«Я искренне хочу мира»
«Я искренне хочу мира»
Из всех кризисных событий того времени главным и поворотным моментом для Брежнева стали события в Чехословакии весной и летом 1968 г. Именно они заставили его обратить самое серьезное внимание на международные отношения. Процесс либерализации, получивший название Пражской весны, стремительно набирал силу и грозил Брежневу самыми неприятными последствиями. Он как руководитель КПСС нес персональную ответственность за сохранение «единства социалистического лагеря», а вместе с ним и военного присутствия СССР в Центральной Европе. «Потеря» Чехословакии была бы смертельным ударом для того и другого: эта страна наряду с Польшей и ГДР имела исключительное стратегическое значение, а также обладала развитой военной промышленностью и урановыми рудниками{780}. Подобно администрации Джонсона в США, опасавшейся «эффекта домино» в случае падения Южного Вьетнама, советское руководство боялось цепной реакции в странах Восточной Европы. Эти опасения имели под собой почву, учитывая опыт массовых движений против советского присутствия в Польше и Венгрии в 1956 г., упорный нейтралитет Югославии, явное дистанцирование Румынии от СССР после 1962 г. и далекую от стабильности обстановку в ГДР{781}. В случае подобной катастрофы вина за это падала на Брежнева. Всем было известно, что инициатор либеральных преобразований в Чехословакии Александр Дубчек стал генеральным секретарем правящей партии в январе 1968 г. при молчаливой поддержке руководителя КПСС. Мало того, что Леонид Ильич отказал в поддержке Антонину Новотному, много лет руководившему страной. Он еще и одобрил «Программу действий», предложенную новым руководством КПЧ. Первый секретарь ЦК компартии Украины Петр Шелест считал, что Пражская весна стала возможной именно из-за «гнилого либерализма» Брежнева. По мере того как нарастали события в ЧССР, некоторые руководители стран — участниц Организации Варшавского договора — Гомулка в Польше и Ульбрихт в ГДР — все настойчивее выступали за ввод войск в Чехословакию и открыто критиковали Брежнева за чрезмерную эмоциональность, политическую наивность и нерешительность{782}.
Отчасти они были правы. Миролюбивый по характеру Брежнев не мог решиться на военную интервенцию. Как вспоминал один из очевидцев событий, даже летом 1968 г. в здании ЦК КПСС в Москве царила неразбериха — мнения аппаратчиков разделились. Одни кричали во все горло: «Нельзя посылать танки в Чехословакию!», другие: «Пора направить танки и прикончить этот бардак!». Судя по архивным документам, Брежнев в течение всего кризиса не терял надежды избежать «крайних мер», т. е. военного вторжения. Он рассчитывал, что под сильным политически давлением Дубчек и чехословацкое руководство сами свернут реформы{783}. К тому же Леонид Ильич опасался, что советское вторжение вызовет ответ со стороны НАТО и приведет к войне в Европе. Однако Пражская весна продолжалась, и надо было принимать решение. Нерешительность Брежнева все больше бросалась в глаза. Те, кто наблюдал за ним в этот период, часто видели его потерянным, неуверенным в себе, с дрожащими руками. В частном разговоре со своим помощником по международным делам Александровым-Агентовым Брежнев как-то откровенно признался: «Ты не смотри, Андрей, что я такой мягкий. Если надо, я так дам, что не знаю, как тот, кому я дал, а сам я после этого три дня больной». По некоторым свидетельствам, в 1968 г. Брежнев потерял сон и начал принимать сильнодействующие виды снотворного, чтобы снимать напряжение. Позже это станет привычкой и перерастет в пагубную зависимость{784}.
26-27 июля Политбюро под председательством Брежнева приняло решение определить предварительную дату введения войск в Чехословакию. Тем не менее советская сторона продолжала вести переговоры с Дубчеком и чехословацким руководством. Брежнев вместе с остальными советскими руководителями пытался запугать Сашу, как звали Александра Дубчека в Москве. Убедившись, что эти попытки не дают результата, кремлевское руководство после нескольких месяцев проволочек сделало роковой выбор: 21 августа вооруженные силы СССР и других стран — участниц Организации Варшавского договора (за исключением Румынии) оккупировали Чехословакию{785}.
