Глава IV НИГИЛИСТСКИЙ ОТКЛИК

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Волос долог, да ум короток.

Русская пословица

1. Что делать?

В определенном смысле роман Н. Чернышевского «Что делать?» (1863) явился своего рода Библией для всех передовых русских женщин, стремившихся к независимости, которые думали и действовали как феминистски, революционерки или нигилистки. Феминисток он укрепил в их мнении о необходимости образования и экономической независимости, а также в нравственной обязанности помогать другим женщинам. Влияние книги было незначительным в среде радикалок, чьи жизненные интересы превосходили стремление только лишь к женской эмансипации, которую они рассматривали как часть дела освобождения «народа». И все же, несмотря на цензуру, между строк явственно читались как идея решительного преобразования российского общества, так и призыв к женщинам освободиться от социального гнета и присоединиться к когорте «новых людей», занятых подготовкой социальной революции. Непосредственное влияние роман оказал и на так называемую нигилистскую точку зрения на женщин и секс — то есть на доктрину личной эмансипации и сексуальной свободы. Эта точка зрения была психологически неприемлема не только для умеренных феминисток Стасовой и Трубниковой, но также и для женщин-радикалок.

Общеизвестно, что это произведение оказало колоссальное влияние на радикальную интеллигенцию. Как в момент создания, так и впоследствии, оно играло большую роль не только в развитии женского сознания, но и мужского понимания «проблемы». Для современников — мужчин и женщин, с так называемыми нигилистскими убеждениями, роман предложил привлекательные и очевидные пути решения таких насущных проблем, как родительский деспотизм, неравные браки, любовные конфликты, указав путь к осмысленной и деятельной жизни. Решения этих проблем ясно прослеживаются в быстро развивающемся сознании и деятельности главной героини романа — Веры Павловны. Однако помимо этого, роман выдвинул широкую программу взаимоотношений между полами и представил взгляд на эротическую любовь, которая будет господствовать в представлениях нескольких поколений революционеров.

Герой радикальных «безумцев» своего времени, сын священника Чернышевский, был больше всего известен своими очерками по философии, политике и экономике. В период безмятежных дней существования «Современника» он являлся ведущим радикальным трибуном России. Открытое презрение к либерализму и к «малым делам» препятствовало проявлению какой-либо симпатии с его стороны к феминистской трактовке проблемы зависимого положения женщин. Основные взгляды писателя на женский вопрос сформировались задолго до написания романа, главным образом под идейным влиянием Жорж Санд и Фурье, с чьими взглядами он познакомился в кружке Петрашевского. Вскоре Чернышевский сделал набросок своей «программы» будущих отношений с женщинами, которую и попытался реализовать в браке с Ольгой Сократовной Васильевой. Эта программа предусматривала полную свободу действий для его жены, и неизменную преданность и подчинение для него самого. Он выражал надежду на то, что брак со временем будет сотрудничеством двух интеллектуалов, тогда как в его время женщина «занимает недостойное место в семье», и что сейчас «палку должно много перегнуть на другую сторону». Поэтому он был готов предоставить своей жене ту свободу, которую не мог позволить себе — непостоянство и нарушение супружеской верности. Как оказалось, Ольга Сократовна была вполне готова воспользоваться либеральным великодушием Чернышевского[171].

Это был не просто жест снисходительности, но обдуманный нравственный поступок. В нем читался акт «разумного эгоизма», основанного на предположении, что его чувства обманутого мужа причинят ему меньше страданий, нежели его жене чувство несвободы[172]. Тем не менее, боль от измены Чернышевский все-таки ощутил, и вполне вероятно, что это послужило причиной того, что вплоть до ареста он на эту тему не писал. Разделяя взгляды Михайлова, он, тем не менее, считал, что тот уделяет слишком много внимания женскому вопросу, заявив Шелгунову, что подобный подход хорош только тогда, когда нет других проблем. Однако, столкнувшись в Петропавловской крепости с перспективой неограниченного свободного времени, Чернышевский вновь обратился к нерешенным личным вопросам и попытался найти на них ответы. Что подтолкнуло его к этому? Размышление над прошлым? Романы Жорж Санд? Последние статьи Михайлова и их популярность? Мы не знаем. Все это в совокупности с его личным знакомством с передовыми женщинами-нигилистками, стремившимися к собственному развитию, возможно он и описал в образе Веры Павловны[173].

Развитие самосознания Веры Павловны, осознание ею себя полноценным человеком — вот основная тема романа «Что делать?» Ее прототипом могла послужить героиня повести Помяловского «Молотов» (1861), которую Чернышевский прочел в тюремной камере. «Что делать?» и «Молотов» имеют много сходных черт: главный образ — женский, рассуждения героини, авторские обращения к читателю. Так же как и Надя Помяловского, Вера — впечатлительная и хорошо образованная девушка, загнанная в ловушку семейного мракобесия и пытающаяся отыскать «свой собственный путь». Ее мать — образец чрезмерного честолюбия и невежества («девушкам не следует этого знать, это материно дело»), стремится выдать Веру замуж за состоятельного, но распутного человека. Решающую роль в развитии самосознания Веры сыграл один из ее снов. В этой аллегории ее освобождения ей является персонифицированный образ «Любви к людям», который освобождает ее из мрачного и душного подвала; а затем она спешит в сновидении освободить от рабства своих сестер, томящихся в бесчисленных тюремных камерах. Но на данном уровне развития ее самосознания, она не может выпутаться из сложившейся ситуации без посторонней помощи, тем более, что эта ситуация была обусловлена и российским законодательством. Дмитрий Лопухов, студент-медик, предложил ей так называемый «фиктивный брак»: официальное бракосочетание, дающее возможность покинуть родительский дом, но без супружеских обязанностей[174].

Когда Чернышевский создавал свой роман, фиктивный брак уже был распространен среди русской молодежи. Одним из прототипов Веры Павловны была сестра известного радикала В. А. Обручева — Мария Обручева. По предложению Чернышевского, студент-медик Петр Боков согласился давать ей частные уроки, а позже (1851) предложил заключить фиктивный брак, с тем, чтобы она смогла порвать со своей семьей и изучать медицину в Санкт-Петербурге. Вера Павловна, так же как и Мария Обручева, влюбилась в своего любезного освободителя, хотя это никоим образом не было частью договора. Несмотря на идеальное соглашение о супружеском равенстве, включающее раздельные спальни, Вера спустя некоторое время влюбляется в лучшего друга своего мужа Кирсанова — преподавателя медицинской академии. В реальной жизни его прототипом явился выдающийся психолог Иван Сеченов, крайне популярный среди студентов и создавший с семьей Боковых в начале 1860-х гг. menage a trois[175]. Данный случай, треугольник Михайлов-Шелгунова-Шелгунов и свой жизненный опыт, предоставили Чернышевскому обширный материал для построения литературного треугольника[176].

Осознав, что Лопухов ее не любит (сочетание же дружбы и секса не было для нее достаточным), Вера начинает тянуться к более общительному Кирсанову. Однако она не смогла сама разрешить данную проблему и оставила ее на откуп мужской инициативе. После недолгого разбирательства во всех тонкостях «разумного эгоизма», Лопухов искусно, хотя и мелодраматично, разрубил гордиев узел, инсценировав самоубийство, и исчез. Его побуждения исходили из той же утилитаристской теории, которая разрушила супружескую «программу» самого Чернышевского. Последний однажды намекнул Ольге Сократовне, что если он будет помехой на ее пути, то сможет последовать примеру героя Жорж Санд «Жака» и покончить с собой[177].

В ходе своей борьбы за независимость в любви Вера обнаружила, что любовь, брак и даже полноценная сексуальная жизнь недостаточны для того, чтобы сделать ее свободной женщиной. Как и большинство русских женщин этого периода, она понимала, что экономическая независимость является более существенной, нежели сексуальная свобода и равенство. «Все основано на деньгах», — говорит ее первый муж. «У кого деньги, у того власть и право» и «пока женщина живет за счет мужчины, она в зависимости от него». Жюли Letellier, дама легкого поведения, объясняла это иным образом: «Не тем я развращена, за что называют женщину погибшей, не тем, что было со мною, что я терпела, от чего страдала, не тем я развращена, что тело мое было предано поруганию, а тем, что я привыкла к праздности, к роскоши, не в силах жить сама собою…» Вера уже понимает это. «Я хочу быть независимой и жить по-своему», — говорит она. «Я не хочу никому поддаваться, хочу быть свободной, не хочу никому быть обязана ничем, чтобы никто не смел сказать мне: ты обязана делать для меня что-нибудь»[178].

