произошло резкое снижение возраста вступления в половую жизнь, а студенты, комсомольцы, молодые рабочие часто осуждались за сексуальные излишества. Как отмечал иностранный журналист, студенты в общежитиях не только вместе готовились к занятиям, но и занимались сексом. Результатом стали «свобода, равенство, материнство» — равенство для обоих полов, свобода для мужчины и материнство для женщины. Общежития являлись рассадниками нищеты, беспорядочных половых связей и пьянства. «Я работала по 16 часов на фабрике, — жаловалась молодая женщина на жизнь в общежитии, — так что домой не ездила. На крыльце парни обычно болтали и хватали девушек. Многие уже опустились. Я была бы рада уехать из общежития. Но комендант, отказывавшийся что-либо менять, говорил зло: „Мы повесили красный фонарь на крыльце для вас“». Грубость по отношению к женщине стала нормой. Один мужчина соблазнил шестнадцатилетнюю девушку обещаниями жениться, заявив ей после этого: «Ты маленькая шлюха, которая отдалась без сопротивления»; другой совратил девочку 12 лет при помощи вина и тех же обещаний. Молодые девушки, участвовавшие в совещании по вопросам морали в 1929 г., отмечали, что большинство мужчин испорчены, «бегают за юбками» и от девушки хотят «только одного». На этом совещании упоминалось об одном молодом партийном активисте, который занимался сводничеством, а также говорилось о том, что сами члены партии часто оказывались замешанными в сексуальных скандалах. В советской прессе всплыла даже старая история о Лиге свободной любви[735].

Свою долю осуждения получили и женщины, но неясный и общий характер обвинений, выдвинутых против них, не позволяет точно сказать какое количество женщин и каким образом разделяло новый сексуальный этос. Во всей этой критической неразберихе можно выделить два типа женщин. Первый, характеризовавшийся как вредный пережиток прошлого, обычно назывался «советской барышней», — тип, который в начале 1920-х гг. Анжелика Балабанова определила как «девица из бывшей мелкобуржуазной или буржуазной семьи», привыкшая к праздности и находившаяся на содержании у богатых и влиятельных мужчин. Разновидность второго типа — вездесущая «кабинетная подруга», которая выколачивает деньги и привилегии у своего босса, называлась «барышня-машинистка», или писбарышня. Для описания аналогичных типов Коллонтай использовала термины «нэпманка» и «карьерная проститутка». Воплощенные Коллонтай в романе «Василиса Малыгина» в образе Нины, эти представительницы прошлой морали продавали себя за французские духи, высокие ботинки, шелковые чулки и другие атрибуты высокого потребительского уровня эпохи нэпа. Они были девушками фокстрота, советскими распутницами и наследницами веселящихся и флиртующих любительниц танго предвоенных дней. Между ними и обыкновенными проститутками грань была очень тонкой, и потому для коммунистической критики несущественной[736].

К иной категории относились большевички и работницы, которые соперничали с мужчинами в подчеркнутом отрицании старомодных представлений о любви. Женские характеры в романах Пантелеймона Романова часто воспринимались как образец для подражания. «Я далека от всяких сантиментов, — заявляет одна из них, — далека от сожаления о потерянной невинности, а тем более — от угрызений совести за свое первое „падение“». Далее она говорит, что среди ее знакомых «нет любви, — есть только половые отношения, потому что любовь презрительно относится у нас к области „психологии“, а право на существование у нас имеет только одна физиология». «Девушки легко сходятся с нашими товарищами-мужчинами на неделю, на месяц или случайно — на одну ночь. И на всех, кто стремится найти в любви чего-то большего, чем физиология, смотрят с насмешкой как на убогих и умственно поврежденных субъектов». Другой персонаж из известной книги Романова «Товарищ Кисляков» (1930) говорит, что женщины «смотрят на все с циничной простотой. Спать с мужчинами ничего для них не стоит. Они считают это легким удовольствием». В реальной жизни, по некоторым свидетельствам, существовало такое «распущенное» сексуальное поведение среди женщин, часто ими оправдываемое. Даже комсомолки рассматривали семью как камень на шее и предпочитали сохранять свободу и независимость — с детьми или без детей. Девушка-работница заявляла, что ей нужно сексуальное разнообразие, которое она называла «игрой в любовь» (в психологическом смысле это было также далеко от коллонтаевской любви-игры, как и близко к ней по звучанию)[737].

Но чисто физиологическое отношение к сексу, из-за которого мужчина всегда предпочитал короткие отношения без обязательств, не разделялось горожанками, не говоря уже о крестьянках и представительницах старшего поколения. Опрос, проведенный среди молодежи в 1922 г., показал, что треть женщин не одобряли брака без любви (по сравнению с 12,3 % респондентов-мужчин) и что 81 % предпочитали брак, либо длительные отношения коротким любовным связям (по сравнению с 72 % мужчин). В 1925 г. отчаявшийся комсомолец написал Крупской письмо, в поисках поддержки его разрушающейся веры в то, что любовь это действительно нечто большее, чем обычный секс. Даже героиня рассказа «Без черемухи», являющаяся выразительницей физиологической любовной этики, признала позднее, что в мужчине она ищет не только физическую привлекательность, но и «ум, талант, душу, нежность». К концу 1920-х гг. стало ясно, что короткие любовные связи не отвечают психологическому настрою большинства женщин и что брак в той или иной форме сохранился в сексуальной культуре советского общества[738].

Какие изменения претерпел брак в результате революции? Исторические прецеденты европейских революций показывали, что брак становился светским, процедура развода упрощалась, а юридическая категория незаконнорожденности упразднялась. Это отвечало настроениям русского общества. Коллонтай приняла участие в создании новых законов, когда большевики занялись решением этих вопросов. Однако главным автором декретов был А. Г. Гойбарх, бывший меньшевик, профессор права, который в 1917 г. работал юристом в левоэсеровском комиссариате юстиции. В предвоенной лекции по семейному праву Гойбарх сетовал на подчиненное положение женщины в царском Своде законов и заявлял о необходимости дать жене право быть самостоятельной личностью. Таким образом, новые советские законы, объединившие взгляды большевички Коллонтай и меньшевика Гойбарха и принятые при поддержке левого эсера комиссара юстиции Штейнберга, похоже, были точным отражением мнения русских левых на проблемы брака[739].

Декрет от 20 декабря 1917 г., позднее вошедший в Семейный кодекс 1918 г., был прорывом к новому. Признав исключительное право ЗАГСов регистрировать браки, он лишил церковь ее исторического монопольного права их освящения. С этого времени церковные церемонии стали необязательными, и церковный брак не имел законной силы, если не был зарегистрирован в ЗАГСе. Аннулировав старый семейный кодекс с его категориями господства и подчинения, новый декрет предоставил супругам свободу в выборе фамилии, запретил любому из супругов вмешиваться в дела, дружеские связи, переписку другого, а также определять место жительства, законодательно закрепив таким образом идею сексуального равенства в браке, впервые выдвинутую за 60 лет до этого. Другие положения этого закона не были столь революционными: возраст вступления в брак, запрещение двоебрачия и кровнородственных браков, требование обоюдного согласия и положения о раздельной собственности супругов были заимствованы — с минимальными поправками — из старого царского кодекса. Даже право жены на свободу передвижения, работу и раздельное проживание было взято из последнего законодательства царской Думы. В целом новый кодекс являлся рациональным и прогрессивным синтезом старых законов и идеалов и был, как с триумфом объявил Гойбарх, «почти полностью лишен мужского эгоизма», устанавливая такие супружеские отношения, при которых «супруги не умаляют, не уменьшают своей самостоятельности, как равноправных и независимых личностей»[740].

Свадебная церемония в ЗАГСе, длившаяся около 20 минут, подчеркивала простоту, частный характер и низкий уровень гражданской значимости этой процедуры. Скорость проведения церемонии также указывала на ее революционное происхождение; даже Сорокин женился в перерыве между политическими митингами в те беспокойные дни, когда у власти находилось Временное правительство. В 1920-х гг. комсомол и женотделы предприняли вялую попытку внедрить так называемую «Красную свадьбу» — тщательно разработанную праздничную церемонию, проходившую на фабрике или в советском учреждении, украшенном красными флагами и заполненном толпами коллег, а клятва супругов скорее была связана с общественными целями, нежели с обещанием взаимной верности. Подобную клятву воспроизводит в романе «Собачья свадьба» (1925) Брыкин. «Обещаете ли вы, — спрашивал проводящий церемонию, — следовать по пути коммунизма так же смело, как сейчас вы выступаете против церкви и старых традиций? Будете ли вы воспитывать детей пионерами, дадите ли им образование, познакомите ли с научными методами ведения сельского хозяйства и научите ли бороться за мировую революцию? Тогда во имя нашего руководителя, товарища Владимира Ильича Ленина, я объявляю Ваш красный брак заключенным». Однако красная свадьба не прижилась нигде, кроме как среди комсомольцев, а церемония, проходившая в ЗАГСе, стала нормой в последующие десятилетия. Супружеским парам не запрещалось совмещать ее с церковным венчанием, но с годами эта практика сошла на нет[741].

Довольно трудно найти свидетельства об «успешных» коммунистических браках. Существует достаточное количество подтверждений того, что давнишняя мечта Веры Павловны и Коллонтай о «собственной комнате» стала реальностью, благодаря революции. Так же как и революционные пары до 1917 г., некоторые супруги жили раздельно в одном городе или — реже — в разных городах: один в Москве, другой в Ташкенте или Хабаровске, что не всегда было обусловлено их выбором, а чаще диктовалось силой обстоятельств (учеба, работа, отсутствие жилья). Некоторых женщин такое положение дел вполне устраивало. Одна из работниц, с которыми беседовала Элла Винтер, хотела иметь свою комнату, работу и свободу, а также сохранить свою фамилию; когда же ее муж воспротивился этому, она его оставила. Другая объяснила свою позицию так: «Я не хочу, чтобы Юра жил со мной в моей комнате. У меня только одна комната, и я не хочу стирать, готовить и штопать для него. Конечно, я не против того, чтобы он пришел вечером и вымыл свою тарелку и чашку, но я не хочу, чтобы он все время здесь находился. Я хочу, чтобы каждый раз это была новая победа». Супруги, которые жили вместе, иногда делили между собой домашние обязанности. «Когда я прихожу домой, — говорил некий исключительный муж-коммунист, — я не боюсь женской работы. Я мою посуду и пол». Одна, идеалистически настроенная пара организовала свою семейную жизнь по образцу «научной организации труда» — американской системы эффективного распределения времени, ставшей затем популярной в советских промышленных районах[742].