Особую поддержку Брежневу во время чехословацкого кризиса оказывали два человека. Министр иностранных дел Андрей Громыко помог Брежневу преодолеть опасения о возможной конфронтации с Западом из-за Чехословакии. На заседании Политбюро Громыко сказал: «Сейчас международная обстановка такова, что крайние меры не могут вызвать обострения, большой войны не будет. Но если мы действительно упустим Чехословакию, то соблазн великий для других. Если сохраним Чехословакию, это укрепит нас»{786}. Юрий Андропов, назначенный Брежневым на пост председателя КГБ в 1967 г., задействовал все ресурсы этого ведомства, чтобы обосновать вторжение. В своих докладах на Политбюро Андропов указывал, что альтернативы оккупации нет. По его инструкции оперативники КГБ подтасовывали факты, изображая мирные реформы в Чехословакии как подготовку к вооруженному мятежу, наподобие венгерского восстания в 1956 г. Поскольку Андропов был в то время послом в Будапеште, его мнение теперь было особенно значимо для политического руководства{787}.
Чехословацкие события позволили Брежневу пройти ускоренный курс по кризисному реагированию и анализу международной ситуации. Он воспрянул духом, когда худшие опасения после вторжения в Чехословакию не подтвердились: США и Западная Европа даже не ввели санкций против СССР. Более того, руководители западных стран вели себя так, как будто ничего не произошло, что означало политическую победу Советского Союза. «Единство соцлагеря» было спасено, и в Кремле недавняя неуверенность сменилась победной эйфорией. В сентябре 1968 г. Громыко докладывал членам Политбюро: «Решимость, с которой Советский Союз действовал в вопросах Чехословакии, вынудила американских руководителей более трезво взвешивать свои возможности в этом районе и вновь убедила в решимости руководства нашей страны, когда речь заходит об отстаивании жизненных интересов СССР»{788}. В кругу своих подчиненных министр говорил с еще большим оптимизмом: «Смотрите, товарищи, как за последние годы радикально переменилось соотношение сил в мире. Ведь не так давно мы были вынуждены вновь и вновь прикидывать на Политбюро, прежде чем предпринимать какой-либо внешнеполитический шаг, какова будет реакция США, что сделает Франция. Эти времена закончились. Если мы считаем, что что-либо надо обязательно сделать в интересах Советского Союза, мы это делаем, а потом изучаем их реакцию. Наша внешняя политика осуществляется сейчас в принципиально новой обстановке подлинного равновесия сил. Мы стали действительно великой державой…»{789}.
Примерно в это же время Александр Бовин, один из референтов Брежнева, заметил, что генсек успокоился и поверил в свою звезду. От прежнего нерешительного Леонида Ильича не осталось и следа. «Вместо привычного рассудительного тона, вместо желания разобраться в проблемах, вместо апелляции к практике, к реальности» генсек начал употреблять «набор идеологических клише худшего пошиба. Из чехословацкой купели вышел другой Брежнев»{790}.
В долгосрочной перспективе успех советского вторжения обернулся чрезмерно высокими издержками для оккупантов. Оправившись от первого шока, чехи оказали гражданское сопротивление попыткам задушить либеральные реформы; потребовались годы принудительной «нормализации», чтобы в Чехословакии победила стужа реакции. Настроения Пражской весны распространились в западных регионах Советского Союза, где проживало нерусское население{791}. Вторжение в Чехословакию убило в образованной части общества, особенно в Москве, Ленинграде и других крупных городах, последние остатки иллюзий о «социализме с человеческим лицом». В СССР на открытый протест против оккупации отважилась лишь горстка смельчаков, остальные мучительно переживали происшедшее. Линия разлома, наметившаяся в 1956 г. между сторонниками демократического обновления общества и советской системой, превратилась после 1968 г. в непреодолимую пропасть. «Мы провалились стратегически. Неправильно оценили обстановку. Крупнейшая политическая ошибка за послевоенное время», — записал Бовин в своем дневнике. «Просвещенные» аппаратчики, в недавнем прошлом сотрудники редакции международного журнала «Проблемы мира и социализма», издававшегося в Праге, были в отчаянии. Бовин пытался отговорить Брежнева от вторжения, но в ответ получил предложение или выйти из партии, или подчиниться ее решению. Черняев хотел было уволиться из международного отдела ЦК КПСС, но остался на прежней работе, мирясь с ролью конформиста. Многие будущие партийные реформаторы, включая Михаила Горбачева и Александра Яковлева, сделали тот же выбор{792}.