Второй сон Веры демонстрирует ей, что труд — социальный эквивалент движения в природе, является основной жизненной силой. Частично основываясь на социалистической теории и частично на практике русских артелей, Чернышевский придумывает для нее швейную артель, которая начинает свою работу как предприятие с ограниченным участием рабочих в прибылях и трансформируется во всеохватывающую коммуну производителей и потребителей в самом центре Санкт-Петербурга. Помня данные во сне обещания освободить других женщин, Вера Павловна использует работу в коммуне для того, чтобы повысить уровень самосознания своих работниц. Она делает их компаньонами, распределяет прибыли, привлекает к управлению делами и постепенно воспитывает в них чувство уверенности в своих силах, тщательно подбирая им для чтения «прогрессивную» литературу. Она является вымышленным прототипом организаторов Женотделов, которые шестьдесят лет спустя, использовали те же приемы для «повышения самосознания» женщин по всей Советской Республике. Именно здесь, среди иголок и брошюр швейной мастерской, Вера Павловна достигает того уровня сознания, которое делает ее одной из первых героинь-активисток женского освобождения в европейской художественной литературе.

Однако подобная деятельность, даже в сочетании с домашними обязанностями (выполняемыми ею при помощи прислуги!) и ее уроками, недостаточно поглощала и сублимировала ее внутренние силы и избыток личного энтузиазма. Она нуждалась в «личном деле, необходимом деле, от которого зависела бы собственная жизнь». Однако тем, она осознавала все трудности достижения женщинами высшего предназначения: «господство насилия отнимало у нее и средства к развитию, и мотивы стремиться к развитию». Уровень ее самосознания не позволял ей довольствоваться деятельностью гувернантки — работы, которой и без того было занято огромное количество женщин. Она принимает решение изучать медицину с помощью своего мужа, также как и реальная Бокова изучала ее при помощи Сеченова, до того как была исключена из академии. «Это было бы очень важно, — говорит Вера Павловна, — если бы явились, наконец, женщины-медики… Женщине гораздо легче говорить с женщиною, чем с мужчиною. Сколько предотвращалось бы тогда страданий, смертей, сколько несчастий! Надобно попытаться». Сила воли, общественное самосознание, действие — налицо еще не до конца проявившиеся черты «новой женщины». И хотя в занятиях медициной Вера Павловна не была пионеркой, а лишь следовала общей тенденции, именно ее пример вдохновил в последующие два десятилетия множество русских женщин[179].

Подход Чернышевского к проблеме женского освобождения отличался от феминистского. В сфере образования акцент делался им на индивидуальные усилия — книги, частные уроки друзей, кружки. Никаких скандалов в университетских залах, никаких борющихся студенток, никаких петиций. Что касается благотворительности, то авторская точка зрения ясно выражена в пассаже о Полозовой — одной из второстепенных героинь романа: «Отец давал ей довольно много денег на булавки; она, как и всякая добрая женщина, помогала бедным. Но она читала и думала, и стала замечать, что такая помощь, которую оказывает она, приносит гораздо меньше пользы, чем следовало бы… Слишком много ее обманывают притворные или дрянные бедняки; …и людям достойным помощи, эти деньги почти никогда не приносят прочной пользы»[180]. Подразумевалось, что артель будет ядром фундаментального переустройства общества, которое предоставит всем приличную работу, устранив тем самым необходимость в столь унизительной деятельности как филантропия. Однако для некоторых читателей того времени, принципиальная разница между артелью и благотворительностью в романе не была показана достаточно убедительно, так как даже в атмосфере равенства в артели в значительной степени присутствовали покровительственные отношения. Наиболее очевидно это проявилось в рассказе о выкупленной проститутке Насте Крюковой. Учение Чернышевского в схематичном виде заключается в следующем: мужчины должны прекратить быть клиентами проституток, ликвидировав тем самым рынок подобных услуг; женщины же должны помогать жертвам посредством предоставления им работы. Любая феминистка, начиная с 1860 г. и вплоть до революции, могла бы сказать (и говорила) то же самое.

Комментируя блеклость российского социального ландшафта и значимость своей героини, Чернышевский говорит о Вере Павловне как об «одной из первых женщин, жизнь которых устроилась хорошо». «Первые случаи имеют исторический интерес; а „первая ласточка“ очень интересует северных жителей». Она должна стать предвестницей теплой весенней поры в человеческих взаимоотношениях, которая придет на смену суровой зимы классового угнетения и подчинения по признаку пола. Ее хорошо организованная жизнь уходит корнями в способность превращать общественную деятельность в дополнение к своей эротической жизни, уравновешивать волю и страсть. Наиболее полно это было выражено Чернышевским в словах, обращенных Верой Павловной к своему мужу, во время сцены сексуальной близости, ловко прерываемой автором: «Если человек думает „не могу“, — то и действительно он не может. Женщинам натолковано: „вы слабы“, — вот они и чувствуют себя слабыми, и действительно оказываются слабы». Сила Веры заключается в глубоком осознании твердости своей воли и своей способности к действию. На протяжении всего романа она пытается внушить подобное чувство и другим представительницам своего пола. Роман, таким образом, становится кроме всего прочего и демонстрацией скрытой женской силы, заманчивым призывом взять свою жизнь в собственные руки. Жизненная позиция Веры Павловны, ее высокая степень уверенности в собственных силах составили наследие нигилисток 1860-х гг., которые увидели в ней достойный образец, соединяющий в себе действие, волю и половую самоидентификацию. Это было прощальным даром Чернышевского женщинам своего поколения[181].

В свете тех дискуссий по вопросам секса и брака, которые захватили революционных потомков Чернышевского через шестьдесят лет после написания «Что делать?», следует более подробно рассмотреть взгляды Чернышевского на эти проблемы, высказанные им в разных частях романа. Некоторые из них практически не требовали пояснений, как например идеи о свободно заключаемых брачных союзах и равенства в браке, предполагающие частную жизнь и «собственную комнату»[182]. Другие же, например, его безоговорочное отрицание чувства собственности и ревности, вызвали шквал эмоций. «О грязь! о грязь! — „обладать“ — кто смеет обладать человеком? Обладают халатом, туфлями. — Пустяки: почти каждый из нас, мужчин, обладает кем-нибудь из вас, наши сестры; опять пустяки: какие вы нам сестры? — вы наши лакейки! Иные из вас — многие — господствуют над нами, — это ничего: ведь многие лакеи властвуют над своими барами». Что касается ревности: «В развитом человеке не следует быть ей. Это искаженное чувство, это фальшивое чувство, это гнусное чувство, это явление того порядка вещей, по которому я никому не даю носить мое белье, курить из моего мундштука; это следствие взгляда на человека, как на мою принадлежность, как на вещь»[183].

Таким образом, развод или раздельное проживание не только допустимы, но и необходимы в сексуальных отношениях по Чернышевскому. Если две половинки союза «не подходят» друг другу, то в этом случае не должно быть ни упреков, ни обвинений, ни каких-либо попыток изуродовать личность одного, переделывая ее на лад другого. Без тени сомнения Чернышевский сообщает своему читателю, что «секрет» прочного и любящего союза заключается в понимании обоими его членами, что каждый из них волен «в любой момент» уйти без сожаления или злобы, как только разрушаются свободные узы любви. Только лишь при наличии детей, считает он, родителям следует приложить все усилия для того, чтобы предотвратить разрыв, если он будет иметь пагубные последствия для детей[184]. Подобные рассуждения, а также жизнеописания его литературных персонажей не оставляют сомнения в том, что Чернышевский рассматривал развод как исключение, как необходимую дорогу к отступлению для тех, кто сошелся вместе по ошибке. Но развод или любой его нигилистский эквивалент не должен быть понят как удобство повседневной жизни, которым можно неоднократно пользоваться для удовлетворения своих сексуальных потребностей.

