Глава IV УНИВЕРСИТЕТЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

От политических бурь обратимся теперь к более спокойному, но не менее важному перевороту, со времени которого ведет свое начало наше национальное образование. После царствования Генриха III английские университеты стали оказывать заметное влияние на духовную жизнь страны. О первоначальной истории Кембриджа мы знаем очень мало или, вернее, ничего, но зато можем проследить первые шаги Оксфорда на пути к духовному возвышению. Учреждение высших школ было повсюду в Европе частным результатом влияния, оказанного крестовыми походами. На Западе при столкновении его с более культурным Востоком появилось стремление к образованию. Путешественники, вроде Абеляра Батского, приносили из школ Кордовы и Багдада первые начатки физических и математических наук.

В XII веке классическое Возрождение снова сделало Цезаря и Вергилия предметом изучения в монастырских школах и наложило свою печать на педантичный стиль и частные классические цитаты у таких писателей, как Уильям Малмсберийский или Иоанн Солсберийский. В школах Парижа появилась схоластическая философия, а изучение римского права было возобновлено болонскими юристами. Долгий умственный застой феодальной Европы исчез, как лед под лучами летнего солнца. Странствующие учителя вроде Ланфранка или Ансельма переезжали моря и горы с целью распространения новой силы знания. Тот же дух тревоги, исследования, недовольства старыми формами жизни, который увлек половину христиан ко Гробу господню, покрыл дороги тысячами юношей, спешивших в те города, где собирались наставники.

В мире, доселе признававшем лишь грубую силу, появилась новая власть. Бродячие учителя были бедны, принадлежали иногда даже к рабскому классу, но толпы, собиравшиеся у их ног почти в каждом монастыре, называли их «господами», наставниками (masters). Абеляр был противником, достойным угроз соборов, громов церкви. Учение простого ломбардца получило в Англии такое значение, что навлекло на себя королевский запрет. Вакарий был, вероятно, гостем при дворе архиепископа Теобальда, где Бекет и Иоанн Солсберийский уже занимались изучением гражданского права; но когда он начал читать по этой науке лекции в Оксфорде, то Стефан, враждовавший тогда с церковью и завидовавший влиянию, которое упадок королевской власти принес Теобальду, велел их тотчас прекратить.

Ко времени прибытия Вакария Оксфорд был одним из самых значительных городов Англии. Его городская церковь святого Мартина высилась среди массы скученных домов, которые были обнесены массивными городскими стенами, построенными на сухой почве низкого полуострова, образованного реками Черуэль и Верхней Темзой. К востоку и западу местность постепенно понижалась; к югу крутой спуск вел через болотистые луга к городскому мосту. Местность вокруг города была дикой, лесной. По течению Темзы тянулись болота, большие леса замыкали горизонт с юга и востока. Две высоких башни нормандского замка указывали на стратегическое значение Оксфорда, командовавшего долиною реки, по которой преимущественно шла торговля Южной Англии, но стены города служили для него гораздо меньшей защитой, чем окружавшие его со всех сторон, кроме севера, болотистые луга и запутанная сеть протоков, на которые делится Темза в лугах Оснея.

Среди этих лугов возвышалось аббатство августинских каноников, которое вместе с более древним приорством святого Фридуайда придавало городу некоторое церковное значение. Пребывание в замке нормандских баронов д’Ольи, частые посещения английскими королями их дворца за городскими стенами, нередкие созывы в Оксфорде важных собраний — все это свидетельствовало о его политическом значении в государстве. Устройство в самом центре города одного из богатейших еврейских кварталов Англии указывало на его оживленную торговлю. Оксфорд служит показателем того, какой переворот произошел в стране при нормандских владельцах, как внезапно развилась в ней промышленная деятельность, активизировалась торговля, увеличилось благосостояние в эпоху, следовавшую за завоеванием. К западу от города возвышался один из величественнейших в Англии замков, а в лугах ниже по течению — не менее величавое аббатство Осней. На полях к северу от города последний из нормандских королей построил свой Бомонский дворец. Каноники святого Фридуайда возвели церковь, действующую и поныне как кафедральный собор, а набожные нормандские кастеляны перестроили почти все приходские церкви города и создали в стенах нового замка храм каноников святого Георгия.