* * *
Брежнев, вопреки ожиданиям его соперников, показал свою готовность использовать силу для сохранения геополитических позиций СССР. Кто знает, не стань генсек душителем Пражской весны, впоследствии он не смог бы с такой уверенностью вести переговоры с руководителями западных держав и не смог бы так решительно отстаивать в Политбюро мирный диалог с Западом. В 1972 г. на Пленуме ЦК КПСС Брежнев сделал важную оговорку: «Не было бы [оккупации] Чехословакии — не было бы ни Брандта в Германии, ни Никсона в Москве, ни разрядки»{793}.
Прошло не так много времени, и внимание Брежнева и Политбюро оказалось приковано к советско-китайской границе — на острове Даманском китайские военные атаковали советских пограничников. На Дальнем Востоке разрасталось новое и опасное военное противостояние{794}. Надежда на примирение с КНР, которую еще недавно питала часть военно-политического руководства страны, сменилась страхом перед необъяснимой агрессивностью китайцев. Толпы хунвейбинов с красными книжечками, цитатниками Мао, воспринимались в Москве не как революционное движение, а как угроза со стороны враждебной «желтой расы». По Москве ходил анекдот: советский командующий на Дальнем Востоке в панике звонит в Кремль и спрашивает: «Что делать? Пять миллионов китайцев только что пересекли границу и сдались!» Но тем, кто отвечал за безопасность СССР на Дальнем Востоке, было совсем не до шуток. И действительно, нужно ли отдавать приказ стрелять по безоружным китайским гражданам, если те толпами хлынут через советскую границу? У советских маршалов и генералов, готовившихся к ядерной войне, на подобный случай никакого плана не было{795}.
Китайская угроза стала вторым важным фактором, подталкивавшим советское руководство к разрядке с Западом. Брежнев явно разделял окрашенные расизмом страхи перед охваченным «культурной революцией» Китаем. Он не доверял маоистскому руководству и совсем не хотел вести с ним переговоры, оставляя это неблагодарное занятие Косыгину. В то же время ядерный потенциал Китая его сильно беспокоил. Позже, в мае 1973 г., Брежнев, по словам Киссинджера, обсуждал с ним вероятность упреждающего удара по китайскому ядерному комплексу в районе Лоп-Нор в Синьцзяне. Когда десятью годами раньше А. Гарриман по поручению Джона Ф. Кеннеди поинтересовался у Хрущева, что он думает о возможном «хирургическом» ударе по этому комплексу, советский руководитель пропустил этот вопрос мимо ушей{796}. Возможно, что отзвуки того предложения дошли до Брежнева. Позднее он не однажды будет предлагать американскому руководству договориться о совместных действиях против вероятных нарушителей покоя из Пекина{797}.
Идея совместных действий в защиту мира соответствовала брежневской Нагорной проповеди. Ее цель в данном случае была сугубо оборонительной: удержать китайцев от дальнейших провокаций на советских границах. Во время переговоров между Косыгиным и Чжоу Эньлаем в Пекинском аэропорту в 1969 г. Чжоу завел разговор о том, что ходят «слухи» о возможности нанесения Советским Союзом упреждающего ядерного удара. Один из советских дипломатов, присутствовавших на этой встрече, расценил интерес китайцев к подобным «слухам» как признак того, что руководство КНР «очень напугано такой возможностью». Чжоу Эньлай ясно дал понять советской стороне, что Китай не планирует и не способен развязать войну против СССР. После этих переговоров Москва организовала несколько дополнительных сигналов устрашения, и пекинские власти предложили заключить с Советским Союзом тайное соглашение о ненападении. Как считают некоторые российские ученые, тактика Москвы, направленная на ядерное сдерживание Пекина, оказалась эффективной{798}. Вместе с тем советское сдерживание возымело эффект бумеранга, хорошо известный в теории международных отношениях как «дилемма безопасности». В Китае всерьез испугались возможности военного удара со стороны СССР. Для противостояния угрозы с Севера Мао Цзэдун решил искать союзника на другом идеологическом полюсе и сблизиться с Соединенными Штатами.