Как же насчет самого секса? Игнорировал ли его Чернышевский, как нас убеждают в некоторых комментариях и неполных переводах?[185] Был ли пуританином Рахметов, избегавший вина и женщин, alter ego Чернышевского? Вряд ли это так. Автор не просто высказывается против «ненормального вожделения» и плотского обладания без любви; но уравновешивает этот тезис весьма высокой оценкой любовного эротизма, чувственности. Впервые эта оценка нашла свое отражение в описании того, как бывшая проститутка Крюкова впервые достигает состояния сексуального пробуждения в руках любящего Кирсанова. Своего апогея эта оценка эротизма достигает в ликующем описании Верой Павловной сексуального экстаза как акта любви: «Сила ощущения соразмерна тому, из какой глубины организма оно поднимается. Если оно возбуждается исключительно внешним предметом, внешним поводом, оно мимолетно и охватывает только одну свою частную сторону жизни. Кто пьет только потому, что ему подносят стакан, тот мало смыслит вкус в вине, оно слишком мало доставляет ему удовольствия. Наслаждение уже гораздо сильнее, когда корень его в воображении, когда воображение ищет предмета и повода к наслаждению. Тут кровь волнуется уже гораздо сильнее, и уже заметна некоторая теплота в ней, дающая впечатлению гораздо больше неги. Но это еще очень слабо сравнительно с тем, когда корень отношений, соединенных с наслаждением, находится в самой глубине нравственной жизни. Тут возбуждение проникает всю нервную систему, волнует ее долго и чрезвычайно сильно»[186].

Чернышевский увязывал идею чувственной любви с различными аспектами общественной нравственности, по сути используя термины Фурье. «Без предшествующего труда, — говорит Лопухов, — развлечение, отдых, забава, веселье не имеют реальности». И то же в другом месте: «У человека, проводящего жизнь как должно, время разделяется на три части: труд, наслаждение и отдых или развлечение». Эта идея наиболее полно реализована в виде прекрасной коммуны из четвертого сна Веры и ее футуристических видений золотых полей; плодородных долин, рабочих, поющих в лучах солнца, и возвращающихся в свои стеклянные и хрустальные общественные жилища, чтобы получить щедрое угощение, приготовленное детьми и стариками. Тяжелая работа подготовила их для более острого восприятия удовольствия. И здесь спутница Веры, отныне «прекрасная царица», «Богиня Равенства Полов» говорит голосом Эроса: «Я царствую здесь. Здесь все для меня! Труд — заготовление свежести чувств и сил для меня, веселья — приготовление ко мне, отдых после меня. Здесь я — цель жизни, здесь я — вся жизнь»[187].

Таким образом, у Чернышевского мы находим нравственное обоснование не только сексуальной свободы, равенства и изменчивости любви, но и главенства секса. Даже В. Ленин, искренне восхищавшийся Чернышевским, должен был признать, что автор «Что делать?» уделял больше внимания, чем необходимо обсуждению тех вопросов, которые, по мнению Ленина, и так слишком долго находились на переднем плане. По сути дела, основные идеи Чернышевского незначительно отличались от тех, которые высказала позднее Александра Коллонтай, чьи работы в 1920-х гг. навлекли на нее гнев ленинцев. Между тем, ни Чернышевский, ни Коллонтай не занимали крайне левых, экстремистских позиций в вопросах секса. Чернышевский и не помышлял о том, чтобы позволить супружеским парам коммунаров из четвертого сна Веры покинуть свои супружеские альковы только для того, чтобы сменить партнеров[188].

Однако весьма трудно провести границу между промискуитетом и свободой развода. Так же как Герцен, Михайлов и другие его предшественники, Чернышевский, настаивая на свободе в любви, и одновременно восхваляя радости продолжительного союза, не поставил точки в решении этой проблемы. Иначе быть и не могло, и Чернышевский знал это. Он писал для «новых людей», наделенных реализмом, «разумным эгоизмом» и «правильными» моральными установками. Что касается развращенного большинства, то никакая программа, моральное кредо или роман не смогли бы указать им путь к новым сексуальным отношениям. Так это и оказалось — ни искусственно удерживаемая в дореволюционном обществе моногамия, ни терпимая атмосфера постреволюционной России, не смогли свести воедино и удержать вместе то, что несовместимо по законам психологии.

Реакция на роман была незамедлительной и категоричной. Консервативный писатель Федор Толстой, сотрудничавший с «Северной пчелой», обвинил Чернышевского в том, что тот выступил в «поддержку и за соблазнение продавщиц и проституток, устранив все препятствия, и, предоставив им право принимать любовников в своих комнатах». Аскоченский в «Домашней беседе» предлагал поместить героев Чернышевского в работный дом, где скудное питание и тяжелый труд помогут им позабыть их глупые эмансипационные идеи. Консервативный священник Н. Соловьев использовал свою рецензию на «Что делать?» для нападок на саму идею женской эмансипации в России, включая и высшее женское образование. Наибольшее беспокойство у него вызвала нравственная распущенность «современных» женщин, которые, как он утверждал, пропитались пагубной идеей Жорж Санд о праве женщин на такую же сексуальную свободу, как и мужчины. Соловьев утверждал, что роман Чернышевского «Что делать?» проповедовал тот вид «свободной любви», который трудно отличить от проституции, а также «унижение прекрасной женской природы при помощи ловких теоретических положений». Из общей направленности романа он заключил, что Вера Павловна влюбится в Рахметова, а затем будет сожительствовать со всеми тремя ее поклонниками и что философия автора это допускает[189].

Одна из наиболее резких критических оценок содержалась в небольшом трактате, озаглавленном «Что делали в романе „Что делать?“», написанном в 1870-х гг. профессором Одесского университета Цитовичем. Желая преднамеренно исказить и дискредитировать смысл книги, посредством сомнительных толкований российских законов, Цитович обвинил героев романа в таких преступлениях как совершение похищения, в двоемужии, в сводничестве и, помимо всего прочего, во внебрачных связях. Его резкие суждения, включая оскорбительные замечания в адрес героини, были направлены на критику якобы дарвиновского духа романа. Выбор Верой Павловной Кирсанова вместо Лопухова был, по его мнению, ни чем иным как механическим актом полового отбора — человеческим вариантом поведения животных, описанного в «Происхождении видов»[190]. В особенности Цитович был обеспокоен тем фактом, что каждая школьница и каждая студентка хорошо знала книгу и «считалась дурой, если бы не ознакомилась с похождениями Веры Павловны». Из этого, без сомнения, верного наблюдения, он заключал, что женщины-подсудимые недавних политических процессов — это и есть воплощенные героини книги Чернышевского[191].

Консерваторы единодушно приписывали роману открытую пропаганду сексуальной распущенности. Понятие «свободная любовь», которое также использовалось во всем западном мире в качестве аргумента против эмансипации, определялось здесь как абсолютный промискуитет. Однако, конечно же, ни «свобода сердца» Жорж Санд, ни версия свободной любви по Чернышевскому не имели с этим ничего общего. В их понимании это означало, что молодой женщине должно быть позволено следовать своим романтическим (а не просто физическим) влечениям, включая, если это необходимо, и уход от одного мужчины к другому. Отношения вступающих в любовную связь людей должны сопровождаться такими же, если не большими, обязательствами, как узы законного брака. Свобода может быть лишь следствием любви. Даже Анфантен ограничивал полигамное поведение своих «донжуанских» типов. Однако большинство консерваторов не могли или просто не хотели учитывать это обстоятельство. Как отмечал Плеханов несколько лет спустя, циничные мракобесы хорошо поняли настоящую мораль романа, которая представляла угрозу их филистерскому образу жизни тайных любовных связей и «будуарных похождений». Таким образом, отождествление моральных постулатов «Что делать?» с наихудшим видом разврата и плотской разнузданности стало отличительным признаком антинигилистского критицизма в последующие десятилетия[192].

В «прогрессивном» же лагере отзывы на роман в большинстве своем были благоприятными. В своей наиболее влиятельной работе, «Мыслящий пролетариат», Писарев радушно принял героев Чернышевского в мир русской литературы, восхваляя Веру Павловну как «новую женщину». Он защищал героев романа от обвинений в аморальности, противопоставляя этим нападкам их благородное поведение по отношению к Сторешникову — обычному хаму, похотливо мечтающему соблазнить Веру. Между тем, Шелгунов был не так восторжен. Он рассматривал Веру Павловну как неразвитую женщину, как промежуточный тип, все еще находящуюся подобно героиням Тургенева и Жорж Санд в утонченной атмосфере любви и приученную, в отличие от «новой женщины», к любви, а не к работе. Несмотря на то, что Шелгунов сам был одним из реальных прототипов романа, он нашел недостатки и в «рыцарских взаимоотношениях» его главных героев. «Даже наши лучшие люди еще не способны избавиться от своих лживых отношений с женщинами…» Среди же простых людей, считал он, существуют и простые желания, основанные на физиологии, а не на возвышенной и чрезмерно «женственной атмосфере» этой книги[193].