Но гораздо больше информации мы можем найти о неудачных браках. Традиционными «причинами» развода были мужской алкоголизм и измена. Опрос 1929 г. показал, что водка была причиной 53 % несчастных браков. По свидетельству одного иностранного наблюдателя, ленинградские домохозяйки, жившие в Краснопутиловском районе, просили партию отчислять им часть зарплаты их мужей, дабы те ее окончательно не пропили, а одна комсомолка призналась, что в день получки ей приходится покупать бутылку своему мужу, чтобы удержать его дома. Внебрачные связи после революции участились, особенно среди мужчин. По данным статистики, те мужья, которые рано начали половую жизнь, были склонны к тому, чтобы вести беспорядочный образ жизни и после женитьбы. Однако это не было новостью: еще Толстой в «Крейцеровой сонате» сокрушался по поводу этого очевидного явления, присущего предыдущему поколению. Более серьезные опасения вызывал тот факт, что после революции резко снизился возраст вступления в половую жизнь[743].

Значительно больший интерес вызывают те супружеские проблемы, которые непосредственно были связаны с эмансипацией женщин. Социолог Вольфсон говорил о «брачных ножницах» — ситуации, в которой муж был более политически развит, нежели его жена, хотя в действительности это была старая проблема в новой форме. Гораздо серьезней представлялась обратная ситуация или даже та, в которой жена просто стремилась к гражданскому равноправию с мужем. В работе «Работница и крестьянка в Советской России» Коллонтай упоминает о мужчине, который жаловался на то, что его жена, «новая женщина», игнорировала дом и детей ради общественной деятельности, и о другом, который был настолько разгневан работой своей жены в женотделе, что сжег все ее служебные бумаги. Множество жалоб высказывалось мужьями и на конференции по нравственности, проходившей в Выборгском районе. «Зачем я женился?» — вопрошал один из них, потому что по возвращении домой его не ждал ужин. Другие же, когда их спросили, какой вид брака они предпочитают, ответили: «когда жена готовит» или когда «жена менее развита, чем муж». Для многих мужчин, с прискорбием отмечали организаторы конференции, «чистая пара носков значит больше, нежели духовный рост жены». Когда же жены восстают против такого к ним отношения, их зачастую бьют и заставляют бросить общественную работу[744].

Однако были случаи и успешного сопротивления со стороны женщин. Еще до революции большевики стремились защитить работниц от оскорблений и побоев. Эта работа с еще большим рвением и последовательностью была продолжена Женотделом, который оказывал юридическую помощь в судебных делах, связанных с семейными спорами. «Бабу не колоти, бабу работать не заставляй и, упаси Боже, бабе перечить, — вздыхал герой книги Кочина „Девки“ (1929), — об этом особый закон в Москве вышел». Некоторые жены рассматривали эти «специальные законы» (на деле лишь рабочие постановления Женотдела) как их величайшее достижение после революции. «Мы больше не боимся, — говорила одна из них. — И это главное. Мы не боимся своих мужей. Нам не приходится каждый раз спрашивать разрешения для того, чтобы что-то сделать»[745].

В деревнях революция в браке совпала со старыми традициями «бабьего» сопротивления. Первая взбунтовавшаяся крестьянка в Советской литературе — это «Мария большевичка» из одноименного рассказа Неверова (1921), которая прежде была смиренной женой, затем выучилась читать, стала активисткой женотдела и восстала против своего мужа. Исследования деревенской жизни в 1920-х гг. свидетельствуют о борьбе поколений, расколе семей и бунте жен и дочерей. «Сейчас у нас Советская власть / И мужа своего я не боюсь» — звучали слова популярной деревенской песни. Джессика Смит слышала о случаях избиения крестьянками своих мужей, которые потом шли в женотделы жаловаться на жестокое с ними обращение. Самым известным примером организованного сопротивления жен грубости мужей была состоявшаяся в середине 1920-х гг. в Брянской области сексуальная стачка. В традициях Лисистрата и Мирабо измученные женщины предложили своим мужьям следующий ультиматум. «Мы согласны работать дома и помогать мужьям, но требуем взамен, чтобы нас не подчиняли желаниям наших мужей, требуем, чтобы они не распускали руки и не называли нас „старая карга“, „сука“, „шлюха“ и другими нецензурными словами. И еще мы хотим добавить, что мы не разойдемся и не вернемся к нашим мужьям, пока они все не подпишутся под этим документом»[746].

К сожалению, в большинстве случаев женщины оказывались в проигрыше. Общественное внимание было привлечено не к качеству брака, а к последствиям его расторжения, к супружеским проблемам, жертвами которых становились дети. Тревогу вселяли так называемые беспризорники — осиротевшие, заброшенные, бездомные и отвергнутые дети. Это явление не было новым порождением революции. Его основные черты, как например места обитания беспризорников, были хорошо известны в дореволюционной России. В значительной степени количество довоенных беспризорников увеличилось из-за разрушительной войны, социальной борьбы и голода, а в 1921 г. их численность возросла до 7 000 000. К середине 1920-х гг. эта проблема приобрела характер первостепенной важности: шайки озлобленных и одичавших бездомных детей, вооруженные оставшимся с войны оружием, бродили по стране в поисках пропитания; другие же населяли грязные городские трущобы как, например, Хитровский рынок в Москве[747].

Бездомные дети были непосредственными жертвами тех жестоких социальных переворотов, которые начиная с 1914 г., сотрясали Россию. Однако ряды беспризорников постоянно пополнялись за счет детей, брошенных матерями или обоими родителями, которые были не способны или просто не желали о них заботиться. На рост численности беспризорников не оказали заметного влияния ни контрацепция, ни закон, разрешавший аборты. Когда в семье рождался ребенок, отец бывало выгонял свою жену, отказывая в помощи ей и ребенку. Те женщины, которые не могли самостоятельно заботиться о своих детях, часто бросали их или отдавали в приюты, многие из которых были переполнены. Поскольку семейный кодекс 1918 г. исключил положение об усыновлении, то тысячам детей ничего не оставалось, кроме как идти на улицу. Для юристов и социальных работников, которые занимались делами семьи, отказом от детей и их содержания, связь между семейной нестабильностью и ростом числа беспризорников была вполне очевидной[748].

Для реформаторов законодательства основная проблема заключалась в неопределенном и уязвимом статусе жены, находившейся в так называемом «фактическом браке». Заключение подобных союзов было широко распространено среди представителей революционной интеллигенции, которые предпочитали их церковным бракам или же состояли в них из соображений конспирации. В кодексе 1918 г. об этих союзах не упоминалось; однако они получили распространение среди городского населения, так как в моральном (если не экономическом или юридическом) плане имели для него ту же ценность, что и те, которые регистрировались в ЗАГСе. Несмотря на то что брак было достаточно легко зарегистрировать, многие (в особенности мужчины) предпочитали обходиться без регистрации. Закон можно было легко обойти. Хотя отец и был ответствен за материальное содержание ребенка, но в незарегистрированном браке было весьма трудно доказать отцовство, и поэтому объем помощи был меньше. В начале 1920-х гг. жертвами семейного кодекса стали также и те женщины, которые находились в зарегистрированном браке (частично из-за закона о разделе имущества), однако импульсом к реформированию в 1926 г. института брака послужило недостаточное юридическое признание фактического брака и защита со стороны закона женщин, состоявших в нем.

Группу реформаторов возглавил сам комиссар юстиции Дмитрий Курский, его целью был пересмотр семейного кодекса 1918 г. и расширение юридической базы для фактических браков посредством признания их равными зарегистрированным по признаку ведения совместного хозяйства. Предполагалось, что в случае развода супруги, находившиеся в фактическом браке, будут иметь те же права на алименты и раздел имущества, что и законные, дабы работающий муж не мог уйти от зависимой от него жены, оставив ее ни с чем. Для поощрения зарегистрированных браков (которым юристы отдавали предпочтение) была упрощена процедура развода. Проект реформы в октябре 1925 г. был представлен в ЦИК Советов и вызвал оживленные дебаты. Некоторые депутаты и председатель ЦИКа Калинин считали, что данный вопрос должен обсуждаться в масштабе всей страны; что и было сделано. После года широких общественных дискуссий на собраниях и в прессе Центральный Исполнительный Комитет собрался вновь, чтобы пересмотреть проект, частично измененный в СНК. Мнения, появившиеся в ходе этих дискуссий, были разнообразны[749].

Курский неоднократно и недвусмысленно заявлял, что данный проект является средством «защиты более слабой группы» (женщин и детей) и что законы 1918 г. на практике работали «против интересов женщин». Он напоминал своим слушателям, что незарегистрированный брак — это уже существующий в российской жизни факт (в то время около четверти миллиона супругов жили в фактическом браке), и отказать в юридических и экономических правах женщинам, которые во всем, кроме официального статуса, являлись женами, было бы ужасной несправедливостью. Коллега Курского — Бранденбургский, отстаивая ту же позицию, отвечал в совершенно несвойственной юристу манере, что «создание продолжительных и стабильных браков не может быть функцией закона». Городское население, по свидетельству Курского, преимущественно выступало за новый кодекс. Из других же источников становится ясно, что в отличие от женщин-горожанок, жившие в городах мужчины были от него не в восторге[750].

На отрицательное отношение к этому кодексу крестьянского населения повлияла распущенность городских нравов и высокий уровень разводов, а также финансовая уязвимость крестьянского хозяйства в случаях распада брачного союза. Земельный кодекс 1922 г., с целью сохранения экономической и юридической сплоченности крестьянского двора, предусмотрел ответственность последнего за оказание помощи и выплату алиментов любому из его членов в случае расторжения законно зарегистрированного брака. Кодекс 1926 г. распространил эту ответственность и на фактический брак. Что случилось бы с хозяйством и собственностью, если бы какая-нибудь старая «баба» вступила бы в фактический брак? Крестьянки рисовали в своем воображении яркие картины дележа коровы на три части или же раздела семейного имущества во имя удовлетворения этого желания. Консервативные настроения крестьянских депутатов были весьма показательны. Украина, оплот крестьянства, вообще отказалась принять этот кодекс, сохранив разделение между зарегистрированными и фактическими браками[751].