Третьим событием, имевшим большое значение и позволившим Брежневу вступить на путь политики разрядки, была нормализация отношений с Западной Германией. После смерти Сталина некоторые западноевропейские страны, особенно Франция, стали искать возможности улучшить отношения с Москвой. Однако ключ к европейской разрядке находился в Западной Германии. Пока федеральным канцлером оставался Конрад Аденауэр, ФРГ отказывалась признать раздел Германии и установить дипломатические отношения с ГДР. С появлением Берлинской стены цена, которую пришлось платить разделенному немецкому народу за эту политику, резко возросла. Юлий Квицинский, один из ведущих советских германистов в МИД, вспоминал: «Многое из того, что затем совершилось в Европе — и Московский договор, и начало хельсинкского процесса, — уходит своими корнями в состоявшееся 13 августа 1961 года повторное размежевание сфер влияния в Европе после 1945 года, признание обеими сторонами необходимости соблюдать статус-кво…» То, что западные державы не смогли воспрепятствовать возведению стены, оказало глубокое влияние на Вилли Брандта, в то время бургомистра Западного Берлина, и на его советника Эгона Бара. В 1966 г. Брандт, к тому времени лидер Социал-демократической партии Германии (СДПГ), стал вице-канцлером ФРГ, а в сентябре 1969 г. был избран федеральным канцлером. В основу своей предвыборной кампании он положил идею «восточной политики» (Ostpolitik,) — нового внешнего курса, провозглашавшего преодоление физического барьера между двумя частями Германии с помощью дипломатии, торговли и, если нужно, признания коммунистического режима ГДР{799}.
Как считал Александров-Агентов, Брежневу повезло, что он имел дело с Брандтом. В Москве заключили, что западногерманский лидер — «человек кристальной честности, искреннего миролюбия и твердых антифашистских убеждений, не только ненавидевший нацизм, но и боровшийся против него в годы войны»{800}. Для того чтобы откликнуться на «восточную политику» Брандта, Брежневу пришлось преодолеть множество препятствий: ему мешали и воспоминания о войне с фашистской Германией, и образ ФРГ как гнезда неонацизма и реваншизма, сформированный советской пропагандой, и давняя идеологическая вражда между коммунистами и социал-демократами{801}. Брежнев боялся дестабилизировать коммунистический режим в ГДР: слишком дорого, считал он, заплатил советский народ в годы войны, чтобы потерять «социалистический плацдарм» на немецкой земле. В этой связи ему нужно было отрегулировать непростые взаимоотношения с руководителем ГДР Ульбрихтом, который с глубоким подозрением относился к любым контактам Москвы и Бонна, располагал в ФРГ большой и эффективной агентурой и мог при случае вставлять палки в дипломатические колеса СССР. В Кремле хорошо помнили «случай с Аджубеем» в 1964 г., когда зять Хрущева, якобы после чрезмерных возлияний, предложил руководству ФРГ неформальную сделку за счет Ульбрихта. Лидер ГДР узнал об этом через свою агентуру и направил протест в Москву. Памятуя об этом, Громыко и другие советские дипломаты действовали в отношении ГДР с предельной осторожностью и долго игнорировали многообещающие сигналы, исходившие от Брандта и его советника{802}.
Начать диалог с ФРГ Брежневу помог Юрий Андропов через каналы КГБ. Как и Громыко, Андропов считал сталинскую дипломатию времен Второй мировой войны блестящим образцом realpolitik. Взгляд Андропова на политику разрядки вписывался в его представления о «мире с позиции силы». В разговоре со своим врачом Евгением Чазовым Андропов как-то заявил: «Учтите, разговаривают только с сильными». Он даже вспомнил эпизод из кинофильма Сергея Эйзенштейна «Иван Грозный»: «Помните, когда венчали молодого Ивана на царство, боярское окружение говорило, что ни Европа, ни Рим его не признают. Слыша эти разговоры, представитель иезуитов, стоявший в стороне, вслух рассуждает: "Сильный будет — все признают". Так вот, этот принцип исповедуют американцы и мы. И никто из нас не хочет становиться слабее»{803}.