Между тем, в подавляющем своем большинстве молодые радикалы и нигилисты разделяли мнение Писарева. Скабичевский вспоминает воздействие, которое оказал на его кружок роман Чернышевского: «Мы читали роман, чуть ли не коленопреклоненно, с таким благочестием, которое не допускает ни малейшей улыбки на устах, с каким читают богослужебные книги. Влияние романа было колоссально на наше общество. Он сыграл великую роль в русской жизни, всю передовую интеллигенцию направив на путь социализма, низведя его из заоблачных мечтаний к современной злобе дня, указав на него как на главную цель, к которой обязан стремиться каждый». Водовозова вспоминала как дворянство, возвратившись осенью 1863 г. со своих летних дач, было встречено повсеместными дискуссиями о романе «Что делать?» Молодые девушки были готовы заплатить до 25 рублей за подшивку «Современника», в котором был напечатан роман. И хотя большинство его идей были уже достаточно распространенными, писала Водовозова, их синтез в литературном произведении открывал людям глаза и «дал мощный толчок интеллектуальному и нравственному развитию российского общества». Много лет спустя, историк литературы Овсянико-Куликовский заметил, что «Вера Павловна символизировала женское движение 1860-х годов; и что в ее устремлениях и предприимчивости отразился тот уровень, которого женский вопрос достиг к этому времени»[194].

Когда Чернышевского в 1864 г. вели из Петропавловской крепости на место его гражданской казни, две молодые женщины, одна из которых была сестрой Людмилы Шелгуновой, бросили ему под ноги букет цветов[195]. Это проявление признательности и восхищения символизировало веру многих русских женщин 1860-х гг. в то, что он указал им «правильный путь» к будущему освобождению. Разрабатываемые Чернышевским темы и методы борьбы уже были известны молодому поколению, однако он предложил исчерпывающий набор ответов на современные «жгучие вопросы». Даже Шелгунов признал, что Чернышевский в «Что делать?» не создавал, а изображал жизнь. То, что Сергей Аксаков, Гончаров и Тургенев сделали для описания этоса дореформенного дворянства, Чернышевский сделал для будущих разрушителей данного этоса. Герцен, хотя и не был в это время (1866) большим поклонником Чернышевского, отметил его и Михайлова как тех, кто внес наибольший вклад в дело освобождения женщин от унизительного ига семьи[196].

2. Нигилизм и женщины

Рискуя вызвать возражения со стороны специалистов по культурной антропологии, я полагаю, что концепцию этничности не следует использовать только по отношению к национальным, региональным или лингвистическим группам; она может применяться и к любой другой категории людей, образующих определенное культурное сообщество, имеющее четко выраженные границы в окружающем мире. Действительно, применительно к сообществам с гомогенной культурой — политической, социальной или религиозной — данная концепция может иметь гораздо большее значение, чем когда она используется для концептуализации таких сложных категорий как «евреи», «южноафриканцы» или «ирландские католики». Понятие «нигилисты» долгое время использовалось как их сторонниками, так и критиками для обозначения многочисленной, но неоднородной группы русских, возникшей в конце 1850-х — начале 1860-х гг. и породившей радикальное течение — нигилизм. Было предпринято множество попыток дать определение русскому нигилизму, но, я считаю, наиболее близко к истине подошел Николай Страхов, когда сказал, что «нигилизм, по нашему мнению, едва ли существует, хотя нет никакого сомнения, что существуют нигилисты»[197]. Нигилизм являлся не столько сводом убеждений и официальных программ (подобно народничеству, либерализму, марксизму), сколько совокупностью воззрений и общих ценностей, а также определенным образом жизни — манерой поведения, стилем в одежде, образцом дружбы. Короче говоря, он был этосом.

Происхождение термина «нигилистка» также трудно проследить, как и слова «нигилист». Несомненно одно — оно являлось производным от слова мужского рода, войдя вслед за ним в повседневный язык. Однако как нигилисты существовали до популяризации этого слова в романе И. Тургенева «Отцы и дети», так и женщины-нигилистки появились задолго до того, как они были высмеяны в образе Кукшиной в том же романе. Несмотря на то, что это слово и прежде использовалось в русской публицистике[198], именно в 1860-х гг. оно приобрело привычное нам значение. «В те дни национального возрождения, — писала Елизавета Водовозова, типичная представительница поколения 1860-х гг., - молодой интеллигенцией двигала пылкая вера, но не огульное отрицание»[199]. Для многих молодых женщин 1860-х гг., стесненных реальными или вымышленными общественными ограничениями и недовольных темпом развития феминизма, философские положения и общественные воззрения нигилистов были весьма привлекательными. Казалось, лишь они могли воплотить в жизнь грандиозные идеи равенства и социальной справедливости, которые проповедовали публицисты предшествующих лет.

Лев Дейч, известный революционер и пионер русского марксизма, заметил следующее: «Отрицая устаревшие обычаи, восставая против неразумных взглядов, понятий, предрассудков, не признавая авторитетов и т. д., нигилизм прокладывал путь идее о равенстве всех без различия людей. Ему, между прочим, Россия обязана тем общеизвестным замечательным фактом, что в нашей малокультурной стране женщины, стали раньше, чем в самых цивилизованных государствах, стремиться к высшему образованию, а затем и к равенству в правах с мужчинами — факт, который уже [в 1926 г.] имел огромное значение, а в будущем, вероятно, сыграет еще большую роль в судьбах нашей родины, да, быть может, и всего цивилизованного мира».

«Идея о равенстве всех без различия людей» являлась тем магнитом, который притягивал в «нигилистский» лагерь большое количество молодых женщин-идеалисток. Когда стало ясно, что нигилизм — единственное интеллектуальное течение, которое предусматривает идею эмансипации женщин, тогда и был открыт путь к совместному участию в движении представителей обоих полов[200].

Хотя нигилистки различались по возрасту и внешнему облику, их точка зрения на проблему прав женщин была единой и отличалась от феминистской. Если феминистки хотели изменить лишь некоторые стороны этого мира, то нигилистки желали изменить весь мир, причем необязательно политическими способами. Демонстрация их воли и энергии была более заметна; а их отношение к благотворительности было таким же, как у Торо — лучше быть хорошим, чем делать хорошее[201]. Феминистки стремились к умеренному улучшению положения женщин, особенно в сфере образования, а также к созданию возможностей устройства их на работу, полагая, что при распространении этих мер повысится и роль женщин в семье. Нигилистки же настаивали на полном освобождении от ига семьи (как дочерей, так и жен), свободе в заключении браков, сексуальном равенстве — короче говоря, на личной эмансипации, а хорошее образование и работа являлись ее естественными следствиями. И хотя нигилистки стремились к продолжению образования, они предпочитали получать его за границей, а не участвовать в медленно развивающейся борьбе за высшее образование в самой России. Полное освобождение женщин, которое феминистки рассматривали как неясную перспективу, для нигилисток представлялось близкой и вполне осуществимой задачей. В этом и заключается одна из причин того, что поведение нигилисток как в частной, так и в общественной жизни было нестандартным и более впечатляющим, чем поведение феминисток.

Мировоззрение нигилисток отличалось от мировоззрения радикалок, о которых мы будем говорить в следующей главе. Это отличие носит слегка искусственный характер, так как на деле многие нигилистки 1860-х гг. принимали участие в радикальной деятельности. В то же время политический радикализм как таковой не был необходимым условием для выбора «нигилистского» способа решения женского вопроса. Виды протеста нигилистов сами по себе не означали революционного взгляда на жизнь. Хотя некоторых нигилистов обоих полов и привлекали взгляды радикалов на социальные и сексуальные проблемы, но крайний индивидуализм удерживал их от принятия радикальной идеологии и политических методов борьбы. Подобно европейским бунтарям-одиночкам начала XIX в., выступавшим за сексуальную свободу, многие нигилистки избегали любых организованных движений, феминистских или же радикальных. Их «ориентированность на самих себя» находилась в противоречии с моральными принципами подпольной деятельности[202]. «Внутренний бунт» и личностная самоидентификация были достаточными для них, поэтому они сторонились революционных кружков из-за опасения быть неправильно понятыми или просто из-за неприязни. Сексуально свободное поведение женщины, не говоря уже о мужчине, никогда не было показателем их политической «современности».

