Глава V АНГЛИЯ В ЭПОХУ ЕЛИЗАВЕТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Я желала, — гордо говорила королева Елизавета своему парламенту, — обеспечить себе повиновение подданных любовью, а не принуждением». Она вполне заслужила эту любовь правосудием и искусным управлением. Хотя, по-видимому, ее отвлекали внешние переговоры и интриги, но прежде всего она была государыней Англии. Свои искусство и энергию она посвятила делу гражданского управления. Едва освободившись от давления внешних тревог, она обратила внимание на две главные причины внутренних неурядиц. В 1560 году был положен конец обесцениванию монеты. В 1561 году учредили комиссию для изыскания наилучших средств к смягчению социального недовольства. Время и естественное развитие новых отраслей промышленности постепенно содействовали облегчению переполненного рабочего рынка; но в Англии все еще существовала огромная масса нуждающихся, для которой постоянным источником ожесточения служили огораживание и выселение, сопровождавшие достижения сельского хозяйства. Каждое восстание могло рассчитывать на поддержку этой массы разоренного люда; уже само ее существование служило поводом к междоусобицам. В мирное время ее присутствие выявлялось в преступлениях против жизни и собственности, шайках грабителей, державших в страхе целые графства, и «дерзких нищих», грабивших путников на дорогах.

При Елизавете, как и при ее предшественниках, продолжалось беспощадное применение репрессивных мер, бесплодность которых напрасно доказывал Мор. Однажды власти Сомерсетшира захватили шайку в 100 человек, из которых тотчас повесили 50, горько жалуясь Совету на необходимость дожидаться съезда судей, прежде чем доставить себе удовольствие видеть и остальных 50 повешенными рядом с первыми. Но правительство старалось противодействовать злу более разумным и действенным способом. Были сохранены старые средства — принуждение праздных к работе, а бродяг — к оседлости; каждый город или приход обязывались помогать своим бедным, нуждающимся и неспособным к работе и давать работу способным к труду нищим. Но постепенно был выработан более совершенный способ оказания помощи и предоставления работы бедным. Прежде средства для этого давал сбор милостыни в церквях; в 1562 году было предписано мэру каждого города и церковным старостам каждого сельского прихода вести списки всех обывателей, которые могли делать взносы в этот фонд, а в случае упорного уклонения судьи были уполномочены налагать на виновного подходящую сумму штрафа и добиваться ее уплаты заключением в тюрьму.

Начала, выраженные в этих мерах, — местная ответственность за местную нужду и отличие бедняка от бродяги, — нашли более ясное определение в статуте 1572 г. Этот закон обязал судей в сельских округах и мэров или других представителей городов вести списки нуждающихся бедных, помещать их в подходящих жилищах и для помощи им облагать налогами всех обывателей. Были назначены надзиратели для принуждения их к труду и надзора за ними; шерсть, пенька, лен и прочие материалы покупались за счет обывателей; для упорных бродяг и для бедных, отказывавшихся работать по приказанию надзирателя, в каждом графстве учреждались исправительные дома. Дальнейший закон передал сбор налога для бедных надзирателям и предоставил им право отдавать бедных детей в ученье, строить для необеспеченных бедняков дома, принуждать родителей и детей таких бедных к их содержанию. Общеизвестный закон 1601 года, пополнивший эту систему и придавший ей окончательную форму, оставался основой системы призрения бедных до поры, еще памятной современникам. Позднейший опыт обнаружил много недостатков в тех мерах; тем не менее их разумный и гуманный характер представлял поразительный контраст с законодательством со времен закона о рабочих, позорившим собрание статутов, а их действенность в те годы была подтверждена устранением социальной опасности, против которой они были направлены.

Но исчезновение социальной опасности было вызвано не столько законом, сколько естественным ростом благосостояния и промышленности в стране. Изменение в способе обработки земли, какие бы социальные трудности оно ни вызывало, несомненно, содействовало росту производства. В землю не только вкладывался больший капитал, но простая перемена в системе вызывала стремление к новым и лучшим способам земледелия: улучшалась порода лошадей и скота, шире применялись удобрения. Говорят, при новой системе одна десятина давала урожая столько, сколько две при старой. С введением более тщательной земельной обработки на каждой ферме потребовалось большее число рук, и большая часть излишнего труда, который в начале новой системы был вытеснен с земли, была теперь возвращена к ней.