Мы ничего не знаем о причинах, привлекших студентов и преподавателей в стены Оксфорда. Возможно, что здесь, как и в других местах, какой-нибудь новый учитель оживил прежние учебные заведения и что в монастырях Осней и святого Фридуайда уже имелись школы, получившие более широкое значение под влиянием Вакария. Пока, однако, успехи Оксфордского университета затмевались славой Парижского. Английские студенты тысячами собирались вокруг кафедр Шампо или Абеляра. Англичане составляли одну из «наций» французского университета. Иоанн Солсберийский прославился как один из парижских преподавателей. Бекет перешел в Париж из своей Мертонской школы.

В мирное царствование Генриха II численность студентов и репутация университета возросли. Через сорок лет после посещения Вакарием научное значение Оксфорда вполне определилось. Когда Джеральд Уэльский читал его студентам свою любопытную топографию Ирландии, самые ученые и славные члены английского духовенства присутствовали, по словам автора, в его стенах. В начале XIII века Оксфорд уже не имел соперников в Англии, а по европейской известности состязался с величайшими школами западного мира. Но чтобы представить себе тот старый Оксфорд, мы должны выбросить из головы все знания об Оксфорде современном. Во внешности старого университета совсем не было того великолепия, которое поражает теперь человека, когда он в первый раз проходит по его верхним этажам или смотрит вниз с галереи святой Марии.

Вместо длинных рядов величавых коллегий и красивых аллей из древних вязов история приводит нас в узкие и грязные улицы средневекового города. Тысячи юношей, скученных в простых меблированных комнатах, толпящихся на папертях церквей и в передних домов вокруг наставников, столь же бедных, как и они сами, пьяных, ссорящихся, играющих в кости, просящих милостыню на углах улиц, занимают место докторов и туторов в разноцветных мантиях. Мэр и канцлер тщетно старались водворить мир и порядок среди этой буйной и шумной молодежи. Приходившие в университет с молодыми господами слуги завершали на улицах распри своих домов. Студенты из Кента и Шотландии продолжали и здесь ожесточенную борьбу севера с югом.

По ночам кутилы бродили с факелами по тесным улицам, задевая полицию и избивая горожан у дверей их домов. Сегодня толпа студентов бросалась на еврейский квартал и разграблением одного-двух еврейских домов погашала свои денежные долги. Назавтра в таверне студент затевал с горожанином ссору, которая переходила в общую свалку, и академический колокол святой Марии и городской святого Мартина наперебой призывали жителей к оружию. Каждый церковный спор или политический вопрос всегда начинался каким-нибудь взрывом в этой буйной мятущейся толпе. Когда Англия стала роптать в ответ на папские вымогательства, то студенты осадили легата в доме оснейского аббата. «Войне баронов» предшествовал ряд кровавых столкновений между горожанами и студентами. «Когда Оксфорд вынимает нож, — гласила старая поговорка, — то в Англии скоро начнется резня».

Но буйство и волнения служили только выходом для избытка жизненных сил. Горячее стремление к знанию и поэтичная набожность собирали толпы юношей вокруг беднейшего учителя и заставляли их горячо приветствовать босоногого монаха. В это время в Оксфорде появился Эдмунд Рич, впоследствии архиепископ Кентерберийский, признанный святым, а тогда двенадцатилетний мальчик из глухого уголка в Абингдоне, носящего теперь его имя. Сначала он учился на подворье Эйншемского аббатства, в которое удалился от мира его отец. Его мать была по тогдашнему благочестивой женщиной, но до того бедной, что не могла дать сыну многих вещей, кроме разве что волосяной рубашки, которую он обещал носить каждую среду; но Эдмунд был не беднее своих соседей.