Трудно сказать точно, когда жители Санкт-Петербурга стали использовать слово «нигилистка» для обозначения прогрессивной, передовой или образованной женщины. Мы можем быть уверены только в том, что после публикации «Отцов и детей» образ «нигилистки» (сам Тургенев не употреблял это слово) прочно утвердился в общественном сознании. Много написано об отношении Тургенева к своему герою, нигилисту Базарову; в то же время нет никаких сомнений в том, что Евдокия Кукшина являлась отнюдь не лестной карикатурой на нигилисток. Своим поведением и взглядами она превзошла саму нелепость. Ее курение, неряшливое платье, бесцеремонные манеры в сочетании с поверхностным увлечением химией — все это было данью моде. На вопрос, почему она хочет ехать в Гейдельберг, прозвучал ее веселый ответ: «Помилуйте, там Бунзен!» Она ставит себя выше Жорж Санд («отсталой женщины, не знающей ничего ни о воспитании, ни об эмбриологии»), поносит Прудона, и восторгается «Любовью» Мишле[203].

Достоевский назвал Кукшину «прогрессивной вошью, которую Тургенев вычесал из русской реальности». Писарев отмечал, что ее двойники в реальной жизни были не «нигилистками», а «лже-нигилистками» и «лже-emancipees». Однако радикальный критик Антонович разнес роман в «Современнике» и ругал автора за его несправедливое изображение современных женщин. Сознавая, что карикатурный образ Кукшиной может быть использован как орудие для насмешки над всеми передовыми женщинами, он заявил, что какими бы смешными и незрелыми не казались бы прогрессивные женщины, обычные представительницы высших классов выглядят еще более нелепо. «Лучше выставить напоказ книгу, нежели юбку», — писал он. «Лучше кокетничать с наукой, чем со щеголем. Лучше показать себя в выгодном свете в лекционном зале, чем на балу»[204].

Нигилистский взгляд на женщин еще более четко выкристаллизовался в следующем году в ходе дискуссии о сатирической антинигилистской пьесе «Слово и дело», написанной Устряловым. Ее герой — суровый, непреклонный и совершенно неромантичный; его кредо — «верить в то, что я знаю, признавать то, что вижу, и уважать то, что приносит пользу». Как и Базаров, он презирает любовь, но покорен обычной молодой девицей. Подобная буффонада подтолкнула Андрея Гиероглифова, члена кружка Писарева, поставить вопрос ребром в работе «Любовь и нигилизм», написанной как раз тогда, когда Чернышевский заканчивал свой роман, и в значительной степени основанной на «Метафизике половой любви» Шопенгауэра. Гиероглифов предложил радикальное, антиидеалистическое толкование любви, пробуждения инстинкта воспроизводства, как бы наивно это не выглядело. Идя вслед за Чернышевским, он настаивал на том, что любовь не должна рассматриваться как исключительно личное и индивидуальное желание. В любви «воля отдельного человека превращается в агенцию рода» и «в этом нисколько не участвует личная воля человека». Все браки и чувства, сопровождающие их, основываются на природной необходимости продолжить род. Может ли нигилист любить? Да, отвечает Гиероглифов, «так как разум не отрицает чувство»; однако нигилист должен признать родство любви и природы. Какую женщину может он полюбить? Не куклу и не игрушку, считает он, но женщину, наделенную знанием, которая отвергает все архаичное, пассивное и бессильное, признавая новое, созидательное и действенное. «Тогда наступит полное соответствие и гармония между мужчинами и женщинами нового поколения. Без этого невозможно достичь общего счастья, которого требует сама природа»[205].

Одной из наиболее интересных и примечательных черт нигилистки являлся ее внешний вид. Отбросив «муслин, ленты, перья, зонтики от солнца и цветы», типичная девушка нигилистских убеждений носила в 1860-х гг. простое темное шерстяное платье, украшенное лишь белыми манжетами и воротником, которое свободно и прямо ниспадало, сужаясь в талии. Волосы были коротко подстрижены и ровно уложены, зачастую допускались и затемненные очки. «Революция в одежде» была частью отказа нигилистки от образа «кисейной барышни», этого изнеженного и беспомощного создания, которое готовили только к ловле выгодного жениха и которое обучалось в школе носить decolletee, прежде чем у него появлялось то, что можно было бы обнажить. Эти, по выражению Ковалевской, «воздушные барышни» в тарлатановых платьях и нелепых кринолинах украшали себя драгоценностями и укладывали волосы в «очаровательные» и «женственные» прически. Такой портняжный этос, требующий долгих часов на убранство волос и прихорашивание, элегантно подчеркивал то, что ценилось в обществе: неспособность дам к работе и пресную, пассивную женственность. Отказ нигилистки от всех женских ухищрений сочетался с ее стремлением действовать и быть полезной, а также с ее отвращением к каждодневному существованию в качестве «ненужной женщины»[206].

К тому же нигилистки также отказывались от того, чтобы выступать исключительно в роли пассивного сексуального объекта. Длинные роскошные волосы и объемные кринолины, столь очевидно намекающие на способность к деторождению, несомненно, являлись составными женского инструментария обольщения. Обычными результатами этой тактики была любовная история, ухаживание и брак, с последующими за ним годами унылой скуки и домашней тирании. Ведущий к рабству механизм обольщения с помощью женских прелестей был отброшен новой женщиной, чьи нигилистские убеждения учили ее тому, что она должна строить свою жизнь скорее при помощи знаний и деятельности, чем женских ухищрений. Проявления дефеминизации во внешнем облике нигилисток были связаны с бессознательным стремлением быть похожим на мужчин. Производный от мужского стиль девушки-нигилистки — короткие волосы, сигареты, простые одежды — был искусственно мальчишеским. Это, в сочетании с интересом к академическим знаниям и «серьезным» материям, вело к ослаблению видимых контрастов между полами и выражало сокровенное желание нигилисток смягчить острые социальные и культурные различия между мужчинами и женщинами.

Помимо нового костюма, нигилистка 1860-х гг. и идентифицировала себя по-новому. Слащавый романтизм и сентиментальность исчезли. Она осознала, что настоящая личностная автономия требует психологической независимости, а не просто полного отделения от мужчины. Для утверждения своей индивидуальности она в большей степени, нежели мужчина, нуждалась в ее обосновании, выработке своего «пути». Она отвергала рыцарское поведение или нежное внимание к себе со стороны мужчин, так как хотела, чтобы ее воспринимали прежде всего как человека, а не просто как женщину, и потому зачастую казалась грубой. Это объясняет причины, по которым девушка-нигилистка стригла или прятала свои прелестные волосы под шляпкой и скрывала глаза за темными очками. Казалось, она говорила мужчинам: «Цените нас как своих товарищей и помощников в жизни, как равных вам, как тех, с кем вы можете просто и откровенно поговорить».

Ее новая позиция четко отразилась и в ее социальном поведении. Типичная нигилистка, как и ее товарищ-мужчина, отвергала общепринятое лицемерие межличностных отношений и была склонна к прямоте, доходящей до грубости, не заботилась об обычных любезностях, а зачастую и об опрятности[207]. Настойчивое требование равенства полов заставило мужчин нового поколения выбросить за борт балласт рыцарства и стилизованной галантности. Как заметил один из знакомых Кропоткина, отныне мужчины не встают, когда в комнату входит женщина, но мчатся через весь город, чтобы помочь девушке в ее занятиях. Новая женщина страстно желала того, чтобы ее уважали за ее знания, а не за размер ее бюста или объем юбок[208].

Костюмы и обычаи новой культуры примерялись, иногда только на время, столькими чудаками и модниками, что зачастую было трудно отличить нигилиста от позера. В 1870-х гг. понятием «нигилист» так же беспорядочно разбрасывались, как и в 1880-х гг., когда оно станет синонимом террориста. Лесков, к примеру, сообщал в 1863 г., что под нигилистками понимались «стриженые барышни, выходящие замуж при первом удобном случае»[209]. Как и большинство подобных терминов, термин «нигилист» употреблялся вольно, менял свое значение и служил нескольким целям — в большинстве своем уничижительным. Нигилисткой, в зависимости от точки зрения, могла быть и слушательница лекций в университете, и девушка с коротко стриженными волосами, и взрослая женщина с «передовыми» идеями (независимо от того, понимала она их или нет) или же добровольный член одного из феминистских или благотворительных обществ.