Но гораздо сильнее поглощали безработных развивавшиеся мануфактуры. Льняная промышленность еще не имела значения, а тканье шелка только что было введено. Но шерстяные мануфактуры скоро стали важной частью народного богатства. Англия уже не посылала своей шерсти для тканья во Фландрию, а для окраски — во Флоренцию. Прядение и тканье шерсти, валяние и окраска сукна из городов быстро распространялись по деревням. Прядение шерсти, для которого центром служил Норвич, стало привычным во всех северных графствах. Жены фермеров начали перерабатывать шерсть своих овец в грубую домашнюю пряжу. Однако главными центрами промышленности и богатства все еще оставались юг и запад, бывшие родиной горного дела и мануфактурного производства. Железоделательные заводы ограничивались Кентом и Суссексом, хотя процветанию их в этой местности уже начинали угрожать недостаток древесного топлива для печей и истощение лесов Уилда. И тогда, как и теперь, только Корнуолл вывозил олово, а вывоз меди только что начинался. Среди шерстяных тканей Англии первое место занимало тонкое сукно, выделывавшееся на западе. «Пять портов» почти исключительно вели торговлю на Ла Манше. Каждый мелкий порт, от Фортленда до Лендсенда, высылал флот рыбачьих лодок со смелыми моряками, которым предстояло составлять экипажи Дрейка и флибустьеров. Наконец в царствование Елизаветы начали исчезать бедность и бездеятельность, на которые столько веков был осужден север Англии. Первые признаки переворота, который перенес мануфактуры и богатство Англии к северу от Мереи и Гембера, выявляются теперь в упоминаниях о фризовых материях Манчестера, одеялах Йорка, ножевом товаре Шеффилда, сукне Галифакса.

Однако развитие торговли Англии далеко опередило рост ее промышленности. Впрочем, об этом мы не должны судить по современной мерке: все население страны едва ли превышало 5—6 миллионов, а вместимость всех торговых судов определялась немного больше, чем в 50 тысяч тонн. Размер тогдашних судов показался бы теперь незначительным; теперешний угольный бриг, пожалуй, не уступит крупнейшему купеческому кораблю, выходившему тогда из Лондонского порта. Но при Елизавете началось быстрое развитие английской торговли, сделавшее англичан всемирными посредниками. Основание королевской биржи сэром Томасом Гресхамом в 1566 году служило признаком торговых достижений эпохи. Самое важное значение имела торговля с Фландрией; в первой половине XVI века Антверпен и Брюгге были действительно мировыми рынками, и ценность годового вывоза английской шерсти и сукна на их рынки определялась суммой в два миллиона. Торговое преобладание Лондона установилось с разорения Антверпена во время его осады и взятия герцогом Пармским. Говорят, третья часть торговцев и промышленников разоренного города нашла себе убежище на берегах Темзы. Вывозная торговля во Фландрию прекратилась, когда Лондон стал общеевропейским рынком, на котором рядом с хлопком Индии, шелком Востока и шерстяными материями самой Англии были золото и сахар Нового Света.

Не только часть прежней мировой торговли эта перемена перенесла на берега Англии, но и внезапный взрыв национальной энергии нашел для своей деятельности новые выходы. Перевозочные суда венецианцев все еще приставали в Саутгемптоне; но в царствование Генриха VII был заключен торговый договор с Флоренцией, и начавшаяся при Ричарде III торговля с портами Средиземного моря постепенно принимала более широкие размеры. Раньше торговлю Англии с балтийскими портами вели ганзейские купцы, но исчезновение в это время их лондонского склада, «стального двора», служило доказательством того, что и эта торговля перешла теперь в руки англичан. Развитие Бостона и Гелла свидетельствовало о торговых отношениях со Скандинавией. Процветание Бристоля, зависевшее в значительной степени от торговли с Ирландией, было ускорено завоеванием и заселением этого острова в конце XVI — начале XVII веков. Мысль о Северном пути в Индию открыла для торговли еще неизвестную страну. Из трех кораблей, отправленных под командой Хью Уиллоби для выполнения этой миссии, два были затем найдены на берегу Лапландии с замерзшими экипажами, в том числе и командиром; но третий, под командой Ричарда Ченслера, удачно прошел в Белое море и завязал торговлю с Россией (1553 г.).