Другая точка зрения на кодекс 1926 г. состояла в том, что кодекс недостаточно обеспечивал юридическую защиту незамужних женщин. В соответствии с законопроектом, фактический брак признавался властями состоявшимся по следующим показателям — совместное проживание и ведение хозяйства и свидетельские и документальные подтверждения этого. Короче говоря требовалось открытое внешнему миру «семейное лицо». Некоторые же считали, что данный список показателей должен быть больше. Юрий Ларин напомнил всем, что множество пар, живущих врозь из принципа или по необходимости, не могут таким образом подпадать под определение фактических супругов. Одна женщина из Вятки возражала против того, что в новое законодательство не были включены «случайные» браки, и настаивала на том, что подобные союзы в случае их распада являются источником роста количества беспризорников. В ряде своих статей Коллонтай убеждала, что необходимо узаконить все сексуальные отношения и что общество должно отвечать за детей, которые являются их продуктом. Одна из представительниц женотделов, выразившая общее мнение по этому вопросу, была не удовлетворена узким определением фактического брака. Ведь такая форма брака была более распространена среди городских женщин — «белых воротничков» — основных жертв безответственности и неверности мужа. Несмотря, однако, на эту жалобу, Женотдел официально поддержал новые законы[752]. Изменение процедуры развода вызвало такой же интерес, как и вопрос о фактическом браке. Декрет Гойхбарха 1917 г. был разработан с целью упразднения старой системы, при которой, по его словам, «чужие люди были привязаны друг к другу, как пленники к тачке». Новая процедура стала проще: по обоюдному согласию развод совершался на месте; по желанию одного из супругов могло быть проведено короткое судебное слушание. Не было ни разбирательств причин развода, ни споров, ни доказательств, ни свидетелей, а также горечи и взаимных обвинений, по крайней мере на виду у всех. Вопрос опеки и помощи детям решался через суд в индивидуальном порядке. Отменив понятие вины, унизительные проволочки и огласку, а также разрешив включать пункт о передаче имущества в завещание одного или обоих супругов, Советская Россия стала единственной страной в мире с полной свободой развода. Лишь мексиканский штат Юкатан в 1923–1926 гг. мог сравниться с Россией по степени либеральности. Эта мера вызвала всеобщее одобрение у российской городской интеллигенции и тех, кто презирал лицемерие царских и западных буржуазных законов о браке[753]. Когда разрабатывался кодекс 1926 г., было решено еще больше упростить процедуру развода. Поскольку фактический брак имел полулегальный статус, то его началом считалось совместное проживание, сексуальные отношения, совместное ведение хозяйства и помощь друг другу, поэтому логично было узаконить и разрыв таких отношений. Таким образом, «зарегистрированный развод» стал доступен для фактических супругов. Так как разработчики Кодекса хотели сделать зарегистрированные браки столь же привлекательными для потенциальных супругов, что и свободные отношения, с этого времени семейные пары (по обоюдному согласию) могли официально развестись в ЗАГСе. Если на расторжении брака настаивал один из супругов, а другой не являлся в ЗАГС, его извещали о разводе по почте — так называемый «развод по почте».

Когда Кодекс за это был подвергнут критике, Бранденбургский заявил: «Если вы возражаете против частой смены супруга, предложите, как с этим бороться. Если бы сегодня мы создали закон с теми нормами, которые вам нравятся, и с тем порядком развода, который вы выбираете, они были бы не новыми, а очень старыми». Известный юрист Стучка поддержал полную свободу развода, ссылаясь на недавно опубликованное заявление Ленина по этому поводу (впервые сделанное в 1916 г.), однако Стучку не обеспокоила двусмысленность этого заявления[754].

Новые законы были обнародованы в январе 1927 г. По сравнению с римскими и англосаксонскими законодательными традициями этот Кодекс был действительно радикальным. Западное семейное право создавалось с целью поставить в невыгодное положение внебрачные союзы посредством законов о собственности, наследстве, законнорожденных детях, а также через законы о внебрачных связях. Советы же, наоборот, признали их как укоренившийся, хотя без сомнения негативный факт, и жена — потенциальная жертва несовершенства закона о внебрачных связях, получила большие права. Создатели Кодекса считали, что так будет значительно легче взимать алименты. По требованию одной женщины-депутата в Кодекс было добавлено положение о разделе семейной собственности. Отныне было узаконено усыновление детей-сирот. Но, как отмечали некоторые депутаты, новый Кодекс был полон неясными и двусмысленными положениями, вследствие чего работа по вынесению судебных решений по семейным вопросам была возложена на неопытных работников ЗАГСов и судов. Введение большей свободы в сферу личных отношений породило также и злоупотребления ею. Когда одна депутатка выразила надежду, что суды защитят женщин от щеголей и бездельников, которые пользуются лазейками в судебной системе, раздались разгневанные женские голоса из зала: «Они все равно будут пользоваться этим»[755].

Главной проблемой до и после вступления в силу Кодекса 1926 г. стало большое количество разводов, уходов из семьи, измен женам и как результат экономический и эмоциональный кризис последних. За реформой процедуры разводов 1917 г. последовал рост их числа, освободивший огромное количество «заключенных», которые долгое время провели в «тюремных» оковах брачных уз. К 1922 г., первому году политической и экономической стабилизации, число разводов составляло 122 479, распределившихся (весьма условно) примерно так: 70 000 приходилось на столицы, 30 000 — на другие города и 20 000 — на деревни. Но в период с 1924 по 1927 гг. их число утроилось. В смысле эффекта, произведенного новым законодательством, показательны данные по Ленинграду, в котором число разводов увеличилось с 5 536 в 1926 г. до 16 006 в 1927 г. В этом отношении впереди всех был рабочий класс. В двух пролетарских районах Ленинграда (Московском и Нарвском) только лишь в декабре 1927 г. 50 браков длились один или два дня, а другие 50 — одну или две недели. В следующем году соотношение разводов и браков составляло 4:5! Один критик отмечал, что супруг мог уйти на работу женатым, а вернуться разведенным. Американский журналист написал заметку о человеке, которого арестовали за то, что он женился и разводился пять раз в течение нескольких месяцев. Эти внушавшие беспокойство цифры были характерны и для других районов[756].

В начале 1920-х гг. множество покинутых и нуждающихся женщин проживали в советских городах. К концу десятилетия ситуация потребовала вмешательства. Легализация фактических браков не способствовала их укреплению, и мужчины не стали более ответственными; наоборот, легализация поощряла безответственность женатых мужчин. 500 анкет распавшихся семей, обсуждавшихся на конференции в Выборгском районе, показали, что 70 % таких разводов были инициированы мужчинами, и только 7 % — по обоюдному согласию супругов. Из известных причин (приблизительно 66 %), 22 % были традиционными (алкоголь и другая женщина), 17 % — трения с родственниками жены и 27 % — беременность. «Если будет ребенок, — жаловались молодые мужья, — это будет конец свободе». Ожидания в отношении возрастания помощи и алиментов не оправдались. На практике пособие было трудно получить: мужья были слишком бедны, слишком больны, слишком неуловимы или слишком безответственны. Некоторых мужчин, которые извлекли чрезмерные преимущества из нового кодекса, принудили разделить скудные доходы с бывшими супругами. С горечью проанализировав нравственный кризис, организаторы конференции пришли к выводу, что он явился результатом чрезмерной свободы любви как на практике, так и в теории[757].

Возникшая вновь проблема проституции стала неприятным сюрпризом для советской интеллигенции, так как считалось, что с проституцией покончено еще во времена революции и Гражданской войны. Хотя Временное правительство и отменило ненавистную систему врачебно-полицейского надзора и желтых билетов, на практике ликвидировать саму проституцию не удалось, что и предсказывалось защитниками этой системы. Примерно в это время к возмущенному Сорокину на улице в Петрограде пристала размалеванная девица со словами: «Товарищ! Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Пошли ко мне домой». Джон Рид утверждает, что в канун Октябрьской революции «проститутки в драгоценностях и мехах разгуливали по городу, наводняя кафе». Прасковья Куделли видела «женщин и девочек, почти детей, с размалеванными лицами, полупьяными глазами и сигаретами в руке». Однако во время Гражданской войны проститутки, кажется, исчезли с улиц советских городов, в то время как в белых центрах — Омске, Ростове, Владивостоке — открыто расцветали публичные дома. Этот порок не исчез, как считала Коллонтай и другие, но определенно пошел на спад. Когда «произошла Октябрьская революция, — писала одна проститутка на страницах „Правды“, — заработки наши пали. Чем это объяснить — свободой ли браков или закрытием разных мест встреч, я не могу сказать». Этот спад был результатом ряда обстоятельств, позднее проанализированных советскими врачами — нехватка денег, устройство некоторых проституток на работу, бегство богачей, национализация и закрытие гостиниц, кафе и других мест свиданий. Лишенная необходимых компонентов — денег, клиентов, сутенеров и мест свиданий — проституция утратила былой размах[758].

С установлением нэпа вновь появились предпосылки для возникновения проституции, и торговля телом стала процветать, как и раньше. Согласно советской статистике, к 1921 г. в Петрограде насчитывалось 17 000 проституток, а в Москве — 10 000. В следующем году в Петрограде эта цифра выросла до 32 000, подтверждая тот факт, что проблема опять обрела дореволюционные размеры. Хотя публичные дома и были объявлены вне закона, неофициальные дома свидания все равно существовали. Вольфсон насчитал 446 таких заведений в 8 белорусских городах и 80 в Омске. Если не позволяли условия, свидания происходили в комнатах девушек, внутренних двориках, садах и лесах. «Одиночки», которых до революции презирали работавшие в публичных домах проститутки, теперь стали основным контингентом старых притонов, находившихся на Трубной площади и Тверском бульваре в Москве и на Литовском и Невском проспектах в Ленинграде. В Ленинграде существовали описанные в художественной литературе казино, клубы и бары, которые часто посещали иностранцы и нэпманы. Развлечения, которые они предлагали — наркотики, азартные игры, дешевая любовь. Виктор Серж ярко описывал бар в гостинице «Европейской» с грязными скатертями, пыльными лампами и официантками с непроницаемыми лицами. «30 размалеванных девушек бродили около бара „Европейской“, — писал Серж. Дочери Рязани и Волги, дочери голода и революции, которые могут продать только свою молодость, они слишком хотят жить, чтобы попасть в список самоубийц». Демонстрируемая в этом случае гордость была пародией на себя прежних[759].