Он сразу погрузился в духовную жизнь Оксфорда с его жаждой знания и мистической набожностью. Тайно, быть может вечером, когда в церкви святой Марии сгустился мрак, а толпа учителей и студентов удалилась из боковых приделов, мальчик встал перед изображением Святой Девы и, надев ей на палец золотое кольцо, обручился с ней навеки. Прошли годы учения, прерываемого эпидемиями, свирепствовавшими в густонаселенном грязном городе, наступило время закончить образование в Париже, и вот Эдмунд вместе со своим братом Робертом отправляются, собирая по дороге милостыню, — дело, обычное в то время для бедных студентов, — в великую школу западного христианства. Здесь одна девушка, не обращая внимания на тонзуру Эдмунда, стала за ним так упорно ухаживать, что он наконец согласился на свидание, но явился на него в сопровождении важных чиновников академии, которые, как объявила потом в час раскаяния девушка, «тотчас же выбили из нее первородный грех Евы».

Все еще верный своей девственной невесте, Эдмунд по возвращении из Парижа стал самым популярным из оксфордских наставников. Ему обязан Оксфорд первым знакомством с логикой Аристотеля. Мы живо представляем его себе в маленькой комнатке, которую он снимал (рядом с капеллой Святой Девы), в сером, доходящем до пола плаще, аскетически набожного, засыпающего во время лекций вследствие бессонной, проведенной в молитве ночи, но, несмотря на это, с изящными любезными манерами, говорившими о его французском воспитании, с рыцарской любовью к знанию, позволявшей ученикам платить, сколько они захотят.

«Прах к праху», — говорил юный наставник с гордостью ученого, к которой примешивалось презрение к мирским благам, бросая плату на пыльный подоконник, с которого иногда ее утаскивал вороватый студент. Но и наука приносила свои волнения; Ветхий Завет, вместе со списком декреталий долго составлявший всю его библиотеку, был в противоречии с любовью Эдмунда к светской науке, от которой ему трудно было освободиться. Однажды в час дремоты фигура его покойной матери появилась в комнате, где наставник стоял среди своих математических чертежей. «Что это такое?» —почудилось ему, спросила она и, схватив Эдмунда за правую руку, начертила на его ладони три пересекающихся круга, из которых каждый носил имя одного из лиц Святой Троицы. «Да будут они отныне твоими чертежами, сын мой», — сказало видение и исчезло.

Этот рассказ прекрасно выявляет настоящий характер новой науки и скрытое противоречие между стремлениями университетов и чаяниями церкви; неожиданно появившаяся среди клерикального и феодального строя средневекового мира новая сила грозила одновременно и феодализму, и церкви. В основе феодализма лежали местная обособленность, отделение одного королевства от другого, одного баронства от другого, различия людей по крови и племени, господство грубой материальной силы, подчинение, обусловленное случайностью места и общественного положения. С другой стороны, университет являлся протестом против такого отчуждения человека от человека. Самая незначительная школа была школой европейской, а не местной. Не только всякая провинция Франции, но всякий христианский народ имел своих представителей «среди наций» Парижского или Падуанского университетов. Латинский язык, ставший общим языком науки, заменил собой в школах враждующие языки новой Европы. Общим родством и соперничеством в интеллектуальной жизни сменились мелкие распри провинций и целых государств.

Объединение западных народов в одно великое целое — цель, к которой безуспешно стремились и империя, и церковь, — было на время осуществлено университетами. Данте чувствовал себя так же дома в Латинском квартале вокруг горы Святой Женевьевы, как и под арками Болоньи. Странствующие оксфордские ученые заносили сочинения Уиклифа в библиотеки Праги. В Англии слияние провинций представлялось делом менее трудным или важным, чем где бы то ни было, но даже и там его нужно было осуществить. Столкновения северян и южан, так долго нарушавшие порядок в Оксфорде, во всяком случае указывали на то, что эти враждебные друг другу элементы сошлись наконец на его улицах. Здесь, как и в других центрах, дух национальной обособленности был ослаблен широтой устремлений университета. После смут, грозивших процветанию Парижского университета в XIII веке, нормандцы и гасконцы встретились с англичанами в аудиториях Оксфорда. Позднее, в эпоху восстания Оуэна Глендауэра, вокруг оксфордских профессоров собирались сотни уэльских юношей.