Более выгодная торговля уже началась с берегом Гвинеи; ее золотому песку и слоновой кости были обязаны своим богатством купцы Саутгемптона. Виновником развившейся отсюда торговли рабами является Джон Гаукинс; его герб (статный полумавр, закованный в цепи) увековечил его первенство в деле перевозки негров из Африки на плантации Нового Света. Рыбная ловля в Ла-Манше и Немецком море давала занятие жителям многочисленных портов, окаймлявших берег от Ярмута до Плимута; Бристоль и Честер соперничали на Уистерских рыбных ловлях; путешествие Себастьяна Кабота из Бристоля к материку Северной Америки показало английским судам путь в бурный Северный океан. Со времен Генриха VIII число английских судов, высылавшихся на тресковые мели Ньюфаундленда, постоянно возрастало, а в конце царствования Елизаветы английские моряки оказались соперниками бискайских в охоте на китов в полярных морях.

Елизавета содействовала этому развитию национального благосостояния поддержанием обуславливавшего его мира и общественного порядка; а ее бережливость позволяла ей в обычное время довольствоваться обычными доходами короны и щадить кошельки ее подданных. Она охотно покровительствовала торговле, участвовала в ее оборотах, рассматривала ее расширение и охрану как отрасль государственного управления и поощряла образование крупных купеческих компаний, которые только и могли в то время охранять в дальних странах торговца от обиды и несправедливости. Давно существовавшая в Лондоне и утвержденная при Генрихе VII корпорация заморских купцов послужила образцом для Русской компании и для компании, захватившей в свои руки начавшуюся торговлю с Индией. Но не одно удовольствие возбуждал в Елизавете и ее министрах производимый вокруг них приливом богатства социальный переворот. Они боялись следовавшего за этим роста расходов, который мог разорить страну и уронить мужество народа. «Теперь Англия, — жаловался Сесиль, — за один год тратит на вино больше, чем прежде за четыре года». Отвыкание от соленой рыбы и рост потребления мяса указывали на перемену к лучшему в положении сельского населения. Грубые сплетенные из хвороста хижины заменялись жилищами из кирпича и камня. Оловянная посуда сменила деревянную утварь прежнего крестьянства; некоторые крестьяне даже могли похвастаться красивыми серебряными блюдами.

В это время впервые появилось понятие, которое теперь представляется нам чисто английским, — понятия о домашнем комфорте. Местечко перед камином, столь тесно связанное с семейной жизнью, возникло с широким введением каминов, которые в начале царствования Елизаветы еще редко встречались в обычных домах. В общее употребление вошли подушки, к которым прежде крестьяне и торговцы относились пренебрежительно, считая их пригодными только для рожениц. Ковры заменили грязную подстилку из камыша. Высокие дома богатых купцов с их изукрашенными фасадами и дорогой обивкой стен, их громоздкими, но изящными кроватями, резными лестницами, оригинальными фигурными фронтонами не только представляли контраст с нищетой, до того отличавшей английские города, но свидетельствовали о появлении нового класса, который сыграл важную роль в позднейшей истории. Еще более поразительная перемена выявила исчезновение феодального характера знати. Мрачные стены и частые зубцы на них исчезли из жилищ дворянства. Сильная средневековая крепость уступила место пышному и красивому елизаветинскому замку.

Ноль, Лонглит, Берли, Гэтфилд, Гардуик и Одли Энд — известные образцы социального и архитектурного преобразования, покрывшего Англию зданиями, в которых мысль о защите оставлена для заботы о домашнем удобстве и красоте. Мы до сих пор с удовольствием рассматриваем живописные линии их фронтонов, резные фасады, позолоченные башенки и причудливые флюгеры, их массивные ворота, выдающиеся фонарики, из которых знатный хозяин смотрел на свой новый итальянский сад, на его величавые террасы и широкие лестницы, вазы и фонтаны, причудливые лабиринты, правильные аллеи, ряды тисов, подстриженных странным образом в неудачное подражание кипарисовым аллеям Юга. Итальянская же утонченность преобразовала внутренний вид домов, подняла главные покои на верхний этаж (этому мы обязаны величавыми лестницами того времени), окружила спокойные дворы «приемными галереями», увенчала простой очаг огромным камином, украшенным фавнами и купидонами с грациозно переплетенными монограммами и фантастическими арабесками, увешала стены коврами, наполнила комнаты красивыми резными стульями и великолепными комодами.