Кем же были советские проститутки? По оценке Вольфсона 43 % московских проституток происходили из крестьян, 14 % — из рабочего класса и 42 % — из так называемых «бывших», из которых 21 % представлял буржуазию, 14 % — мещанство и 7 % — дворянство. Эти цифры являются ярким свидетельством того, насколько сильно социальный переворот потряс традиционные устои имущих классов. Оставшуюся недифференцированную часть проституток составляли безработные, незамужние, необразованные, беспартийные крестьянки и работницы в возрасте от 18 до 25 лет (в соотношении 3:1 соответственно). Как и раньше, железнодорожные станции и ночлежки были источником пополнения рядов проституток из числа новых иммигрантов из провинции[760]. Детская проституция, побочный продукт проблемы сиротства, вновь появилась в еще большем количестве, чем раньше до революции, когда она составляла только 2 % от общей проституции. В соответствии с данными исследования, посвященного бездомным детям, приблизительно от 60 до 80 % всех девочек-правонарушителей были в 1920 г. проститутками, а 88 % были проститутками к моменту образования комиссии по делам несовершеннолетних. К началу 1920-х гг. тысячи детей ежемесячно вливались в криминальную среду Хитровского рынка, где мальчиков обучали мелкой краже и хулиганству, а девочки изучали «науку улиц»[761]. Клиенты проституток принадлежали к двум основным категориям. К первой группе относились люди, вписавшиеся в условия нэпа «рыцари частного капитала», высокооплачиваемые чиновники и специалисты, содержавшие девушку «в шелковых чулках» или «совдаму», воссоздавая таким образом дореволюционные нормы социополовых отношений. Вторая категория не была новой — студенты и рабочие, которые пользовались дешевыми проститутками из-за нехватки времени, денег или сил. Когда одного комсомольского активиста спросили, что он думает о визитах к проституткам, он ответил: «Что вы имеете в виду? Это социальное зло, вызванное экономической нестабильностью. Когда она приглашает меня, почему я не должен идти? Она зарабатывает деньги, а я удовлетворяю нужду. Я слишком занят, чтобы заниматься соблазнением или любить»[762].

Возможно, как считают некоторые наблюдатели, на душу населения в России было меньше проституток, чем в любой другой стране Европы[763], тем не менее в 1920-х гг. попытки большевиков снизить их количество оказались тщетными. Одна из причин этого — неоднозначное отношение к самой проститутке. Кто она: паразит или жертва? Правоохранительные органы склонялись к первому. Они преследовали проституток во время Гражданской войны и позже предложили создать «милицию нравов», хотя, что именно под этим понималось — простой милицейский патруль или создание врачебно-полицейского надзора, не ясно. По крайней мере, один доктор (Залкинд) считал, что проститутки относятся к так называемому «клиторному типу» и поэтому неизлечимы. Однако государственная политика отвергала эти консервативные подходы и руководствовалась указанием Ленина: «Возвратите проститутку на работу и найдите ей место в общественном производстве», хотя опыт трех поколений феминисток, социальных и медицинских работников показал, что сделать это труднее, чем сказать[764].

Поскольку проституция была непосредственно связана с венерическими заболеваниями, Советы решили покончить с ней прежде всего как с медицинской проблемой — традиционный путь, который избирали все правительства, озабоченные данным вопросом. Таким образом, комиссариат здравоохранения создал Центральный совет по борьбе с проституцией. Профилактическая часть его работы состояла в обеспечении возможности для женщин работать и учиться, в проведении пропагандистских кампаний против этого порока и прямом заимствовании старых филантропических методов вроде встречи приезжающих крестьянок на городских железнодорожных вокзалах. Предполагалось, что проститутка должна быть защищена от насилия и плохого обращения. Официально она рассматривалась как жертва обстоятельств, равно как и ее клиенты, однако вопрос о последних оставался открытым. Сводники и владельцы борделей и домов свиданий должны были приговариваться к тюремному заключению. В 1924–1925 гг. были совершены облавы более чем на две тысячи злачных мест, которые были в результате закрыты. Главная заслуга Советов состояла в создании сети профилакториев, сочетавших в себе черты вендиспансеров, мастерских и приютов. В них инфицированные проститутки могли получить медицинскую помощь, профессиональную подготовку и в конце концов направление на работу[765].

Эти меры, отличавшиеся по духу от бессердечной системы царского государственного регулирования, без сомнения имели успех. Но их масштаб был слишком мал для полного решения проблемы. Число профилакториев было незначительным, местные советы — медлительными, а бюджет — таким маленьким, что доктор Фридланд сравнивал эти меры с «вычерпыванием моря ложкой» — излюбленной метафорой дореволюционных социалистов по поводу филантропии. Кроме того, сами общежития и профилактории часто вызывали насмешки и неприятие со стороны их обитательниц. «Позвольте мне жить там, где я буду свободной, так как я люблю гулять по улицам, — говорила одна из них, — кому нужны ваши швейные машины?»[766]. Это был болезненный удар по утопическим прожектам Чернышевского со стороны реалий советской жизни. Большевики, являясь наследниками той интеллигенции, которая на протяжении трех поколений высмеивала благотворительные подходы к проституции и видела выход в создании утопий и артелей, обнаружили, что ими же созданный синтез этих двух традиций, поддерживаемый государством, недостаточен для выхода из жестокого социального кризиса, решить который можно, лишь ликвидировав его более глубокие причины: женскую безработицу, отказ от детей, супружескую измену, бедность, квартирный вопрос, перенаселенность городов и наличие среди всего этого социального убожества мужчин с деньгами и женщин без них.

«Любопытный факт: в каждом крупном революционном движении вопрос о „свободной любви“ выступает на передний план. Для одних это — революционный прогресс, освобождение от старых традиционных уз, переставших быть необходимыми; для других — охотно принимаемое учение, удобно прикрывающее всякого рода свободные и легкие отношения между мужчиной и женщиной»[767]. Эти слова Энгельса свели воедино три силы, порождаемые европейскими социальными революциями: 1) естественное и здоровое высвобождение подспудной человеческой энергии; 2) экстремистское стремление превзойти этот уровень освобождения и двигаться по направлению к утопическим или анархическим крайностям; 3) уравновешивающая сила, часто называемая «термидором», которая возникала из дореволюционного социального контекста, эта сила, возникающая первоначально для борьбы с крайностями, постепенно превращает свой оборонительный потенциал в наступательный и затем идет против освобождения в целом. В российской революции Коллонтай, Женотдел, основная масса горожанок и большое число мужчин-большевиков считали, что «свободная любовь» — часть «революционного прогресса» по Энгельсу. Однако огромным количеством мужчин — студентов, рабочих, молодых большевиков — «охотно принимаемое учение» использовалось, чтобы оправдать и защитить низменные и эгоистичные формы сексуального голода.

Нельзя отрицать влияния этого учения на сексуальное поведение в первые годы экспериментирования. В начале 1923 г. Л. Троцкий писал, что «коммунистическая теория опережает нашу каждодневную жизнь на десять лет, в некоторых отношениях на век». Теории, которые нельзя было применить в условиях нищеты и разрухи, искажались и неправильно трактовались. Через год Ланселот Лоутон писал: «Никто не считал, что лидеры большевиков одобряют безнравственность, но некоторые учения их последователей были такими безрассудными, что их неверное понимание приводило к плачевным результатам»[768].

С другой стороны, историк Э. Карр отрицает важность теории. Он считает, что нравственный беспорядок и разруха были в значительной степени результатами войны и революции и что они были «оправданы „социалистической доктриной“ с оглядкой на прошлое»[769]. Эта личная точка зрения Карра не выдерживает хронологической проверки, так как работы Коллонтай, которые он называет «социалистической доктриной», были изданы позднее, чем начался процесс нравственного распада. Сексуальная революция, какие бы формы она не принимала, была хорошо подготовлена теоретически и психологически предшествующими поколениями представителей российской мысли и литературы, а не «оправдана с оглядкой на прошлое». Сказав это, было бы глупо, однако, отрицать точность замечания Карра по вопросу о более глубоких причинах сексуального переворота. Именно атмосфера героического безрассудства и насилия последних лет породила авантюризм в сфере любви и секса; и именно результаты насилия, рассматривавшиеся как созидательные и значительные, возвестили приход эпохи, когда «освобождение от старых традиционных уз» было низведено до примитивных форм сексуальной жизни и мышления.

Смешивал ли термидорианский импульс эти учения и крайности или боролся против них обоих? Морис Хиндус — проницательный исследователь советской повседневной жизни, размышлял над этой проблемой в 1929 г., в особенно критический момент русской истории. Если бы, считал он, сексуальная революция привела к меньшей беспорядочности в связях, то есть, если бы «в российских условиях свободы уменьшилась распущенность», то результатом стало бы появление новой, более возвышенной формы моногамии и нравственности. Однако, если сексуальная революция будет развиваться в направлении полигамии, то «тогда, без сомнения, русские будут обуздывать свободу личности в вопросах секса» и будут вводить «дисциплинированность», «социальную цензуру» и «общественный контроль»[770]. Именно так и произошло, однако элементы термидора появились задолго до их предсказания Хиндусом.

3. Сексуальный Термидор

В советской историографии, касающейся вопроса сексуальной революции в советской истории, обычно говорится о впечатлении, которое произвела внезапность установившегося периода «термидора» или реакции (в середине 1930-х гг.). Это была исключительно сталинская инициатива, навязанная против воли людей, и поэтому оценивавшаяся как негативное явление. Все эти предположения безусловно требуют доказательства. Настроения термидора родились вместе с революцией, и впервые о нем заговорил сам лидер революции. Точка зрения Ленина, уходившая корнями в традиции революционной интеллигенции, нашла отклик среди большого числа его влиятельных последователей в 1920-1930-х гг. Несмотря на то что Сталин принимал и проводил в жизнь свои решения достаточно жестко, он действовал с согласия широкого круга большевистской интеллигенции обоих полов. Более того, хотя его меры, возможно, и обуздали сексуальную энергию многих людей, они способствовали ограничению сексуального насилия и сексуальной эксплуатации, распространившихся в российском обществе с установлением советской власти.