В этой разнородной массе общество и правительство были основаны на чисто демократических началах. Среди оксфордских студентов сын дворянина считался совершенно равным беднейшему нищему. Богатство, физическая сила, искусство владеть оружием, гордость предками и кровью — настоящие основы феодального общества — считались ничем в аудиториях. Университет представлял собой вполне самостоятельную корпорацию, доступ в которую открывали только чисто интеллектуальные способности. Только знания делали в них человека магистром (magister). Единственное право человека быть «ректором» школы составляли его более глубокие, чем у товарищей, знания; среди этой интеллектуальной аристократии все были равными. Когда свободная республика магистров собиралась в церкви святой Марии, то все пользовались одинаковым правом голоса при обсуждении и решении дел. Касса и библиотека находились в их полном распоряжении. Они сами избирали всех должностных лиц, предлагали и утверждали все университетские правила. Даже канцлер, их глава, сначала назначавшийся епископом, стал потом избираться корпорацией.

Если демократические устремления университетов были угрозой феодализму, то их стремление к свободному исследованию грозило церкви. По внешнему виду они были чисто церковными корпорациями. Средневековый обычай придавал термину «духовное звание» такое широкое значение, что вводил в состав духовенства всех образованных людей. Профессора и студенты, каковы бы ни были их возраст и специальность, были одинаковыми клириками, свободными от контроля светских судов и подчиненными управлению епископа и приговорам его духовных судов. Такой церковный характер университета отражался и на положении его главы. Канцлер, как известно, сначала даже не выбирался университетом, а назначался тем церковным учреждением, под опекой которого вырос университет. В Оксфорде канцлер был просто местным уполномоченным епископа Линкольнского, в огромной епархии которого находился тогда университет.

Но это тождество внешних форм университета и церкви только еще ярче оттеняло различие их стремлений. Внезапное расширение пределов образования ослабило значение чисто церковных и богословских предметов, поглощавших до того всю духовную энергию человечества. Возрождение классической литературы, открытие великого мира древности, соприкосновение с более широкой и свободной жизнью — духовной, общественной и политической — ввело в область безусловной веры дух скептицизма, сомнения, отрицания. Абеляр провозгласил начало верховенства разума над верой. Флорентийские поэты с улыбкой обсуждали вопрос о бессмертии души. Даже Данте, осуждая их, считал Вергилия таким же святым, как Иеремию. Самый замечательный представитель нового просвещения, император Фридрих II, «чудо мира» своего времени, был в глазах половины Европы нисколько не лучше «неверного». Слабое оживление естествознания, долго подавлявшегося всесильным духовенством как чародейство, привело христиан в опасное соприкосновение с мусульманами и евреями. Для Роджера Бэкона книги раввинов уже не были «проклятыми писаниями»; Абеляр Батский уже не считал кордовских ученых «языческими свиньями».

Как медленно и с какими препятствиями наука прокладывала себе путь, показывает свидетельство Роджера Бэкона. «Медленно, — говорил он, — распространялись в латинском мире части философии Аристотеля. Его физика и метафизика с комментариями Аверроэса и других были переведены в мое время, но запрещены в Париже в 1237 году за утверждение вечности мира и времени, за книгу об откровениях во сне (это третья книга, «De Somniis et Vigiliis») и за неправильный перевод многих мест. Даже его «Логику» медленно принимали и начинали изучать. Святой Эдмунд, архиепископ Кентерберийский, первый в мое время стал читать основы ее в Оксфорде. Я видел магистра Гуго, который впервые читал позднейшую аналитику, и видел его писания. Таким образом, немного было, если принять во внимание массу латинян, людей, сколько-нибудь знакомых с философией Аристотеля, совсем мало, а до настоящего, 1292, года даже едва ли они были».

Мы скоро узнаем, как упорно боролась церковь против этого оппозиционного течения и как ей удалось при помощи нищенствующих орденов снова подчинить себе университеты. Однако именно в рядах нового монашества духовный прогресс университетов нашел своего лучшего представителя. Жизнь Роджера Бэкона охватывает почти весь XIII век. Он был сыном изгнанного и разорившегося во время междоусобных войн роялиста, учился сначала в Оксфорде под руководством Эдмунда Абингдонского, которому и был обязан первым знакомством с сочинениями Аристотеля; оттуда он перешел в Парижский университет, где истратил все свое состояние на дорогие занятия и опыты. «С ранней юности, — писал он впоследствии, — я работал над изучением наук и языков, добиваясь дружбы всех тех людей среди латинян, которые были сколько-нибудь известны своими знаниями. Я побуждал юношей изучать языки, геометрию, арифметику, составление таблиц и устройство инструментов и многие другие необходимые вещи».