Средневековая жизнь сосредоточивалась в обширной замковой зале, где барон со своего возвышенного места озирал собравшихся за его столом вассалов. Но крупные дружины постепенно распускались, и когда хозяин дома со своей семьей удалился в гостиную или «боковую комнату» и оставил залу своим слугам, исчез весь феодальный обиход. Широкое использование стекла сделалось заметной особенностью в постройке домов того времени, чертой, влияние которой на общенародное здоровье едва ли можно преувеличить. По фасаду новых господских домов протянулся длинный ряд окон. В каждом купеческом доме был свой фонарь. «У вас в домах, — роптал лорд Бэкон, иногда столько окон, что не знаешь, куда уйти от солнца или холода». Но веселое наслаждение светом и блеском солнца составляло отличительную черту эпохи. Расточительность на новые наряды, вместе с увлечением жизнью, любовью к красоте, ярким цветам, кокетству и хвастовству, произвели переворот в английской одежде. С тремя тысячами платьев королевы соперничали великолепием разрезные бархатные платья, брыжжи, украшенные драгоценными камнями камзолы ее придворных.

Прежние понятия о бережливости исчезли перед необыкновенным переворотом, совершенным в экономических отношениях открытием Нового Света. Щеголи в один вечер проигрывали состояния и отправлялись наживать новые в Индию. Мечты о галеонах, до краев наполненных жемчугом, алмазами и слитками серебра, грезы об Эльдорадо, где все из золота, завладевали воображением простых матросов и делали их расточительными и щедрыми. Чудеса Нового Света вообще сильно разжигали фантазию Старого света. Странное смешение прошлого и настоящего, отличающее маскарады и празднества эпохи, только отражало смешение, царившее в умах людей. Старина и новизна, итальянская аллегория, средневековое рыцарство, римская мифология, английский бой медведей, пасторали, суеверие, фарс — все это встречалось поочередно в увеселениях, которые лорд Лестер устраивал для королевы в Кенилуэрте. «Дикий человек из Индии воспевал ей хвалу, и эхо отвечало ему. От приветствий сивилл и великанов Елизавета обращалась к освобождению зачарованной девы от ее безжалостного тирана. Пастушки приветствовали ее весенними песнями, а Церера и Вакх бросали к ее ногам хлебные зерна и виноград».

Этим исканиям ума, этому причудливому богатству фантазии обязана своим возрождением при Елизавете английская литература. «Здесь, как и в других странах, Возрождение нашло туземную литературу почти вымершей, поэзию — низведенной до виршей Скелтона, историю — до летописей Фабиана или Гэлла; но оно мало сделало для английской литературы. Подавляющее влияние новых образцов мысли и слога, возвращенных им миру в новых писателях Греции и Рима, оказалось сначала только новой помехой для мысли о возрождении английской поэзии или прозы. Англия больше других европейских стран восприняла политические и церковные следствия гуманизма, но его литературные достижения были здесь много слабее, чем в остальной Европе — в Италии, Германии или Франции. Только Мор принадлежал к великим классическим ученым XVI века. Классическая ученость университетов почти погибла в бурях Реформации и возродилась не раньше конца царствования Елизаветы. Но постепенно влияние Возрождения подготовило умственную почву Англии к предстоявшей богатой жатве. Придворная поэзия, сосредоточивавшаяся вокруг Уайэтта и Сёрри, несмотря на свой наносный и подражательный характер, обещала новую жизнь английской литературе. Рост грамматических школ осуществил мечту сэра Томаса Мора и привел средние классы, от помещика до мелкого торговца, в соприкосновение с гениями Греции и Рима.

Любовь к путешествиям, ставшая замечательной особенностью елизаветинской эпохи, расшевелила умы крупной знати. «У остающихся дома юношей, замечал Шекспир, характеризуя свое время, — всегда бывают доморощенные остроты». Поездка на материк вошла в систему воспитания джентльмена. Переводы произведений Тассо Ферфаксом, а Ариосто Гаррингтоном служили проявлениями влияния, какое начала оказывать на умы англичан литература Италии, куда чаще всего направлялись путешественники. Наконец, на Англию начали влиять писатели Греции и Рима, популяризованные массой переводов. Прекрасный перевод Чепменом Гомера высоко превосходит остальные, но до конца XVI века на английский язык были переведены все самые крупные поэты и историки классического мира. Характерно для Англии, что первой пробудилась от долгого сна историческая литература, хотя форма, в которой она восстала, выявляла отличие мира, в котором она погибла, от того, в котором она вновь появилась. В средние века мир не имел истории, кроме темного и неведомого прошлого Древнего Рима; поэтому летописец рассказывал историю предшествовавших лет в виде предисловия к рассказу о настоящем, не чувствуя никакой разницы между ними. Религиозный, социальный и политический переворот, произошедший в Англии при новой монархии, нарушил непрерывность ее жизни; как глубок был разрыв между двумя эпохами, видно из того, что, возрождаясь при Елизавете, история от средневековой формы простого рассказа переходит к новой форме исследования и воссоздания прошлого.