Впервые против крайностей сексуальной революции Ленин высказался в часто цитируемой беседе с Кларой Цеткин, которая состоялась в 1920 г.[771] Хотя ее содержание было опубликовано лишь пять лет спустя, когда ее тепло приняли те, кто придерживался консервативных взглядов в вопросах секса, ленинская точка зрения была высказана еще в конце Гражданской войны, за три года до того, как коллонтаевская Женя («Любовь трех поколений») выдвинула свое пресловутое оправдание сексуальной свободы. Эту работу Ленин, очевидно, никогда не читал и, конечно же, никогда не комментировал. Свою критику Ленин направил на свободное сексуальное поведение в годы Гражданской войны — того «бескрылого Эроса», который так возмущал Коллонтай. Несмотря на некую неясность и двусмысленность, взгляды Ленина на сексуальный вопрос (первые высказанные в его письмах военной поры к Инессе Арманд) демонстрируют его негативное отношение к «ненормальной» и «чрезмерной сексуальной жизни» и откровенно враждебный взгляд на «озабоченность» сексуальной проблемой даже в целях ее обсуждения. «Я не доверяю тем, кто постоянно размышляет над сексуальным вопросом, как индийский святой над своим пупком», — говорил он Цеткин, признавая, что «копаться во всем, что касается секса», для него отвратительно. Отношение молодежи к сексу он охарактеризовал как «болезнь современности». «Беспорядочность в вопросах секса — это буржуазное явление, — заявил он, — это признак вырождения». И, предвосхищая главный тезис предстоящих дебатов, он предупредил, что секс «растрачивает здоровье и силу» молодых людей.

Но основные нападки Ленин направил на теоретическое обоснование такого поведения — так называемую теорию «стакана воды». «Вы должны знать из известной теории, — говорил он Цеткин, — что в коммунистическом обществе удовлетворение сексуальных желаний, любви будет таким же простым и незначительным делом, как выпить стакан воды. Эта теория „стакана воды“ свела нашу молодежь с ума. Она оказалась пагубной для многих молодых людей и девушек. Ее приверженцы утверждают, что она марксистская». Поскольку Ленин не указал происхождение этой «известной теории», и поскольку ее часто и неправильно приписывают Коллонтай, то в этом вопросе необходимо разобраться. Описания этой теории нигде не найдено, кроме как в беседе Ленина с Цеткин, но ее основная идея прослеживается в русской интеллектуальной традиции по поводу секса и любви. Примером тому может служить как взгляд с психологической точки зрения на данную проблему Гиероглифова времен нигилизма, так и разнообразные сравнения сексуального наслаждения с дегустацией, поглощением обеда, смакованием десерта, питьем, дыханием, принятые в декадентской литературе 1905–1914 гг. (см. Гл. VI, 2). Образ утоления жажды не был новым в утопических теориях о сексуальных правах. «У меня нет права владеть фонтаном, который лежит на моем пути, — писал маркиз де Сад в начале 1795 г., - у меня есть безусловно право пользоваться им; у меня есть право наслаждаться прозрачной водой, чтобы утолить жажду; точно так же я не претендую на то, чтобы обладать той или иной женщиной, но у меня есть неоспоримое право наслаждаться ею»[772]. В своей широко известной работе «Женщина и социализм» Бебель писал, что «из всех естественных потребностей человека половая потребность после потребности есть и пить самая сильная»[773]. Вероятно, теория «стакана воды» была вовсе не теорией и, конечно же, она не была новой, скорее это была довольно-таки вульгаризованная идея со ссылкой на Бебеля и естественные потребности. Возможно, она была когда-то сформулирована настолько неудачно, что вызвала возмущенный протест Ленина.

«Я считаю, что теория „стакана воды“ совершенно не марксистская», — недовольно говорил Ленин. «Конечно! Жажду необходимо удовлетворить. Но разве нормальный человек при нормальных условиях ляжет в уличную грязь и будет пить из лужи? Или из стакана, края которого засалены множеством губ? Но важнее всего социальная сторона. Питье воды — это дело действительно индивидуальное. Любовь же — дело двоих, и может возникнуть третья жизнь. В этих фактах есть общественный интерес, обязанность по отношению к обществу»[774]. Ленин не прослеживал происхождение этой идеи, но с иронией высказался об эпохе «эмансипации сердца» и «эмансипации тела» (то есть эпохе Жорж Санд и Анфантена), добавив, что это учение тогда было «более талантливым, чем сегодня». Здесь и ранее цитируемые замечания Ленина о недоверии «к женщинам, которые смешивают любовные дела с политикой», возможно, были всего лишь намеком на Коллонтай (которую он никогда не упоминает). В любом случае, он совершенно определенно говорил, что откуда бы не происходила идея коммунистического промискуитета и кто бы не проповедовал ее, «ей не место в партии, в классовом сознании борющегося пролетариата».

Ленин допускал, что революционный переворот заставил молодых людей и девушек «восстать со всей пылкостью их лет». Он признавал, что «поощрять монашеский аскетизм и святость грязной буржуазной морали» было бы неправильно. Как же тогда предотвратить опасность сексуальной распущенности среди молодежи? Как сохранить то огромное количество энергии, которое растрачивалось в необузданном удовлетворении сексуальных желаний? Выход, конечно же, был в том, чтобы направить эту энергию на что-либо другое — на самосовершенствование или на революцию. «Молодежи, — говорил Ленин, — особенно нужны жизнерадостность и бодрость. Здоровый спорт — гимнастика, плавание, экскурсии, физические упражнения всякого рода, разносторонность духовных интересов». Эта теория породила другую — знаменитую теорию революционной сублимации. Между тем Ленин не устанавливал каких-либо критериев оценки сексуального поведения мужчин и женщин. В беседе с Цеткин он выступал за «чистоту, чистоту и еще раз чистоту» в сексуальном вопросе. Недостаточность чистоты обусловила его краткое негативное высказывание по поводу сексуальной добродетели: «не монах, не Дон Жуан, но и не германский филистер как нечто среднее».

Ленин также критиковал «распад, гниение, грязь буржуазного брака с его трудной расторжимостью, свободой для мужа и рабством для жены, с гнусной лживостью половой морали и отношений». Однако он практически ничего не говорил о продолжительности брака, частоте разводов, ограничиваясь лишь критическими замечаниями по поводу мужей, которые не разделяют со своими женами домашние обязанности. «Очень немногие мужья, — отмечал Ленин, — даже из пролетариев, думают о том, как сильно они могут облегчить тяготы и заботы жены или даже совсем снять их с нее, если бы захотели помочь в „женской работе“». И как результат, «домашняя жизнь женщины — это ежедневное принесение себя в жертву в тысяче ничтожных мелочей». Язвительных, хотя и повторяющихся замечаний Ленина по поводу домашней работы, высказанных в большинстве своем в течение двух лет, было множество. «Мелкое домашнее хозяйство, — говорил он в 1919 г., - давит, душит, отупляет, принижает [жену], приковывая к кухне и к детской, расхищая ее труд до дикости непроизводительною, мелочною, изнервливающею, отупляющею, забивающею работою»[775]. Согласно Давиду Рязанову, решение Лениным данной проблемы основывалось на работе Каутского 1903 г. по аграрному вопросу. Каутский предлагал «возложить функции содержания дома и образования с индивидуального ведения хозяйства на общество», посредством общих кухонь, столовых, прачечных, мастерских, детских яслей, садов и других дошкольных учреждений. Кроме того, Рязанов отмечал, что для Ленина исчезновение домашней рутины не означало исчезновения индивидуального домашнего хозяйства и семьи[776].

В контексте взглядов на секс, существовавших в Советской России этого периода, Ленин оказался консерватором. Однако он не был ханжой в западном смысле этого слова. Его озабоченность проблемой сексуальной распущенности молодежи не только разделялась широким кругом большевиков, но также имела глубокие корни в европейской социалистической культуре. С момента первого крупного раскола по сексуальному вопросу в истории социализма между Анфантеном и Базаром в 1831 г. это движение выработало две точки зрения на невероятно трудный вопрос взаимоотношений мужчин и женщин. Первая точка зрения, принадлежавшая Анфантену, предусматривала большую свободу в этих взаимоотношениях. А вторая, которой придерживались Ленин и Базар, предпочитала моногамию, постоянство, добровольный и равноправный союз, длительные браки и развод в исключительных случаях. Стоит вспомнить, что два выдающихся представителя ранней русской интеллигенции — Герцен и Белинский начали с открытого осуждения Анфантена и Жорж Санд, хотя позднее и смягчили свое отношение к ним. Провозвестник женского вопроса в России Михайлов выступал за свободную любовь и одновременно считал моногамию идеалом взаимоотношений. Чернышевский высказывался об этой же проблеме в художественной форме. Среди германских марксистов стандарты сексуальной морали были еще более традиционными. Нужно признать, что Ленин и в теории (если не принимать гипотезу, что Ленин и Арманд были любовниками), и в жизни придерживался этой же традиции, которая, как бы ее ни называли, основывалась скорее на рациональном самоконтроле, чем на категоричном утверждении личной свободы.

Взгляды Ленина, опубликованные в 1925 г., подтолкнули писателей и чиновников к критике не только «жизни без контроля», но также и «новой морали» Коллонтай. Но голос сексуального Термидора, тогда еще слабый и неясный, раздавался и раньше. В выражениях, напоминавших антисанинистские настроения прошлого, Быстрянский в 1921 г. сравнивал сексуальное возбуждение с «миазмами разлагающегося капитализма», которые «продолжают отравлять общественную атмосферу». «Свободная любовь, — жаловалась одна журналистка-женотделовка, — воспринимается лучшими людьми как порок». Будучи ярым врагом традиционной семьи, Бухарин поддержал комсомольскую резолюцию 1922 г., осуждавшую сексуальную распущенность, а впоследствии выступил против «вульгарного материализма» тех теорий, которые рассматривали секс с чисто физиологической точки зрения[777]. К 1923 г. критика сфокусировались на Коллонтай, чьи «эротические» статьи и рассказы, посвященные «Эросу», известные любовные связи и приближающаяся политическая опала сделали ее удобной мишенью. Сама Коллонтай признавала, что ее «взгляды жестко критиковались многими товарищами по партии», даже когда она была за границей. Публикация ее работ была затруднена и, по свидетельству ее друга Марселя Боди, появилась в прессе серия статей, подписанная А.М.К., не принадлежавших перу Коллонтай, в которой содержались наиболее радикальные взгляды на сексуальное поведение. Коллонтай сделали партийный выговор, и только после ее разговора со Сталиным публикация фальшивых статей прекратилась. Однако нападки на ее идеи только начинались[778].