Роман «Что делать?» предлагал женщине 1860-х гг. не только новый образ, но также и определенные способы освобождения, в частности, фиктивный брак как путь к свободе и артель-коммуну как вариант общественной деятельности. Несмотря на то, что оба эти явления существовали и до написания романа, сфера их применения расширилась с выходом романа в свет и в связи с ростом семейных конфликтов, которые создали их социальную базу. Великий раскол между сыновьями и отцами, привлекший к себе значительное внимание ученых, оказал свое воздействие и на дочерей, которые по меткому, хотя и упрощенному выражению Писарева, включились в «борьбу между Домостроем и девятнадцатым веком». Нет сомнений в том, что в среде дворянства произошел настоящий семейный переворот. «Девушки, получившие аристократическое воспитание, — писал Кропоткин, — приезжали без копейки в Петербург, Москву и Киев, чтобы научиться делу, которое могло бы их освободить от неволи в родительском доме, а впоследствии, может быть, и от мужского ярма». Софья Ковалевская, сама освободившаяся таким образом, вспоминала это явление: «Детьми, особенно девушками, овладела в то время словно эпидемия какая-то — убегать из родительского дома… из других мест уже приходили слухи: то у того, то у другого помещика убежала дочь, которая за границу — учиться, которая в Петербург — к „нигилистам“»[210].

Злоключения сестер Ковалевских дают представление о идеях и настроениях, того времени, которые смущали умы молодых дам высшего сословия. Сестра Софьи, Анна Корвин-Крюковская, выросла в идиллии сельского поместья, далеко от «течения новых событий». Избалованная и изнеженная, она росла подобно «вольному казаку», не обремененная никакими идеями, за исключением недолгого подросткового увлечения религиозным мистицизмом. Между тем, летом 1862 г., когда ей было девятнадцать лет, сын сельского священника приехавший из Петербурга отдохнуть от своих научных изысканий, познакомил ее с «материалистскими» теориями Дарвина и Сеченова, а также с «толстыми» журналами. Анюта преобразилась. Она облачилась в черное платье, зачесала волосы под сетку, и принялась за обучение сельских детей, отказавшись от балов и заполнив комнату атрибутами своих научных занятий. После того, как ее отец, суровый генерал, начальник петербургского Арсенала, отказал ей в просьбе разрешить изучать медицину в столице, она прибегла к обману и, в конце концов, после титанической борьбы со своей семьей, получила свободу[211].

Детство Софьи Ковалевской было настолько же несчастливым, насколько беззаботным было детство ее сестры. Недостаток любви со стороны родителей, ощущавшийся ею в раннем детстве, стал причиной ее последующих психологических проблем. Болезненная зависть к сестре нашла свое выражение во всепоглощающей любви к щенкам и в сексуальном желании, которое проявлялось в образе трехногого человека, преследовавшего ее в снах. Находясь под нигилистским обаянием Анюты, к восемнадцати годам она обнаружила в себе всепоглощающую страсть к математике. С одним из знакомых сестры они тайно подготовили план, дабы заполучить для Анюты «фиктивного» мужа, который увез бы их всех в Европу. Их первый кандидат — сам Сеченов, ответил отказом по настоянию своей «жены» Боковой, которая отвергла этот проект, несмотря на свою репутацию изобретательницы «фиктивных браков». В качестве «брата» (кодовое слово для обозначения фиктивного мужа) выступил Владимир Ковалевский, который согласился жениться, но не на Анюте, а на Соне. Последняя сожалела о том, «что брат — не магометанин», который мог бы жениться на обеих. В соответствии с законами чести, Ковалевский согласился на условие, что не будет настаивать на своих супружеских правах. Несмотря на упорные возражения со стороны семьи, бракосочетание состоялось в 1868 г. Оба супруга торопились за границу, чтобы там сделать свои собственные карьеры в литературе и науке. Соня и ее муж оставались друзьями до смерти ее обожаемого отца, и только после этого они перешли к полноценным супружеским отношениям[212].

Иным примером являлась судьба Анны Евреиновой (1844–1919). Несмотря на то, что Анна была дочерью высокопоставленного чиновника — коменданта Павловска, она с детства испытывала отвращение к балам, нарядам и отказывалась становиться «дамой гостиных». Тщательно оберегаемая своим властным отцом от «излишней» учености, которую тот ненавидел, она, по возвращении домой с ненавистных празднеств, при свете свечи изучала классические языки. Анна также пыталась найти фиктивного мужа, о чем сообщала своему двоюродному брату: «Мы ищем людей, подобно нам горячо преданных делу, которых принципы были бы тождественны с нашими, которые не женились бы на нас, а освободили бы, сознавая, что мы необходимы, будучи полезны в настоящей обстановке». Так никого и не найдя, она незаконно пересекла границу, и после нескольких лет обучения в Лейпцигском университете стала первой в России женщиной-доктором права. Как и Ковалевская, она избегала участия в радикальных движениях, а впоследствии стала активной защитницей женских прав и издательницей журнала «Северный Вестник»[213].

Некоторые трудности, возникавшие в фиктивных браках 1860-х гг., описывает Водовозова. Молодой человек, узнав о женщине, которая желала покинуть родительский дом, чтобы продолжить образование, предлагал себя в качестве фиктивного мужа. После свадьбы супруги немедленно расставались без осуществления брачных отношений и зачастую без какого-либо последующего контакта друг с другом. Девушка, как правило, отправлялась за границу; мужчина же со временем обычно влюблялся в кого-нибудь и перед ним вставала проблема женитьбы. После этого следовала длительная переписка и продолжительная процедура развода. К тому времени оба партнера могли уже иметь незаконнорожденных детей. Безусловно, эти обстоятельства не представляли значительных трудностей для тех, кто продолжал отрицать обыденную житейскую мораль, и особенно, если они жили полулегальной жизнью подполья или эмигрантских кругов. Однако для «псевдонигилистов», которые позднее возвращались в мир общепринятых норм — а таких было большинство — ситуация оказывалась болезненной. Иногда случалось так, что «фиктивные» мужья, скрывая свои истинные намерения, пытались вырвать после завершения брачной церемонии у обманутой девушки свои супружеские права. Тем не менее на протяжении долгого времени фиктивный брак продолжал оставаться излюбленным приемом женщин, которые желали вырваться из тесных семейных гнезд[214].

Кроме того, существовали жены, которые оставляли своих мужей, так как те не могли предложить им образ жизни, обещанный «новыми людьми». Повесть Слепцова «Трудное время» рисует портрет передовой женщины, разочарованной в своем муже, от которого она ожидала «великих дел» и товарищества в увлекательной жизни. Покидая мужа и уезжая в Петербург, она говорит: «Когда ты хотел на мне жениться, ты что мне сказал тогда? Вспомни! Ты мне сказал: мы будем вместе работать, мы будем делать великое дело, которое, может быть, погубит нас, и не только нас, но и всех наших; но я не боюсь этого. Если вы чувствуете в себе силы, пойдемте вместе. И я пошла. Конечно, я тогда была глупа, я не совсем понимала, что ты там мне рассказывал. Я только чувствовала, я догадывалась. И я бы пошла куда угодно… потому что я думала, я верила, что мы будем делать настоящее дело. И чем же все это кончилось? Тем что ты ругаешься с мужиками из-за каждой копейки, а я огурцы солю…»[215]

В реальной жизни прототипом героини была Екатерина Майкова (1836–1920), жена Владимира Майкова, известного литератора. Их брак был счастливым и крепким, однако, очевидно, было нечто такое, чего не доставало в жизни Майковой. В начале 1860-х гг. она начинает переосмысливать свою замужнюю жизнь, в частности, в свете идей романа «Что делать?» Ее жизнь больше не отвечала ее запросам. В конце концов, она сбежала со студентом, родила ему ребенка и стала учиться на Аларчинских курсах в Петербурге. Этот случай был одним из многих в те дни[216].

В середине 1860-х гг. в среде провинциального дворянства распространился слух о некой коммунистической общине в Санкт-Петербурге, в которую приглашались молодые девушки из хороших семей, сбежавшие из дома. В этой общине мужчины и женщины жили вместе при «полнейшем коммунизме», и дамы знатного происхождения якобы поочередно мыли полы[217]. Этот слух основывался на том факте, что нигилисты и радикалы рассматривали артель и коммуну как средство помощи женщинам на их новом пути. Данное событие примерно на два года опередило роман «Что делать?» Начиная с 1861 г., Петербург быстро заполнялся женщинами, большинство из которых не нашло места и сферы приложения своих сил в феминистских организациях. Многие из них были слишком бедны, чтобы занимать руководящие посты, и слишком горды, чтобы играть пассивную роль в феминистском движении, занимаясь благотворительностью под эгидой столичных знатных дам. Все, чего они отчаянно желали — это интеллектуальная работа, свобода и приличное жилье. Однако ни одна из обычных сфер женской занятости не могла предложить всем «новым городским иммигранткам» подобного сочетания. Квартирная плата была высокой, заработки — низкими, а работу, особенно в учреждениях, было трудно получить как мужчинам, так и женщинам[218]. Одним из решений данной проблемы стали кооперативы в различных вариантах.