Новый интерес к отошедшему миру повел к собранию его летописей, к их перепечатке и переводу на английский язык. Желание отыскать в прошлом основы для елизаветинской церкви, а также чистая любовь к литературе побудили архиепископа Паркера положить начало первой из этих работ. Собрание исторических рукописей, которое он, следуя примеру Лелэнда, спас при крушении монастырских библиотек, создало школу подражавших ему антикваров, исследование и рвение которых сохранили для нас почти все труды значительного исторического достоинства, существовавшие до упразднения монастырей. Изданию им некоторых из наших древнейших летописей мы обязаны рядом подобных изданий, носящих имена Кемдена, Туисдена и Гэла. Но как отрасль литературы английская история в указанной новой форме, явилась в сочинении поэта Даниэля. Предшествовавшие ему хроники Стау и Спидда — простые записи прошлого, часто взятые почти буквально из бывших тогда в ходу летописей, без всякого слога и расположения; между тем Даниэль, несмотря на неточность и поверхностность, придал своей истории литературную форму и изложил ее чистой и изящной прозой. Два более крупных произведения в конце царствования Елизаветы, «История турок» Нолса и широкий, но незаконченный план «Всемирной истории» Рэли, выявили расширение исторического интереса за пределы чисто национальных границ, которыми он до сих пор определялся.

Своим развитием английская литература была гораздо более обязана влиянию, которое, как известно, все более оказывала на нравы и вкус эпохи Италия, частью благодаря путешествиям туда, а частью своей поэзией и романами. Говорят, люди выше ценили рассказ Бокаччо, чем библейскую повесть. Одежда, язык, нравы Италии стали предметами почти страстного обожания, не всегда носившего разумный или благородный характер. Эшему оно представлялось подобным «очарованию Цирцеи, принесенному из Италии для искажения людских обычаев в Англии». «Итальянизировавшийся англичанин — воплощенный дьявол», гласила суровая итальянская поговорка.

Литературная форма этого подражания во всяком случае представлялась нелепой. Джон Лили, славившийся и как драматург, и как поэт, отказался от традиционного английского слога и заменил его слогом, подражавшим итальянской прозе эпохи упадка. Новый слог назвали «эвфуизмом» по роману «Эвфуэс», в котором Лили впервые применил его. Новым читателям он известен прежде всего по безжалостной карикатуре, в которой Шекспир осмеял его педантизм и вычурность, бессмысленное однообразие изысканных фраз, безвкусицу нелепых острот. Его представитель, Армадо в «Напрасных усилиях любви», оказывается «человеком с самоновейшими словами, настоящим рыцарем моды»; «в голове у него фабрика фраз; музыка его пустой речи восхищает его, подобно чарующей гармонии». Но сама эта вычурность вытекала из общего восхищения новыми средствами мысли и языка, оказавшимися в распоряжении литературы. Из этого нового чувства литературной красоты, проявлявшегося в вычурности, в любви к «фабрикации фраз» и к «музыке своей пустой речи», из этого нового наслаждения нежностью или величавостью фразы, строем и расположением предложений, — тем, что называется атмосферой слов, — из этого и должен был развиться стиль. Одно время эвфуизм процветал. Елизавета была самой вычурной и отчаянной эвфуисткой: «придворная красавица, не говорившая этим языком, — сообщал один из придворных времен Карла I, — привлекала к себе так же мало внимания, как теперь — не говорящая по-французски». Мода, правда, прошла, но «Аркадия» сэра Филиппа Сидни свидетельствует об удивительных успехах, достигнутых прозой под ее влиянием.