Самые серьезные из них были предприняты осенью 1923 г. Полиной Виноградской, бывшей коллегой Коллонтай по Женотделу. В недавно опубликованных мемуарах Виноградская заявляет, что она и Крупская были потрясены идеями Коллонтай, выраженными на встречах редакторского совета «Коммунистки», в который входили они и Инесса Арманд. После появления статей об Эросе Виноградская решила ответить на них в печати. По ее словам, это намерение было одобрено Крупской. В своей работе Виноградская называла Коллонтай «Жорж Санд XX в. и Вербицкой [дореволюционная романистка на темы сексуальности] нашей коммунистической журналистики». Идеи Коллонтай она называла смесью коммунизма и феминизма. Вся критика, содержащаяся в статье Виноградской, находится на этом же уровне. Она писала, что главная вина Коллонтай — в ее переоценке эроса и «культа любви» и в ее недостаточном внимании к «настоящим проблемам»: разводу, уходу из семьи и аборту. Виноградская просто не заметила, что Коллонтай подробно рассматривала эти проблемы. Виноградская не предложила своих альтернатив, которыми можно было бы руководствоваться в вопросах любви и секса, предпочитая вместо этого подробно остановиться на сексуальной анархии, которая, как она высказалась, бушевала за фасадом «идеалистических постулатов коммунистической программы», намекая на то, что они были сформулированы и поддержаны Коллонтай. Нападки Виноградской на Коллонтай породили тот миф, что в основе идей Коллонтай лежат «биологические» сексуальные теории, и именно ее идеи вызвали крайности, проистекавшие из этих теорий[779].

Признавая недостаточность критики Коллонтай, ее героини Жени и теории «стакана воды» (часто смешиваемых без разбора), писатели начали строить альтернативную философию сексуальной жизни. «После долгих раздумий, — писал молодой коммунист в 1922 г. — я пришел к выводу, что энергия, затраченная во время удовлетворения сексуального аппетита, может быть направлена куда-либо еще и распространяться на более важные вопросы». Эта идея была развита в теорию «революционной сублимации» группой врачей под руководством Арона Борисовича Залкинда, фрейдиста, большевика, основателя Общества марксистов-психоневрологов. Залкинд обвинял современную сексуальную культуру в воровстве энергии у работы и любви у коллектива. Он обвинял Коллонтай и всех тех, кто ошибочно делал акцент в вопросах секса. «Коллективистское тускнеет, когда слишком расцветает любовь». Это диаметрально противоречит точке зрения Коллонтай о том, что любовь в разных видах и неограниченных количествах реализуется в рамках рабочей коммуны. Для Залкинда любовь и секс были своего рода основным капиталом, который нужно было инвестировать в классово-ориентированные предприятия и не растрачивать на другие цели. От этого пикантного вывода Залкинд легко перешел к традиционным идеям сохранения сексуальной энергии; нужно предотвратить преждевременное развитие сексуальности, секс должен использоваться по своему «главному предназначению» — воспроизводству потомства. А сэкономленная энергия должна быть использована на благо революции[780].

Идеи Залкинда, возможно, претендовавшего на роль Моисея, обуздывающего советскую сексуальную распущенность, стали известны как «12 заповедей Залкинда». Его кодекс запрещал сексуальные отношения до замужества в возрасте 20 или 25 лет. Ссылаясь на «Крейцерову сонату» Толстого, заповеди запрещали секс без любви и вне брака. «Чисто физическое половое желание недопустимо с революционно-пролетарской точки зрения». Сексуальная привязанность к классовому врагу рассматривалась как грех и сравнивалась с привязанностью между крокодилом и орангутангом. Даже в браке половой акт не должен быть слишком частым и никогда — с «извращениями». Залкинд считал моногамию единственной для женщины, а героиня Коллонтай Женя была определена им как нимфоманка. Родители должны содержать своих детей, так как государство не могло этого делать. Последней заповедью было жесткое неприятие Бебеля и учения о невмешательстве в личную жизнь: класс имел право вмешиваться в сексуальную жизнь своих членов[781]. Несмотря на реверансы в сторону либерализма, в громоздких построениях Залкинда отсутствует требование полного равенства в браке. Единственной уступкой современности является изгнание ревности из недр семьи, но при этом семья, изображенная Залкиндом в идеализированной форме, состоит из двух полудевственников, которые борются с похотью с таким же рвением, с каким они борются с грязью, медлительностью и рутинностью повседневной жизни. Идеи, о которых писал Залкинд, уже витали в воздухе. «Сексуальный инстинкт сдерживается, — сказал директор московской школы о личной жизни своих учеников, — и в соответствии с известным законом Фрейда он сублимируется социальным и политическим инстинктом». Руководствуясь «12 заповедями», некоторые пермские комсомольцы-пуритане отправлялись ночью группами вылавливать обнимающиеся парочки. На них набрасывали мешки и приводили в милицию[782].

Исконно враждебными к сексуальной распущенности были российские деревни, где для сельских женщин каждодневные хозяйственные дела были важнее, чем размышления о независимости, современности и равенстве. В дебатах 1926 г. юрист Красиков выразил мнение крестьян: «Брак создает семью и трудовой союз и требует, чтобы его основы укреплялись и сам он провозглашался публично, чтобы все знали, что эти два человека — супружеская пара». Женщина-депутат заявила, что в деревне нет места любовным похождениям и что все женщины должны единодушно отказывать во внимании деревенским Ромео. Развод, говорила она, в крайнем случае можно допустить, если супружеская несовместимость обнаружится после года совместной жизни. Но как быть, если супруги прожили вместе 20 лет и имеют пятерых детей? Другая женщина-крестьянка высказывалась так: «Да, хорошо говорить о разводе, но как я смогу кормить своих детей? Два кормильца лучше, чем один, если уж на то пошло. Алименты? Да, я знаю о них, — но что мне с того, если я знаю, что у мужа ничего нет, чтобы платить мне. Если мой муж уйдет и я получу где-нибудь землю, как я смогу ее обрабатывать одна? Вместе мы как-нибудь справились бы». Похожие настроения зависимости и сотрудничества присутствовали в работе А. Яковлева «Участь крестьянки» (1926). «Крестьянская семья похожа на повозку: ты в упряжке и должен тянуть ее пока есть силы, и никакого удовольствия. Это не похоже на жизнь на фабрике, мы должны думать о земле»[783].

Ко времени выхода нового семейного кодекса высшее партийное руководство уделяло много внимания вопросам семьи, хотя и не всегда учитывало все нюансы. Например, старый большевик Лядов, ректор Коммунистической академии, заявил своим студентам, что коллонтаевская теория любви об Эросе является лишь апологией эгоистического желания, хотя он и признавал, что не знает, какого эроса она восхваляла — «крылатого» или «бескрылого». Рязанов, знаменитый ученый-марксист, был справедливее к Коллонтай, но все же его ответы на ее вопросы не оставили сомнения в том, на чьей стороне он стоял. «Мы должны учить наших молодых комсомольцев, что брак — это не личное дело, — говорил Рязанов, выступая против нового семейного кодекса, — а акт огромного социального значения, требующий вмешательства и регулирования со стороны общества»[784]. Интересно, что именно нарком просвещения Луначарский был инициатором строжайшего соблюдения моногамии в те годы. Говоря о необходимости восстановить демографический уровень 1913 г., он настаивал на том, что государство не сможет заботиться о новом поколении детей, так как оно не справляется с сотнями тысяч уже живущих беспризорников. Это не смогут делать и одни матери без постоянной помощи мужей. Он писал: «В нашем обществе единственно правильной формой семьи является прочная парная семья. Такой союз во имя жизни рождает и воспитывает детей, это единственная форма, которая нам нужна, и тот, кто хочет полностью выполнить свой долг политический, трудовой и человеческий, должен строить только такую семью. Развод возможен только в исключительных случаях, к нему следует прибегать лишь раз или два. А тот, кто злоупотребляет им, является „контрой“ наших дней»[785].

Во многом благодаря своим рядовым членам комсомол часто критиковался за распущенное поведение, поэтому комсомольские лидеры приложили все усилия, чтобы отделить себя от них. Два комсомольских писателя присоединились к кампании против «аномалий» сексуальной жизни, против «крылатого Эроса», безответственности, цинизма, промискуитета, предсказывая их последствия. Они писали: «Советской власти нужны техники и инженеры, чтобы построить социалистическую промышленность, нужны хорошие и культурные кооператоры, педагоги, чтобы ликвидировать безграмотность и невежество, нужны общественные работники, нужна смена, чтобы продвигать революцию дальше, к социализму. Можем ли мы все это создать, если молодежь — этот культурный резерв социализма — будет много внимания уделять вопросам любви, брака и т. д.?»[786]. На Выборгской районной конференции 1929 г. широко использовались устаревшие дореволюционные клише: «отвратительные вопросы», «обломовщина». На конференции был сделан вывод, что «жизнь без контроля» должна быть возвращена в русло социального регулирования. «„Свободная любовь“, которую склонны восхвалять многие мужчины и женщины, часто трансформируется в свободную развращенность» — сделали заключительный вывод организаторы конференции. «У человека физически и духовно здорового, строящего новую полноценную, интересную общественную и личную жизнь, нет времени для низменных желаний»[787].