На избранном пути он натолкнулся на страшные затруднения. У него не было ни инструментов, ни средств для производства опытов. «Без математических инструментов нельзя овладеть ни одной наукой, — жаловался он впоследствии, — а инструментов этих нельзя найти у латинян и нельзя изготовить даже за две-три сотни фунтов. Кроме того, необходимы лучшие таблицы, на которых без особого труда отмечаются движения небесных светил от начала до конца мира, но такие таблицы стоят столько, сколько выкуп короля, и не могут быть составлены без огромных затрат. Я сам часто пытался составить такие таблицы, но не мог их закончить из-за недостатка средств и невежества своих помощников». Доставать книги было трудно, а иногда и совсем невозможно. «Философские творения Аристотеля, Авиценны, Сенеки, Цицерона нельзя достать без больших затрат; главные произведения одних не переведены на латинский язык, списков других нельзя найти в обычных библиотеках, даже нигде. Замечательного сочинения Цицерона «О государстве», насколько мне известно, не оказалось нигде, хотя я разыскивал его повсеместно лично и через посланцев. Я никогда не мог найти сочинений Сенеки, хотя тщательно искал их в течение двадцати и более лет. То же можно сказать относительно еще многих полезнейших книг, касающихся науки о нравственности».

Только читая подобные заявления, можно составить себе понятие о страшной жажде знаний, о терпении и энергии Роджера Бэкона. Он вернулся в Оксфорд преподавателем, и трогательное свидетельство его любви к ученикам сохранилось в рассказе о Джоне Лондонском, которого его способности возвышали над общим уровнем учеников Бэкона. «Когда он пришел ко мне бедным мальчиком, — говорил Роджер, рекомендуя его папе Римскому, — я стал кормить и учить его из любви к Богу, но особенно ввиду его способностей, невинности и никогда невиданного мной в юноше послушания. Пять или шесть лет назад я побудил его заняться изучением языков, математики и оптики, и обучал его сам, даром, с того времени, как получил Ваше поручение. Нет и в Париже студента, который был бы так хорошо знаком с основами философии, хотя он и не дал еще ветвей, цветков и плода по причине своей юности, а также неопытности в науке. Но он имеет возможность превзойти всех латинян, если доживет до старости и будет продолжать так, как начал».

Гордость, с которой Бэкон говорил о методе своего обучения, оправдывается широким размахом, который он придал научному преподаванию в Оксфорде. Он говорил, вероятно, о себе, когда повествовал нам, что «оптика до того не читалась ни в Парижском, ни в других западных университетах, а только два раза в Оксфорде». Сам он работал над этой наукой в течение десяти лет. Однако его преподавание, по-видимому, падало на бесплодную почву. С тех пор как нищенствующие ордена утвердились в университетах, схоластика поглотила всю духовную энергию ученого мира. Дух времени не благоприятствовал научным или философским исследованиям. Прежний энтузиазм по отношению к знаниям исчез; единственным средством проложить себе путь к почестям со стороны церкви и государства стало изучение права. Кредит философии был подорван, литература в ее высших формах почти исчезла.

Сам Бэкон после сорока лет непрерывных занятий стал, по его собственному выражению, «безвестен, забыт и зарыт». По-видимому, какое то время он имел средства, но скоро обеднел. «В течение двадцати лет, когда я, покинув обычный путь людей, старался усвоить себе мудрость, я издержал на такие занятия более двух тысяч фунтов, приобретая книги, материалы для опытов, приборы, таблицы, пособия для усвоения языков и тому подобное. Прибавьте к этому жертвы ради приобретения дружбы ученых мужей и содействия образованных помощников».