Сидни, племянник лорда Лестера, был идолом своего времени; в нем, пожалуй, всего полнее и красивее отразился век. Он был так же красив, как и храбр, остроумен и нежен, благороден и великодушен по характеру, дорог одинаково Елизавете и Спенсеру, любимец двора и войска. Его знания и талант сделали его центром литературного мира, появившегося тогда в Англии. Он путешествовал по Франции и Италии и был одинаково знаком как со старой наукой, так и с новыми открытиями в астрономии. Джордано Бруно посвящал ему как другу свои философские исследования; он был знаком с испанской драмой, поэзией Ронсара, сонетами Италии. Мудрость серьезного политика он соединял с романтикой странствующего рыцаря. «Всякий раз, как я слушал старый рассказ о Перси Дугласе, — говорил Сидни, — он сильнее волновал мое сердце, чем звук трубы». Он пожертвовал своей жизнью, чтобы спасти английское войско во Фландрии, и когда лежал при смерти, к его разгоряченным губам поднесли чашу с водой, но он велел отдать ее солдату, распростертому на земле возле него. «Твоя жажда, — сказал он, — сильнее моей». Вся натура Сидни: его рыцарство и ученость, страсть к приключениям и стремление к необычайному, свежесть тона, нежная и детская простота чувства, жеманство и ложная чувствительность, сильная страсть к удовольствию и наслаждению — все это нашло выражение в пастушеском попурри его «Аркадии», натянутом, скучном и все-таки странно прекрасном. В его «Защите поэзии» плодовитость молодого поэта превратилась в серьезную энергию и величавую возвышенность оратора. Но и в том и в другом произведениях остаются та же гибкость, музыкальность и прозрачная ясность слога.

Впрочем, быстрота и живость английской прозы развились в школе подражателей итальянцам, появившейся в последние годы правления Елизаветы. Начало английского романа следует искать в тех рассказах и повестях, которыми Грин и Нэш наводняли рынок и образцы которых они нашли в итальянских новеллах. Короткая форма этих новелл скоро вызвала появление памфлета, а быстрота, с какой издавались рассказы или непристойные пасквили, подходившие под это название, и жадность, с какой они поглощались, подтверждали появление нового круга читателей. Грин хвалился тем, что за последние восемь лет он написал сорок памфлетов. «В одну ночь или в один день он мог бы, как и семь лет назад, состряпать памфлет, и счастлив был тот печатник, которому удавалось дорого заплатить за самые низкие примеры его остроумия». Теперешний читатель видит в произведениях Грина и его товарищей больше пошлостей, чем остроумия, но нападки Нэша на пуритан и его соперников были первыми произведениями, достаточно свободными от педантизма и вычурности эвфуистов. В его легкости, гибкости, живости и прямоте речи мы находим начало народной литературы. Из кабинета она спустилась на улицу, и сам этот факт доказывал, что улица была готова к ее принятию. Масса печатников и печатных книг в конце царствования Елизаветы также показывает, что круг читателей и писателей далеко вышел за пределы сферы ученых и придворных, которой он прежде ограничивался.

Позже нам придется еще рассматривать великое поэтическое движение, которому эти духовные достижения пролагали путь, а также нравственный и религиозный переворот, произошедший в стране под влиянием развития пуританства. И умственные, и религиозные течения в соединении с ростом благосостояния оживили дух независимости в массе народа. Понять этого Елизавета не могла, но ее удивительный такт позволил ей почувствовать силу нового настроения. Задолго до открытого столкновения между народом и короной изменения, сознательные или бессознательные, которые она вводила в систему управления, показывают, что она инстинктивно чувствовала происходившие вокруг нее перемены. Она не отказалась ни от одного из нарушений английской свободы, но ограничила и смягчила почти все. Подобно своим предшественникам, она нарушала личную свободу; точно так же искажались законы и оказывалось давление на присяжных в политических делах, а совет королевы все еще пользовался правом произвольных арестов. Пошлины, налагавшиеся Елизаветой на сукно и сладкие вина, доказывали принадлежность ей права произвольного обложения. Распоряжениям королевы постоянно приписывалась сила закона.

В одном случае Елизавета, по-видимому, уклонилась от политического правила, усвоенного Тюдорами. Со времен Кромвеля парламент как важное орудие правосудия и законодательства созывался почти ежегодно; Елизавета разделяла недоверие к палатам, какое выказывали Эдуард IV, Генрих VII и Уолси. Ее парламенты созывались не чаще, чем раз в три года, иногда даже через пять лет, и только под давлением нужды. Но на практике королевская власть применялась с осторожностью и умеренностью, показывавшими, что Елизавета чувствовала, насколько трудным становилось единовластие. Обычно ход правосудия не подвергался ограничениям; Совет применял свою юрисдикцию почти исключительно к католикам и оправдывал ее как предосторожность против серьезных опасностей. Распоряжения короны отличались временным характером и незначительностью. Наложенные пошлины были так малы, что народ, довольный отказом Елизаветы от внутреннего обложения, почти не замечал их. Она отказалась от «одолжений» и принудительных займов, познакомивших подданных ее предшественников с угнетением. Она рассматривала временные свидетельства, выпускавшиеся при необходимости в помощь казначейству просто как заимствование из будущих доходов (подобно теперешним билетам казначейства), и аккуратно оплачивала их. Монополии, мешавшие торговле, вызывали более серьезные жалобы; но в начале царствования они считались частью системы торговых компаний, необходимых для направления и защиты расширявшейся торговли.