Наиболее известной коммуной, возникшей еще до появления романа Чернышевского, была «коммуна Греча». По словам Николая Лескова, который запечатлел ее в «Загадочном человеке», некоторые журналисты, поддерживавшие идею женской эмансипации, решили претворить свои теории в жизнь и протянуть руку помощи многочисленным безработным образованным женщинам столицы, наняв их к себе на работу в качестве машинисток, переводчиц и писцов. Однако большинство этих мужчин, считал Лесков, бывший довольно-таки тенденциозным свидетелем, были заинтересованы главным образом в соблазнении своих подопечных. Исключение составлял Артур Бенни, британский подданный польского происхождения, который в 1860-х гг. то входил, то выходил из радикальных кружков, и который погиб в 1867 г. в боях Рисорджименто[219]. В 1862 г. ему в голову пришла идея нанимать женщин в качестве переводчиц и учредить для них в своих апартаментах (в меблированных комнатах Греча) «коммуну» — отсюда и название «коммуна Греча» или «фаланстер Греча» — с распределением между коммунарами расходов за проживание и работы по дому. Опять же, по словам Лескова, члены коммуны уделяли гораздо больше времени обсуждению женского вопроса и меньше собственно работе — переводам. Бенни был вынужден выполнять значительную часть работы сам и платить женщинам из своего кармана. До тех пор, пока он мог это делать, коммуна существовала, затем она распалась[220].

Гораздо более известной была коммуна, организованная другом Бенни Василием Слепцовым (1836–1878), автором повести «Трудное время». Его страстное желание помочь «рабочим массам» сочеталось с возросшим интересом к женскому вопросу. Слепцов играл ведущую роль в кампании за предоставление молодым женщинам столицы образования, работы и независимости. Некоторые критики подчеркивали, что его внимание привлекали только лишь молодые столичные женщины, однако другие свидетельства не подтверждают этого. Слепцов организовал общедоступные для женщин лекции по различным наукам. Они привлекали к себе множество людей, до тех пор пока слухи о полицейских облавах и враждебность отдельных посетительниц по отношению к присутствующим на лекциях аристократкам (то есть хорошо одетым дамам) не снизили количество слушательниц. Кроме того, он организовал переплетную мастерскую для женщин и учредил общественный фонд помощи для обеспечения ее дешевым кредитом. Короче говоря, Слепцов, хотя и не был первым, как утверждала его мать, кто занимался проблемой женской независимости, но являл собой наиболее яркий пример передового мужчины 1860-х гг., который старался помочь женщинам без тени покровительства[221].

Вдохновленный романом «Что делать?» и отчасти Фурье, чьи работы о женщинах он без сомнения изучал, Слепцов учредил в 1863 г. жилищную коммуну. В коммуну, размещавшуюся в огромных апартаментах на Знаменской улице, вошли семь мужчин и женщин. Каждый из членов коммуны имел свою спальню и вносил свою долю на расходы по проживанию, питанию и разного рода домашние работы. Две представительницы этой коммуны были охарактеризованы Корнеем Чуковским, написавшим ее историю, как настоящие, воинствующие нигилистки. Первая из них, Александра Маркелова, была незамужней женщиной, имеющей ребенка; вторая, Екатерина Макулова, иронически прозванная «княжной», была вульгарной, непривлекательной женщиной, абсолютно неспособной добывать средства к существованию[222]. Другие две женщины были иного сорта. Мария Коптева вышла из хорошей семьи и была выпускницей Института благородных девиц, но из-за своего «бурного воображения» сбежала из родительского дома и приехала в Петербург, чтобы самой себя содержать. Екатерина Ценина, впоследствии Жуковская, прошла типичный путь для передовой женщины 60-х годов: уход из семьи с помощью замужества, затем уход от мужа, случайная работа в провинции, работа переводчицей в Петербурге для «Экономического указателя» Вернадского. В поисках дополнительной работы она через Маркелову познакомилась со Слепцовым и была приглашена в коммуну. Довольная тем, что сократила свои жилищные расходы, она, тем не менее, с самого начала держала себя довольно обособленно и относилась ко всему с подозрением. Когда Слепцов, приветствуя ее в коммуне, попытался поцеловать ей руку, она раздраженно отдернула ее и заявила: «Я должна предупредить вас, что даже абстрактно я не присоединяюсь к теориям Фурье о сексуальных взаимоотношениях; и я также предупреждаю вас, что если кто-нибудь из членов коммуны намеревается воплотить эти теории в жизнь, я отказываюсь присоединяться»[223].

Знаменская коммуна просуществовала около четырех лет и устала общеизвестным и любимым местом петербургских интеллектуалов — Лаврова, Сеченова и Панаева. Бенни ухаживал за Коптевой, а экономист Юлий Жуковский добился руки Цениной. Между тем, разногласия в коммуне росли, отчасти потому что никто из женщин не желал принимать участие в домашней работе, но в основном из-за глубокой вражды между двумя группировками: Коптева и Ценина с одной стороны, все остальные — с другой. Первые две смотрели с презрением на очевидно искреннюю попытку социального экспериментирования Слепцова. К тому же они сохраняли светские манеры в одежде и привычки, привитые им с детства, в то время как две другие женщины имели более обычный для нигилисток внешний вид. Поэтому Ценина назвала себя и Коптеву «аристократическими нигилистками», а Маркелову и «княжну» — «неряшливыми нигилистками». Чтобы осознать фундаментальное различие их взглядов, достаточно вспомнить, что Чуковский характеризовал их как «меньшевиков и большевиков нигилизма». К тому же коммуна вызывала в городе различные сплетни. Николай Успенский прозвал ее «магометовым раем» султана Слепцова; Салтыков-Щедрин провел соответствующие аналогии с Менильмонтаном и Анфантеном. Лесков утверждал, что Слепцов входил в комнату Коптевой полуодетым. Однако исследователи, так же как и некоторые современники, без сомнения были правы в том, что на самом деле коммуна была монашеской. Реальная причина ее распада заключалась в личной вражде, вынашивании разного рода матримониальных планов, а также в обычных слухах о полицейском облавах[224].

Иным социальным экспериментом, также осуществленным под воздействием романа «Что делать?», стала артель-прачечная для женщин, организованная весной 1864 г. мадам Гаршиной. Полная энтузиазма патронесса, видимо, стремясь превзойти Веру Павловну, переплачивала женщинам (и платила если даже они вообще не работали) и принимала в штат проституток с тем, чтобы перевоспитать их с помощью полезного труда. Результаты оказались столь же плачевными, как и комичными. Ее работницы, подозрительно отнесясь к высокой заработной плате и хорошему обращению, отказались слушать проповеди Гаршиной о взаимопомощи, потребовали окончательного уравнения зарплат и, подражая проституткам, стали пьянствовать и кутить с солдатами в помещениях артели. Кроме того мадам Гаршина столкнулась с лицемерием либеральных интеллигентов, которые симпатизировали женским правам, но никогда при этом не оплачивали счетов из прачечной. Подобные социальные эксперименты отмечались и в других частях России[225].

Водовозова вспоминала, как молодые люди сидели за столом с экземпляром «Что делать?» и старательно составляли план артели. Одно из таких предприятий потерпело крах вследствие противоречивого толкования романа. Так, организатор одной из артелей, намереваясь извлечь из нее огромные прибыли, настаивал на том, чтобы помещение было роскошно меблировано. «Новые люди», по его мнению, были эгоистами, но отнюдь не аскетами. Однако, когда он, ссылаясь на любовь Веры Павловны к Крюковой и Жюли Letellier, привел в артель нескольких проституток, то утонченная вдова, служащая у него управляющей, уволилась, и артель села на мель. Вера Засулич вспоминала, что подобные предприятия росли как грибы после появления романа «Что делать?» и описывала одну из таких артелей, в которой швеи при увольнении требовали выдачи им швейных машинок, исходя из принципа, который они только что выучили — «машины принадлежат рабочим»[226].

В 1860-х гг. коммуны и артели стали своего рода модой. Илья Репин некоторое время жил в одной коммуне художников; Модест Мусоргский — в другой. Однако их кумиром, как с легкой иронией напоминает нам Чуковский, был Флобер, а не Фейербах. Идея коммун получила дополнительную поддержку в 1866 г., когда в России появился перевод работы Эдуарда Пфейфера «Zur Genossenschafttum» (1865)[227]. Однако после 1866 г., с началом реакции, мода на них умерла, и артели с коммунами сохранились практически только в радикальных кругах.