В то же время Андропов, по свидетельству его подчиненных, полагал, что СССР нужно развивать экономическое, технологическое и культурное сотрудничество с ФРГ, только сближение с Западной Германией может покончить с военным присутствием США в Западной Европе. Он также рассчитывал, что новые немецкие технологии помогут в будущем модернизировать советскую экономику. В начале 1968 г. Андропов с молчаливого одобрения Брежнева направил журналиста Валерия Леднева и офицера КГБ Вячеслава Кеворкова к Эгону Бару с заданием наладить неофициальный канал межправительственной связи. Конфиденциальный характер данного канала помогал сломать стену взаимной подозрительности и обоюдных недомолвок. Кроме того, возможность обмениваться информацией конфиденциально помогала Брежневу, как он надеялся, начать диалог с Бонном без оглядки на Ульбрихта. Тайный канал начал работать после окончания чехословацкого кризиса и заминки, связанной с советско-китайским пограничным конфликтом{804}.
Брежнев выжидал в надежде на то, что противоположная сторона сама сделает первый шаг. Его все еще терзали сомнения идеологического и политического свойства. Предыдущий опыт партнерства Москвы с антикоммунистическими германскими правительствами был, мягко говоря, непростым. Лишь в октябре 1969 г., после того как Брандт победил на выборах и стал канцлером, Брежнев уполномочил Андропова и Громыко начать переговоры с новым лидером ФРГ{805}. Между СССР и Западной Германией завязались вялотекущие отношения, которые заметно оживились, когда в Москву начал приезжать Эгон Бар. В 1970 г. он провел в Москве в советских «коридорах власти» в общей сложности около полугода и за это время основательно разобрался в правилах и нравах советской бюрократии. Главное, ему удалось расположить к себе Брежнева. 12 августа 1970 г. между ФРГ и СССР был подписан Московский договор, согласно которому обе стороны обязались не применять силу для решения споров и признали нерушимость существующих границ. Бонн признал ГДР как второе и равноправное немецкое государство. Кроме того, в Московском договоре содержалось признание ФРГ западной границы Польши по Одеру и Нейсе — особенно болезненное для немецкого общества. В декабре 1970 г. был подписан немецко-польский договор, в котором еще раз подтверждался отказ Бонна от притязаний на бывшие немецкие территории, вошедшие в состав Польши. В мае 1971 г. ушел в отставку Вальтер Ульбрихт — главный противник диалога между Москвой и Бонном и критик Брежнева. Ухода Ульбрихта добивалась группа более молодых партократов СЕПГ во главе с Эрихом Хонеккером, заручившихся поддержкой Кремля. Хонеккер, ставший лидером ГДР, уже не препятствовал дипломатическому урегулированию и через полтора года подписал договор об основах взаимоотношений между ФРГ и ГДР{806}.
Еще одним препятствием, мешавшим разрядке, был запутанный вопрос о Западном Берлине. Эту проблему явно нельзя было решить на двусторонней основе, поскольку она затрагивала интересы ГДР и оккупационных властей трех западных держав. Однако к 1971 г. президент США Ричард Никсон и его советник по национальной безопасности Генри Киссинджер активно включились в процесс европейской разрядки в качестве ее важнейшего игрока. Американцы первоначально прохладно относились к «восточной политике» Брандта, но затем решили «встроить» ее в рамки собственной стратегии в отношении Советского Союза. Никсон и Киссинджер обещали Москве содействовать выработке соглашения по Западному Берлину при условии, что советская сторона поможет американцам договориться о мирном урегулировании во Вьетнаме. Формально переговоры по Западному Берлину проходили в рамках четырехсторонних встреч на уровне министров иностранных дел. На самом же деле в лучших традициях тайной дипломатии между Белым домом, Кремлем и Бонном действовали двухсторонние конфиденциальные каналы на высшем уровне. В сентябре 1971 г. западные державы официально признали, что Западный Берлин не является частью Федеративной Республики Германия{807}.