Бережливость позволяла Елизавете в мирное время покрывать текущие расходы короны из обычных доходов. Но эта бережливость была результатом не столько экономии, сколько желания избежать созыва нового парламента. Королева видела, что руководить палатами, что было таким легким делом для Т. Кромвеля, с каждым днем становилось труднее. Появление новой знати, обогащенной церковным имуществом и приученной к политической жизни большими событиями, придало свежую силу лордам. Обогащение сельского дворянства, а также его усилившееся стремление добиваться мест в палате Общин, привели к устранению старого обычая оплаты членов парламента их избирателями. Давно начавшаяся, но теперь впервые признанная законом перемена в городском представительстве тоже повышала активность и независимость Нижней палаты. Старые грамоты требовали избрания членов от городов из числа горожан, а закон Генриха V придал этому обычаю силу закона.

Но уже проведение этого закона показывает, что обычай часто нарушался; а во времена Елизаветы большинство городских мест были заняты людьми посторонними, часто ставленниками соседних крупных землевладельцев. Эти члены были большей частью людьми богатыми и родовитыми, которые, вступая в парламент, руководствовались чисто политическими целями и относились к короне гораздо смелее и независимее, чем предшествовавшие им скромные торговцы. Но уже в конце царствования Генриха VIII тон общин так изменился, что Эдуард VI и Мария I вернулись к праву короны создавать новые города и стали призывать представителей поселений, которые были простыми деревнями и находились в полной власти короны. Эту «подтасовку палаты» пришлось продолжать и Елизавете. Призыв ею в общины большого числа таких членов, всего 62, служил доказательством того, что правительству становилось все труднее обеспечивать в ней значительное большинство.

Если бы Елизавета жила в спокойные времена, ее бережливость совсем избавила бы ее от необходимости созывать парламент. Но опасности царствования заставляли ее неоднократно просить субсидий, и при каждом требовании тон общин становился все хуже. В конституционном отношении особое преимущество политики Т. Кромвеля заключалось в том, что в самый критический для вольностей народа момент она в ряде случаев признала и подтвердила право парламента отменять налоги, издавать законы, рассматривать жалобы и ходатайствовать об их удовлетворении. В то время как власть, превратившая эти права в простое орудие деспотизма, из года в год слабела, они сохранялись. Парламент Елизаветы не только пользовался своими полномочиями так же полно, как и парламент Т. Кромвеля, но силы, политические и религиозные, которые она упорно старалась сдержать, давили непреодолимо и скоро потребовали новых преимуществ. Несмотря на редкие созывы, жесткие слова, аресты и ловкое «руководство», парламент постепенно приобрел такую власть, о которой королева сначала вовсе и не думала. Шаг за шагом Нижняя Палата добилась свободы своих членов от ареста, права наказывать и исключать членов за проступки, совершенные в палате, права решать все вопросы, касавшиеся выборов.

Более важное требование свободы слова привело к ряду мелких столкновений, доказавших деспотичные замашки Елизаветы, а также понимание ею новой силы, с какой приходилось иметь дело. В вопросе о браке Марии Стюарт с Дарнли господин Дэлтон нарушил запрет королевы касаться вопроса о престолонаследии, отменив притязания Марии. Елизавета тотчас приказала арестовать его, но общины попросили позволения «сослаться на свои вольности», и она велела выпустить виновника. В том же духе она запретила в 1571 году господину Стрикленду, представившему билль о преобразовании новой литургии, являться в парламент; но, заметив желание парламента вернуть его, она взяла запрещение назад. С другой стороны, общины еще отступали перед настойчивым отрицанием Елизаветой ее притязаний на ограничение свободы слова. На смелый протест Питера Уэнтуорса против нерешительности общин они ответили заключением его в Тауэр. Когда он обратился к позднейшему парламенту 1588 года с еще более смелым вопросом «Разве в этом собрании каждый член не имеет права свободно и бесконтрольно, письменно или устно, излагать жалобы общества?», это навлекло на него по приказу Совета новый арест, продолжавшийся до роспуска парламента, но общины уклонились от вмешательства в это дело. Колеблясь в защите прав отдельных членов, общины упорно сохраняли свои притязания на общие полномочия, данные парламенту политикой Томаса Кромвеля.