Разорившись и обманувшись в надеждах, Бэкон послушался совета своего друга Гросстета и отказался от мира. Он стал монахом францисканского ордена, где на книги и ученые занятия смотрели как на отвлечение от главной задачи — проповеди среди бедных.

Сначала он едва ли писал там что-нибудь, тем более что новые начальники запретили ему издавать что бы то ни было под страхом потери книг и ареста на хлебе и воде. Однако он с жадностью ухватился за представившийся ему внезапно странный случай, и в этом видны стремление его ума к деятельности, тот страстный инстинкт творчества, которые отличают гениальных людей. «Несколько глав о различных предметах, написанные по просьбе друзей», по-видимому, попали за границу, и один из капелланов обратил на них внимание Климента IV. Папа Римский тотчас предложил ему писать. Но тут появились новые трудности. На материалы, переписку и прочее для задуманного им произведения нужно было истратить, по крайней мере, семьдесят фунтов, а папа Римский не прислал ни копейки.

Бэкон обратился за помощью к семье, но она была не богаче его самого. Никто не хотел дать взаймы нищенствующему монаху, пока наконец друзьям не удалось достать нужную сумму под залог своего имущества в надежде на то, что Климент IV ее вернет. Но и это было еще не все: как бы ни было отвлеченно и научно по содержанию задуманное сочинение, но чтобы обратить на него внимание папы, ему надо было придать простую и популярную форму. Такие затруднения могли бы сокрушить многих; в Бэконе же они только вызвали прилив нечеловеческой энергии. «Главное творение», представляющее собой фолиант убористой печати с последующими перечнями и приложениями, которые составляют еще добрый том форматом в одну восьмую, было написано и отправлено папе Римскому через пятнадцать месяцев.

В самой книге не осталось и следа от этой лихорадочной поспешности. «Opus Majus» представляет собой сочинение, замечательное как по плану, так и по исполнению. Главная цель Бэкона, по выражению Уэвелла, состояла «в доказательстве необходимости реформировать способ философствования, в указании причин, почему наука не сделала больших успехов, в обращении внимания на источники знания, несправедливо находившиеся в пренебрежении, в указании других источников, до того совершенно неизвестных, и в побуждении людей к занятию наукой ввиду приносимой ею громадной пользы». Свой план он выполнил в самых широких размерах: он собрал воедино все знания своей эпохи по всем известным ему отраслям науки и, обозревая их, внес почти во все значительные усовершенствования. Его работы, как здесь, так и в последующих произведениях по грамматике и филологии, постоянные указания на необходимость наличия правильных текстов, точного знания языков и точного толкования, не менее примечательны, чем его научные исследования.

От грамматики он перешел к математике, от математики — к опытной философии. Под математикой он понимал и все естественные науки эпохи. «Пренебрежение к ней за последние тридцать сорок лет, — горячо утверждал Бэкон, — почти уничтожило все знания в латинском мире; кто не знает математики, тот не может знакомиться и с другими науками, а что еще хуже, — он не может раскрыть своего невежества и найти против него подходящие средства». География, хронология, арифметика, музыка — изложены у Бэкона до некоторой степени в научной форме; так же быстро рассматривал он и вопросы климатологии, гидрографии, географии и астрологии. С особым вниманием останавливался он на своем любимом предмете — оптике, затрагивая не только вопросы собственно этой области, но и анатомию глаза.

Словом, «Главное творение» является, по выражению Уэвелла, «Энциклопедией и Novum Organum тринадцатого века». Все последующие работы Бэкона (до недавнего времени в наших библиотеках открывали трактат за трактатом) были лишь детальным развитием грандиозных воззрений, изложенных им для Климента IV. Подобное творение уже в самом себе заключало вознаграждение, но от окружающих Роджер получил за него немного выражений признательности. Папа, Римский по-видимому, не удостоил автора и словом благодарности. Если верить более поздним сведениям, то наградой Роджеру Бэкону от его францисканского ордена была тюрьма. Старец умер так же, как и жил, — «безвестен, забыт и зарыт». Лишь последующим векам суждено было рассеять окутавший его память мрак и поставить его имя во главе списка великих деятелей новой науки.