К 1929 г. фанфары возмущенного протеста трубили в коридорах Коммунистической академии, комиссариатов и университетов. Когда в том же году Вильгельм Райх посетил Россию, он обнаружил здесь среди медицинских и социальных работников то, что назвал «буржуазным морализаторством». Самую консервативную позицию занимала бывшая руководитель Женотдела Смидович. «Каждая молодая комсомолка… — выражала она свое недовольство, — каждая рабфаковка или другая студентка, на которую пал выбор того или иного парня или мужчины — откуда эти африканские страсти берутся среди нас на севере, я не знаю, — должна исполнять все его желания, иначе ее будут считать „мелкобуржуазной!“» Райх сообщал, что статья Смидович была расклеена на афишных тумбах в Германии как пример официальной коммунистической сексуальной идеологии. По другому поводу Смидович предложила свое понимание яркой революционной любви, которую она противопоставляла современной моде на «революционный секс». «Конечно, мы, старшие коммунисты, считаем, что лучше любить одного человека и оставаться с ним. Нам труднее, чем другим, измениться полностью, потому что наши узы крепче. Нелегко разрушить союз, который всю жизнь основывается на совместной борьбе за единую цель. В первую очередь мы ищем товарища, чьи мысли и чувства мы сможем разделить. Если чувство взаимной любви уходит, то брачные отношения нужно прекратить»[788].

Накануне индустриализации общественное мнение было встревожено проблемами сексуальной революции, однако единодушия в вопросе об исправлении очевидных злоупотреблений не было. Все чаще опросы общественного мнения показывали, что женщины предпочитают любовь физиологии, длительные отношения — краткосрочным, одного мужчину — множеству любовников, и брак — всему остальному. В то время как поведение мужчин показывало, что они предпочитали обратное. Официальная позиция властей склонялась к женской точке зрения, но точных директив, направленных на улучшение ситуации не было. Некоторые, как например доктор Фридланд, настаивали на тюремном заключении мужчин, эксплуатирующих женщин. Но были и другие, как например Бухарин, которые считали, что вмешательство партии в семейные дела было «мещанской накипью». Многие общественные деятели видели нравственную анархию везде, но их предложения по улучшению ситуации были вполне традиционными — половое воспитание, физическая культура, молодежные клубы и здоровая нравственная атмосфера в семье. Несмотря на обеспокоенность, советское общество было не готово расстаться с сексуальной и семейной свободой, завоеванной в ходе революции. Этот неустойчивый баланс сил ярко демонстрирует статья в «Правде» от 23 июня 1923 г. Она призывала к борьбе на двух фронтах: против неограниченной полигамии и свободной любви «магометан» и против пуританской моногамии «католиков»[789].

Неудивительно, что власти в конце концов стали предпринимать какие-то меры по поводу сексуальной невоздержанности и вытекающих из нее проблем. Удивительно, что сексуальный термидор принял достаточно сдержанные и косвенные юридические формы — был принят закон, отменяющий свободу аборта и ужесточающий процедуру развода. После этого некоторые наблюдатели пришли к циничному выводу, что режим был заинтересован в повышении только рождаемости, а не нравственности. Но учет лишь демографической ситуации не объясняет резкой кампании в прессе против безответственности в сексуальной жизни. Эта кампания предшествовала принятию законов и сопровождала их. Одной демографической ситуацией нельзя объяснить и теоретическое переосмысление семьи, которое дало идеологическое обоснование принимаемым законам. В начале 1930-х гг. вопросы пола, брака и семьи выкристаллизовались в умах партийной верхушки, хотя на базе имеющихся источников нельзя сказать, как и при каких обстоятельствах.

Отношение Сталина — неоспоримого лидера государства и партии — к женщинам, сексу и семье не дает полного представления о том, какими были эти представления у партийной элиты. Он был воспитан на грузинском мужском добродушном презрении к женскому полу. Он цинично смотрел на тех женщин, которые, подобно Коллонтай, смешивали любовь с революцией. Он был грубым человеком и убежденным антифеминистом. С другой стороны, Сталин был большевиком и разделял партийные взгляды на женщину как на рабочую единицу и на потенциального соратника мужчины в производственной жизни страны, идущей по пути индустриализации, и он без сомнения продемонстрировал свое отношение к ним как к равным в жестоких репрессиях, развязанных в середине 1930-х гг. Сталин был сверхпрактичным мужчиной, и для него женщины, как и другие советские граждане, были всего лишь человеческим материалом, которому он придавал форму согласно своим целям — строительству экономической базы социализма и авторитарной политической системы под его руководством. В одном из редких замечаний по поводу женщин и социализма, сделанных в 1923 г., он сказал, что женщины смогли бы помочь продвинуть промышленность вперед или помешать этому, могли бы помочь развить сельское хозяйство или затормозить его развитие. При наличии достаточного уровня сознательности они могли бы способствовать функционированию советской политической жизни, а при его отсутствии помешать ему. Как мать женщина смогла бы воспитывать достойных советских граждан или, наоборот, калечить их дух. Этот двойственный взгляд на женщину как на активное экономическое и политическое действующее лицо общества и как на мать и воспитателя новых коммунистов остался неизменным. Этот взгляд был основой политики Сталина, направленной на сдерживание сексуальной энергии революционного поколения[790].

В царские времена семья была основным ядром общества, государством в миниатюре со своим самодержцем, подданными и своим уставом. Развод, неподчинение жены, адюльтер не одобрялись, так как могли стать примером раскола, мятежа и предательства для общества. Когда советская семья проявила признаки исчезновения, власть начала осознавать решающее значение, которое имеет семья в любом обществе, как микрокосм общественного порядка. Никто так не боролся с анархией, как большевики. Анархия в каждодневной жизни была полностью несовместима с порядком и организацией, необходимыми в индустриальном обществе. Многочисленные разводы, полчища беспризорных детей и обманутые жены — все эти результаты кризиса семейной системы, разрушили общественные связи, что привело к нестабильности и беспорядку. Прочная семья, с другой стороны, могла регулярно воспроизводить новых граждан, таким образом поддерживая и даже увеличивая уровень рождаемости, и могла бы служить своего рода инкубатором, в котором эти дети могли расти при минимуме государственных затрат. Это обещало положить конец проблеме беспризорников. Семья также предполагала самодисциплину и прикрепление к одному месту работы, ответственность и хорошие «буржуазные» жизненные привычки. И, возможно, самым важным было то, что семья создавала ту обстановку, внутри которой сексуальная энергия мужчины и женщины могла быть направлена на воспроизводство, а не на бесконечный флирт, розыск покинувших семью супругов с бесполезной тратой на это времени и сил. Эти размышления наряду с неподдельной озабоченностью по поводу того, что женщинам в семье часто отводилась роль жертв, и что эту ситуацию не смог ликвидировать Кодекс 1926 г., создали основу для реформы брака в середине 1930-х годов.

Аборт и развод были двумя составляющими этой реформы. Изданный в ноябре 1920 г. по инициативе комиссаров здравоохранения и юстиции декрет «О защите женского здоровья» считал главной целью борьбу с нелегальными абортами посредством безопасных и законных абортов. Он рассматривался как временная мера, которую будут избегать в ближайшем будущем благодаря массовой защите материнства. Контроль за рождаемостью был бы в те годы более подходящим способом борьбы с тяжелыми условиями появления ребенка на свет. Но старые коммунисты в целом негативно отнеслись к этому, и продажа контрацептивов не получила распространения. Аборт мог быть сделан по необходимости. Были случаи, когда женщины делали 20 или более абортов. В одной Москве в 1930 г. их было сделано 175 000. Эта цифра упала до 155 000 к 1935 г., последнему году разрешенных абортов. Цифра для всей деревенской России составила только 324 194. Большинство женщин в качестве причины решения избавиться от ребенка указывали «материальные условия». Остальные женщины говорили о стыде, свободе, «эстетике» и необходимости уделять время и силы своим уже имеющимся детям. Мужчины также часто заставляли женщин делать аборт. Из-за неопределенности в половых отношениях мужчина не всегда был уверен, что это его ребенок — похожая ситуация грустно и комично изображена в замечательном советском фильме «Третья мещанская» (1927), в котором представлен типичный любовный треугольник[791].

До середины 1930-х гг. общественное мнение об абортах было противоречивым. На украинской конференции гинекологов, проходившей в 1927 г., все выступающие были враждебно настроены к аборту с медицинской точки зрения. Но некоторые настаивали на том, что запрещение их по закону будет только способствовать процветанию нелегального аборта и ухудшит экономическое положение женщин. «Никто бы из нас, мужчин, — говорил один оратор, — не вынес, если бы вопрос о его женитьбе решался некой комиссией, которая его женила или не женила в соответствии со своими представлениями. Поэтому не мешайте женщинам распоряжаться собой и самостоятельно решать кардинальный вопрос их жизни». Участники конференции выступили против «беспечного подхода» к аборту, но все-таки не рискнули рекомендовать принятие антиабортных законов[792]. Такая двуличная позиция превалировала до 27 апреля 1936 г., когда в газете «Труд» были опубликованы слова Сталина: «Нам нужны люди. Аборт прерывает жизнь, и поэтому ему не место в нашей стране. Советская женщина имеет те же права, что и мужчина, но это не освобождает ее от великой и почетной обязанности, которой наделила ее природа: она — мать, она дает жизнь. Это, конечно же, не личное дело, а дело государственной важности». 26 мая ЦИК опубликовал проект нового Семейного кодекса, составленного в ответ на многочисленные просьбы женщин защитить здоровье работниц. Они просили отменить аборт по требованию, разрешить его только по серьезным медицинским показаниям, предоставить матери поддержку в виде материальных и социальных гарантий. Возражения все еще разрешались и публиковались, но они не оказывали никакого влияния на принятие закона[793].

Годы принятия нового кодекса — годы растущей напряженности в отношениях с Японией и Германией, и обращение Сталина к демографическим аргументам подтолкнули некоторых исследователей к мысли, что антиабортные законы объяснялись лишь стремлением увеличить население. Но благоприятные официальные отзывы о законе показали большую заинтересованность общества в уничтожении сексуального авантюризма и установлении вновь господства семьи. Передовая статья в «Правде» начиналась со слов: «Без сомнения он будет служить делу усиления советской семьи, он будет отбивать охоту к „свободной любви“ и „беспорядочной половой жизни“». «Более того, — делалось заключение в статье, — женщина без детей заслуживает нашего сожаления, ибо не познала всей радости жизни. Нашим советским женщинам — полноправным гражданам самой свободной страны в мире, дано счастье материнства. Мы должны защищать нашу семью и растить и воспитывать здоровых советских героев!» Аналогичные статьи в других газетах, письма читателей, серия заметок Крупской подробно останавливались на этой теме и подчеркивали тот факт, что отмена права на аборт была лишь первым шагом в борьбе с распущенностью, случайными беременностями, выкидышами и с неуважением к женщинам, любви, материнству и семье[794].