В теории тюдоровские политики относили исключительно к компетенции короны три главных предмета — вопросы торговли, церкви и политики, но в действительности такие вопросы рассматривал один парламент за другим. Весь церковный строй королевства, само право Елизаветы на престол основывались на статутах парламента. Когда в начале ее царствования общины попросили ее назначить преемника и вступить в брак, то хотя она выразила им порицание и уклонилась от ответа, но отрицать их право на вмешательство в эти «политические вопросы» она не могла. Однако вопрос о престолонаследии получил слишком жизненное значение для свободы и религии Англии, чтобы можно было ограничиться обсуждением его в зале Совета. Парламент 1566 года повторил требование более настоятельно. Сознание действительной опасности такого требования и самовластный характер вызвали у Елизаветы взрыв яростного гнева. Она обещала, правда, вступить в брак, но решительно запретила касаться вопроса о престолонаследии. Уэнтуорс тотчас спросил у общин, не противоречит ли этот запрет вольностям парламента, и этот вопрос вызвал горячие прения. Новое послание королевы запретило продолжать обсуждение вопроса, но общины ответили на это ходатайством о свободе совещаний. Благоразумие указало Елизавете на необходимость отступления; она объявила, что «она и не думала в чем-либо нарушать дарованные им прежде вольности», и смягчила запрет до просьбы. Любезная уступка предоставила ей покорное согласие общин, и они встретили ее послание «с чрезвычайной радостью и сердечнейшими молитвами и благодарностью». Тем не менее они одержали настоящую победу. Такого столкновения между общинами и короной не бывало со времен установления Новой монархии, и оно закончилось скрытым поражением короны.

Это послужило прелюдией к другому требованию, также оскорбительному для королевы. Хотя в действительности строй английской церкви основывался на узаконениях парламента, но теоретически Елизавета, подобно прочим Тюдорам, считала свое церковное главенство чисто личной властью, так что ни парламент, ни даже Совет не имели права вмешиваться в его применение. Но удаление от власти католического дворянства посредством «Тест акта» и рост пуританства среди землевладельцев придавали общинам и Совету все более протестантский оттенок, и они легко могли вспомнить, что верховенство, столь ревностно охраняемое от вмешательства парламента, было передано короне парламентским статутом. Здесь, впрочем, королева как религиозная представительница обеих партий, на которые распались ее подданные, стояла на более твердой почве, чем общины, представлявшие только одну из них; и она смело воспользовалась своим преимуществом. Предложенные более строгими протестантами в 1571 году билли о реформе богослужения были по ее требованию представлены ей и уничтожены. Уэнтуорс, самый смелый из ораторов партии, был, как мы уже знаем, заключен в Тауэр. На одном из позднейших заседаний парламента спикеру было запрещено принимать билли «о преобразовании церкви и государства». Но, несмотря на эти препятствия, общины продолжали стремиться к реформе, и в каждый парламент вносились церковные билли, хотя их отменяла корона или отвергали лорды.

Больший успех имели нападки общин на власть королевы в вопросах торговли. Сначала жалобы на торговые привилегии и монополии, стеснявшие внутреннюю и внешнюю торговлю, были оставлены королевой без внимания, так как затрагивали вопросы, не касавшиеся общин и превосходившие их способность понимать. Когда почти 20 лет спустя вопрос был поднят снова, сэра Эдуарда Годи сильно порицала «важная особа» за его жалобу на незаконные вымогательства казначейства.

Но, несмотря на это, предложенный им билль был передан лордам, а в конце царствования Елизаветы буря народного негодования, вызванная усилением зла, побудила общины к решительной борьбе. Напрасно министры противились биллю об отмене монополий; после горячих четырехдневных прений тактичность заставила Елизавету уступить. Она поступила со своей обычной ловкостью: объявила, что не знала прежде о существовании зла, поблагодарила палату за ее вмешательство и одним росчерком пера отменила все дарованные ею монополии (1601 г.).