Таким образом, Брежнев достиг того, чего Хрущев при всей своей напористости не сумел добиться десятью годами раньше. Драматические коллизии вокруг Берлина и ГДР, ставшие причиной двух самых серьезных кризисов в послевоенной Европе, можно было считать пройденным этапом. 16-18 сентября 1971 г. Брежнев принимал Брандта в Крыму: он пригласил немецкого канцлера погостить на государственной даче, построенной на месте бывшего царского имения Ореанда близ Ялты. «Вторая Ялтинская конференция», проходившая в двух шагах от Ливадии, где в 1945 г. состоялась встреча Большой тройки, совсем не была похожа на официальные переговоры. Участники встречи развлекались и отдыхали, у Брежнева это получалось лучше всего. Леонид Ильич, в прекрасной физической форме, щегольски одетый, угощал Вилли Брандта деликатесами и катал его с ветерком по морю на скоростном катере. Они вместе купались в огромном крытом бассейне и вели задушевные беседы о политике и жизни. Своей чрезмерной общительностью Брежнев нарушал график встречи, и это поначалу немного раздражало немецкого гостя. «Были и формальные трапезы с тостами, как полагается, — вспоминал Александров-Агентов. — Но надо всем веял какой-то легкий, веселый дух взаимной приязни и доверия. Было видно, что Брандт очень понравился Брежневу как человек, да и сам он, видимо, был доволен общением с хозяином». В психологическом плане встреча в Крыму была очень важна для Брежнева. Впервые в жизни он «подружился» с руководителем крупнейшей капиталистической державы, более того, с федеральным канцлером Германии{808}.
В процессе налаживания отношений с Западной Германией сложился внешнеполитический дуэт Громыко и Андропова. Внутри партийного руководства они стали главными помощниками Брежнева в проведении политики разрядки. Совершенно очевидно, что их взаимоотношения носили прагматический характер: со временем Громыко и Андропов при поддержке Брежнева станут влиятельными членами Политбюро. Характерно, что оба, так же как и Брежнев, постоянно подчеркивали, что являются приверженцами жесткой линии. Андропов продолжал во всем исходить из «уроков Венгрии». Даже в шутливых виршах, которые он как-то сочинил для своих советников, председатель КГБ не преминул напомнить о том, что «правду должно защищать не только словом и пером, но, если надо, топором». Громыко, в свою очередь, резюмировал подписание Московского договора на заседании коллегии МИД примерно следующим образом: ФРГ уступила нам практически по всем пунктам. Мы же ей «ничего не дали». Конечно, западные немцы попробуют толковать некоторые детали договора на свой лад, но «ничего у них из этого не получится»{809}.
Высказывание Громыко отражало не только его гордость достигнутыми результатами, но и то, что он вынужден был оглядываться на преобладавшие в партийно-государственной верхушке шовинистические настроения. Разрядка с Западом могла подаваться исключительно лишь как «их уступки» под давлением «достигнутого нами соотношения сил». Сторонники договоров с ФРГ, и в первую очередь Брежнев, могли, таким образом, пожинать лавры за свое «мудрое» руководство. Ведь архитекторы разрядки в советском руководстве были по-прежнему в меньшинстве, а Брежнев не был Сталиным и не мог себе позволить резкие повороты во внешней политике. Молотов, уже давно на пенсии, отметил, что «договоренность с Советским Союзом о границах двух Германий, это большое дело. Немаленькое дело», но похвалил за это не Брежнева, а Брандта. Многочисленные сталинисты, засевшие почти в каждом звене аппарата ЦК КПСС, считали, что Запад не может быть постоянным партнером СССР, что можно в лучшем случае обвести его вокруг пальца согласно принципам ленинской внешней политики. Кроме того, появилась довольно широкая прослойка деятелей нового шовинистического толка, которых Уолтер Лакер назвал «русскими фашистами» (сами они себя называли «русскими патриотами»). На страницах литературных журналов, таких как «Наш современник» и «Молодая гвардия», они исповедовали ненависть к Западу, объявляя его вечным врагом «великой России»{810}. В 1976 г., когда партийные идеологи уже на все лады воспевали политику разрядки, провозглашая ее величайшим успехом советского государства, Брежнев заметил в узком кругу: «Я искренне хочу мира и ни за что не отступлюсь. Однако не всем эта линия нравится. Не все согласны». Александров-Агентов примирительно заметил, что в стране с 250 млн. народу могут быть и несогласные, стоит ли волноваться по этому поводу. Брежнев возразил: «Ты не крути, Андрюша. Ты ведь знаешь, о чем я говорю. Несогласные не там где-то среди 250 миллионов, а в Кремле. Они не какие-нибудь пропагандисты из обкома, а такие же, как я. Только думают иначе!»{811}. Эта озабоченность Брежнева по поводу возможной оппозиции продолжала оказывать сдерживающее влияние на его политику разрядки на всех уровнях.