Ужесточение процедуры развода было другой основной чертой закона 1936 г. «Известия» в 1935 г. писали: «Пора объявить легкомыслие в семейных делах преступлением, а неверность — преступлением против морали советского строя». Ленинградская «Красная газета» осуждала безответственный развод и отказ семье в материальной поддержке. А также она предупреждала, что «отец, оставляющий свою жену, детей и чувствующий себя свободным как птица — преступник»[795]. С точки зрения этой угрожающей кампании в прессе, реформа 1936 г. была довольно умеренной. Ее цель можно определить так: стимулировать женщин иметь «естественное» число детей; облегчить их материальное положение и душевное состояние, во-первых, вселив в них большую уверенность в настоящем, обеспечив им помощь мужа, предусмотренную законом о разводе, во-вторых, учреждением расширенной системы социального обеспечения матерей, заботы о детях и финансовой поддержки со стороны государства и в конечном итоге при помощи этих мер укрепить семью. Закон об абортах решил первую задачу. Статья семейного кодекса, направленная на «борьбу с легкомысленным отношением к семье и семейным обязанностям» поддерживала жен-матерей и служила опорой браку. Присутствие обоих супругов при рассмотрении развода в суде и запись в паспорте были обязательны. Также законом устанавливалась градуированная шкала сборов от 50 рублей за первый развод и до 300 рублей за третий развод. Ужесточались меры за неуплату алиментов. Поддержка со стороны государства состояла из денежных выплат и пособий семье, а также развития сети детских и дошкольных учреждений. Если материнство впредь расценивалось как производительный труд, то оно должно было быть защищено и оплачено[796].

В новой официальной концепции семьи акцент делался скорее на стабильность и рождаемость, а не на свободу, равенство и независимость. В 1936 г. Крупская писала, что брак основывается не столько на удовлетворении естественных сексуальных инстинктов, сколько на сходстве идеологических взглядов и общей цели — участии в производстве. В 1929 г. социолог Вольфсон выдвинул концепцию «сексуальных ножниц», согласно которой быстрый распад семьи опережал медленные темпы экономического роста, поэтому на определенном этапе государство нуждается в услугах семьи по воспитанию детей. Но «в социалистическом обществе» эту «„естественную функцию“ постигнет та же участь, которую Энгельс предсказал государству: она будет отправлена в музей древностей». К 1937 г. Вольфсон пришел к необходимости не только исправить техническую ошибку в цитате, приведенной выше (предсказание Энгельса относилось к стадии коммунизма, а не социализма), но и совсем отказаться от своей теории ножниц. При помощи оскорбительных замечаний по поводу «грубо-животных антимарксистских взглядов» Коллонтай и других, Вольфсон возносил моногамию и напоминал своим читателям, что хотя и развод, и аборт должны быть правом каждого гражданина, их не нужно пропагандировать. Другой теоретик обвинял Коллонтай в том, что она защищала отделение детей от родителей и перекладывала функции заботы о детях с матери на государство, а также порочила супружескую любовь. Все эти обвинения были ложными. Представление о неразрывной связи между материнством, долговременным браком и сильной моногамной семьей стало утвердившейся нормой. Количество абортов резко упало после декрета, но не исчезло совсем. Пресса славила матерей и большие семьи. Новая семейная идеология расцвела в романах, героини которых мечтали о материнстве. Нерушимая советская семья, нуклеарная, но вместе с тем многочисленная, уютная и гордая собой, пришла на смену революционным представлениям о семье[797].

Закон 1936 г. не привел ни к изменению статуса фактических браков, ни к усложнению процедуры первого развода. Ситуация изменилась с началом Второй мировой войны. После трех лет опустошительной войны, человеческих потерь и катастрофических демографических изменений власти решили, что пришло время еще сильнее укрепить узы брака, поощрять и защищать многодетных матерей. Потери во время войны должны были восполняться за счет воспроизводства в рамках новой советской семьи. Этот процесс был инициирован Никитой Хрущевым, ключевой фигурой в руководстве военного времени, и в 1944 г., когда принимался этот указ, уже не было никаких предварительных дебатов по этому вопросу. По этому указу матерям предоставлялись денежные выплаты за каждого рожденного ребенка, матери-героини награждались орденами, создавалась широкая сеть роддомов, яслей и других дошкольных учреждений. С другой стороны, холостяки и бездетные облагались налогом. После отмены всех юридических и экономических прав, которыми пользовался фактический брак с 1926 г., и создания препятствий для развода, невиданных с дореволюционного времени, моногамии был придан особый статус[798].

Этот финальный всплеск сексуального Термидора требует двух замечаний. Статьи о разводе ограничивались советскими стандартами. Обе стороны должны были впредь обращаться в суд, а не в ЗАГС и доказывать необходимость развода. Могли быть вызваны свидетели и потребованы доказательства. Сам бракоразводный процесс освещался в прессе. Судебное разбирательство могло растянуться на два этапа, если была подана апелляция или оспаривалось решение суда. При благоприятном исходе плата за судебные издержки составляла около 100 рублей, но она могла возрастать до 500-2000 рублей для самых богатых и настойчивых. Юрист Свердлов сказал своему американскому коллеге, что это было преднамеренным шагом по дискредитации развода. Такой подход действительно принес результаты. Многие пары просто расходились и создавали новые семьи, не регистрируясь, чтобы избежать мучений и временных и материальных затрат на развод. С другой стороны, этот закон не был возвращением к царским временам и не был менее либеральным, чем аналогичные законы в большинстве других стран. В 1946 г. Свердлов объяснил, что эти меры имели целью покончить с легкомысленным поведением. Бездетных супругов разводили по обоюдному согласию, хотя часто развод осуществлялся и в случае несогласия одного из супругов, однако если в семье был несовершеннолетний ребенок, суд мог отказать в разводе. После вынесения судебного решения срок на размышление не предоставлялся[799].

Другим серьезным новшеством было непризнание фактического брака, что тоже было проявлением реакции. Отменив легальность таких союзов, этот закон закреплял за ними понятие «нарушение супружеской верности», а дети в таком браке считались незаконнорожденными. И хотя этот термин никогда в законе не употреблялся, но в отношении детей в незарегистрированных браках не предусматривалось установление отцовства и претензии на алименты. Ребенок, рожденный вне брака после 8 июля 1944 г., не мог рассчитывать на фамилию, отчество, помощь или наследство своего биологического отца. Это был несомненный поворот к «буржуазным» юридическим традициям. Две статьи предусматривали денежную компенсацию незамужней матери, что не было характерно для законодательства других стран. Она имела право не только на те же выплаты, что и «законная» мать, но также получала дополнительные пособия на всех своих детей как мать-одиночка. Таким был юридический статус советской семьи вплоть до смерти Сталина. Термидор достиг своего апогея.

Советский сексуальный Термидор, как и другие исторические явления, носящие это поэтическое название, был реакционным по своей природе. Он был ответом на слишком радикальные толкования лозунгов предоставления широких гражданских прав, написанных на знаменах Октябрьской революции, и поиском способа обуздания изменчивой и неконтролируемой социальной энергии, высвобожденной революцией. Как и все, что касается сталинского времени, это явление было элитарным и авторитарным, возникшим скорее из экономических и государственных потребностей, нежели из осознанных желаний общества, по отношению к которому оно применялось. Это не было ни простой прихотью Сталина, ни сплоченной атакой на телесные наслаждения отрядом революционных аскетов, копирующих подвиги Рахметова. Это был довольно двусмысленный, болезненный и зачастую злой ответ большой и представительной части интеллигенции XIX в., которая была также потрясена псевдопринципиальной похотью, распространившейся вокруг, как были бы потрясены Перовская, Плеханов или Кропоткин, если бы дожили до тех дней. Вот почему после 18 лет освобожденного «революционного» секса, русские люди — особенно мужчины — были подвергнуты еще 18 годам «революционного» нравственного регулирования.

Главный вопрос в том, как удалось женщинам пережить этот период Термидора, сопровождавшегося мужским сексуальным шовинизмом с его передвижениями от одного любовного гнездышка к другому, с его бессердечным использованием женского тела, с его надменным отвержением возвышенных чувств и беспечным невниманием к плодам и источникам своего удовольствия. Этот шовинизм был если не полностью изгнан из царства социализма, то публично и официально дискредитирован, ограничен законом и финансово поставлен в невыгодное положение. Но по любым стандартам, включая постсталинские советские, эффект термидора был таков, что он отнял у советских женщин больше, чем дал. Различными насильственными способами Термидор проводил черту между полами и их обычными ролями, и пропасть между полами стала значительно шире и заметнее, чем когда-либо в известных ранее революционных представлениях о положении женщины.

Первым предзнаменованием этого стала конференция жен инженеров тяжелой промышленности, проходившая в Москве в 1936 г. Она прославляла маленькие подвиги «цветника» — неработающих жен привилегированных членов советского общества. Теперь трудолюбивым ткачихам внушали, что «содержанки» если они развешивают занавески на предприятиях своих мужей, — заслуживают такого же одобрения, как и работницы. Другой мерой, углубившей пропасть между полами, стал военный указ о разделении детей в школе по признаку пола, с обязательной военной подготовкой для мальчиков и основами домоводства для девочек. Хотя такой порядок продержался 10 лет, он находился в полном противоречии принципу равного обучения, присущему теории и практике социализма и полового равенства. Советские иконографы того времени, конечно же, не собирались низводить образ советской женщины до рожающей машины — надежно защищенной, но зависимой, точно также как не собирались этого делать и те, кто в XIX в. развенчивали тот женский образ, который сами и создали[800].

Но когда вас бьет маятник истории, как дважды он бил советских женщин, то уже не так важно, в какую сторону он качнулся — влево или вправо — все равно больно. Надо сказать, что лучшая черта Термидора — это его непродолжительность, когда в 1953 г. умер Сталин, начался медленный откат назад и пока еще слабые призывы к реформам. Последний сталинский эксперимент очередной раз доказал, что законы о разводе и аборте никогда не смогут быть действительно эффективными при наличии большого числа инакомыслящих людей, которые все равно уклонялись от них. Начались реформы, которые восстановили некоторые свободы 1920-х гг. Компромисс между коммунистической идеологией, русскими традициями и потребностями современной городской индустриальной жизни был сохранен.