Если ведущие публицисты 1860-х гг. были благосклонны к «новой женщине», то большинство деятелей литературы были настроены против нее. Толстой, питавший сильнейшее отвращение к идеям Жорж Санд, написал антинигилистскую пьесу «Зараженное семейство»[228]. Писемский, Лесков, Гончаров, Достоевский писали романы, критиковавшие нигилизм и его учения о женщине. Эти романисты, как и менее значительные представители этого жанра, рассмотрены в работе Чарльза Мозера «Антинигилизм в русском романе 1860-х годов»[229]. Его исследование демонстрирует насколько глубоко вышеназванные русские писатели (которые несомненно выражали настроения большой части «общества») были потрясены безнравственным, с их точки зрения, фиглярством нигилистов. Мозер также демонстрирует, насколько искаженными по сравнению с реальной действительностью и непоследовательными были их взгляды на поведение нигилистов.

Роман «Взабаламученное море» (1863) А. Писемского и рассказ Николая Ахшарумова «Щекотливое дело» (1864) демонстрируют пагубное влияние идеи «свободной любви» на нигилистов. Роман «Марево» (1864) Клюшникова содержал еще более уничижительную оценку подобной морали. В нем нигилистка, в комнате которой висели портреты Жорж Санд и Женни д’Эрикур, в политическом отношении была соблазнена порочным польским интриганом, а в физическом — русским радикалом, работавшим с поляками. Эти развратные персонажи противопоставлялись в романе честному герою-славянофилу Русанову, который спасает девушку после ее падения. Писарев, Зайцев и Салтыков-Щедрин жестоко раскритиковали роман в своих рецензиях, в то время как консервативный критик журнала «Библиотека для чтения» Эдельсон, увидел в нем здоровое противоядие от тлетворного влияния «Что делать?». В вышедшем в том же году романе Лескова «Некуда» в художественной форме описывается Знаменская коммуна. Слепцов в нем представлен как распутный и порочный человек, а «княжна» Макулова (в романе — Бертольди) введена для того, чтобы показать, что «семья является наиболее омерзительной формой того, что дураки называют цивилизацией»[230].

Абсолютной пародией на нигилистскую идею любви явилась «Болезнь» (1867) Авенариуса, где в эпатажной сцене соблазнения «прогрессивный студент» объясняет своей жертве, чистосердечной, но введенной в заблуждение юной девушке, почему ей следует заняться с ним любовью. «Без этого взаимного понимания [между полами] жизнь вымерла бы, — объясняет он, — однако, по внушению самой природы, инстинктивно, каждое живое существо, каждое четвероногое животное, каждая бестолковая птица, даже каждое насекомое, по достижении зрелости ищет сочувственное сердце. Так неужели ты хочешь сказать, что человек, высшее создание органического мира, должен презреть законы природы?» Этот отрывок перекликался с идеями статьи Гиероглифова «Любвь и нигилизм» и его скрытое послание состояло в том, чтобы показать, как «новые люди», озабоченные подобными вредными идеями, «заражали» ими невинных девушек. Вряд ли это было новшеством в русской интеллектуальной или политической истории сравнивать новую идею с повальной болезнью и говорить, по аналогии, о пользе установления своего рода карантина[231].

Между тем физиологический цинизм, изображенный Авенариусом, не был характерной чертой любовного этоса нигилистов. Как бы там ни было, но он стал предтечей воззрений «санинистов» 1908–1914 гг. и советских приверженцев теории «глотка воды», чье грубое отношение к сексу вызвало негодование и нападки духовных потомков нигилистов 1860-х гг. Для самих нигилистов сексуальная мораль означала связь с одним человеком, которая основана на любви и продолжается до тех пор, пока длится сама любовь. Она не допускала случайных увлечений, обольщений с помощью обмана, снисходительного отношения к проституции и прелюбодеянию (в их понимании этого слова) — короче говоря, обычных аморальных поступков, которые считаются приемлемыми в буржуазном кодексе морали.

Писатели антинигилисты были настолько же тенденциозными, насколько и сами нигилисты. Герои их произведений являлись карикатурами, а не портретами. Как бы там ни было, но антинигилисты были настроены враждебно не столько к идее женской эмансипации, сколько к мужчинам-нигилистам, которые указывали женщинам неверный путь. К примеру, роман Лескова «Обойденные» описывает мастерскую, предназначенную для того, чтобы заботиться о благосостоянии молодых девушек, и опиравшуюся в своей деятельности на сочетание феминизма, благотворительности и религии. Она являла собой резкий контраст по сравнению с чудесной Аркадией разума и эгоизма Веры Павловны. Гончаров, чей антинигилистский роман «Обрыв» был одним из самых уничижительных, так объяснял свой взгляд на данный вопрос: «Не является ли фактом, — спрашивал он, — что женщины, не уважающие тех, кто их любит, были отвращены от приличной жизни, общества и семьи грубыми героями „новой силы“, „нового действия“, а также некой идеей „великого будущего“? Не является ли фактом, что прекрасные молодые девушки следуют за ними в их подвалы и чердаки, покидая родителей, мужей, и что еще хуже, детей?» Эти женщины, считал он, были развращены. Но существовали и другие, неподдельно серьезные работающие женщины, которые стремились с помощью дисциплины и образования подготовить себя к независимой жизни. «В руках этих женщин, — по его мнению, — находится верное решение так называемого женского вопроса»[232].

Нигилистское учение о женском вопросе, несмотря на его эгалитарный и освободительный характер, не создало ни теоретической, ни социальной базы для будущего освобождения женщин. Синтез идей Чернышевского о братьях, освобождающих сестер (фиктивный брак); о женщинах, освобождающих женщин; о свободе выбора в любви и замужестве; о совместной работе и жизни в коммунах представителей обоих полов; о полном раскрытии умственных способностей и индивидуальности женщин был принят революционной интеллигенцией 1870-х и последующих годов, хотя отчасти эти идеи были сведены на нет необходимостью вести отчаянную борьбу за власть. Действительно, большинство из этих идей вошло в этос умеренно прогрессивной интеллигенции. Между тем оппозиция нигилистскому взгляду на равенство полов среди консервативных элементов империи по-прежнему оставалась достаточно мощной, поэтому протест против установленного порядка вещей в данной сфере человеческих отношений неизбежно был персональным, единичным и зачастую травмирующим. Фиктивный брак, хотя и регулярно используемый последующими поколениями радикалов для вовлечения в свои ряды женщин, был редким и не всегда удачным явлением вне радикального круга. Гражданские браки и практики независимости в любви не имели большого значения для экономического или профессионального развития женщин высшего класса; и уж совсем не имели никакого отношения к общей массе крестьянок. Эксперименты с кооперативами и коммунами — попытка приспособить народные формы (артель или община) к жизни раскаявшихся аристократов — не увенчались успехом в 1860-х гг., даже когда они предпринимались совершенно радикальными группами (см. следующую главу). Все эти артели и общины были сметены «белым террором» 1866 г. и заменены в 1870-х гг. подпольными конспиративными ячейками.

Нигилизм, как образ жизни, отличающийся от радикального, стал постепенно исчезать в конце 1860-х гг. Можно отметить несколько событий, знаменующих хронологическое завершение этого периода: так называемый «белый террор» 1866 г., закрытие «Русского слова» и «Современника», смерть Писарева в 1868 г., появление «Исторических писем» Лаврова с их новой этикой народничества и так далее. Те, кто бравировал нигилистскими идеями и одеяниями в начале 1860-х гг., теперь были склонны либо к тому, чтобы присоединиться к революции, с которой общество в любом случае их идентифицировало, либо к тому, чтобы влиться в общее течение русской жизни, оставив лишь легкое воспоминание о своей нонконформистской молодости. Что касается дела всеобщего освобождения женщин, то нигилизм в своих изоляционистских практиках должен был зайти в тупик. Отказываясь принимать или разрушать культуру, нигилисты предложили лишь альтернативу неподчинения ей. Их бурный отклик на женский вопрос не мог привести к его решению. Радикалы в свою очередь пришли к мысли, что поверхностные «нигилистские» схемы решения женского вопроса, предложенные в романе «Что делать?», не будут иметь большого эффекта до тех пор, пока в России не реализуются основные, социалистические идеи романа. Несмотря на это, нигилисты передали свои идеи и практики решения женских проблем последующим поколениям революционеров, которые после почти пятидесятилетней борьбы попытались воплотить их в русле своей государственной политики.