Первоначально «те, кто думали иначе», пытались перетянуть Брежнева на свою сторону. В итоге сталинисты и русские националисты проиграли сражение за Брежнева. Леонид Ильич отдался всей душой «борьбе за мир» и по этой причине все больше нуждался в небольшой группе референтов из международных отделов ЦК. Эти люди влияли «пером и словом» на формулировки публичных высказываний генсека по вопросам не только внешней, но и внутренней политики. Брежнев дистанцировался от крайнего антиамериканизма, который исповедовали его старые товарищи по партийной и государственной работе. Время от времени Брежнев показывал своим либеральным помощникам «анонимки» на них, которые поступали от сторонников жесткой линии, давая им понять: на вас точат зубы, но я не дам вас скушать, цените…{812}
Позже некоторые из референтов Брежнева (Арбатов, Черняев, Шахназаров) поддержали курс на перестройку и гласность Михаила Горбачева — курс, положивший конец холодной войне. Именно эти люди облекали советскую внешнюю политику в более миролюбивую и гораздо менее идеологизированную форму, чем того хотелось большинству номенклатурных чинов и приятелей Леонида Ильича. Но оглядываясь назад, понимаешь, насколько ограниченной была роль этих речеписцев. Их попытки освободить курс на разрядку от мертвящего груза коммунистической идеологии, призывы к Брежневу поновому взглянуть на сложившуюся международную обстановку не давали результатов. Генсек цеплялся за идеологическую ортодоксию и отказывался от перемен, о которых толковали его «просвещенные» помощники. Главные импульсы, побудившие Брежнева к разрядке, пришли извне, и реагировал советский лидер на них лишь в той мере, в какой это соответствовало его собственным честолюбивым замыслам.
* * *
Генсеку хотелось конвертировать выросшую военную мощь СССР в валюту дипломатических соглашений и международного престижа. С помощью Андропова, Громыко и «просвещенных» помощников и референтов Брежнев приступил к выработке собственной концепции международной политики, которая была сформулирована в программе построения мира в Европе и взаимодействия со странами Запада. Центральное место в это программе отводилось идее созыва общеевропейского совещания по безопасности и сотрудничеству. Об этом советский руководитель объявил на очередном съезде КПСС, который планировался на весну 1970 г., но состоялся лишь в марте — апреле 1971 г. Один из историков, специалист по истории разрядки, заключил, что на этом съезде «Леонид Брежнев упрочил свое руководящее положение в Политбюро по вопросам внешней политики». Генсек также «не скрывал, что его программа является советским ответом на восточную политику Вилли Брандта»{813}. Встретив бурными аплодисментами речь Брежнева, делегаты съезда единодушно поддержали Программу мира и одобрили договоренности с Западной Германией. Это было не только ритуальным действом, но и важным политическим событием. Теперь Брежневу было гораздо проще отбиваться от тех, кто критиковал его за внешнюю политику. В своей речи на съезде Громыко, не называя никого по имени, осудил тех людей в партии и стране, которые считали, что «любое соглашение с капиталистическими государствами является чуть ли не заговором»{814}.
В октябре 1971 г. довольный собой Брежнев наставлял своих референтов: «Мы все время боремся за разрядку. И тут мы много достигли. Сегодня о наших переговорах с крупнейшими государствами Запада речь идет уже не о конфронтации, а о соглашении. И мы будем вести дело к тому, чтобы [Общеевропейское совещание о безопасности и сотрудничеству] провозгласило декларацию о принципах мирного сосуществования в Европе. Это отодвинет лет на 25, а может быть, на век проблему войны. К этому мы направляем все свои мысли и деятельность нашего МИДа и всех общественно-политических организаций не только своей страны, но и наших союзников»{815}. Но «борьба за разрядку» оказалась делом еще более трудным, чем представлялось Брежневу. И причина этого заключалась не только в давлении противников разрядки внутри страны, сколько в том, что происходило за ее пределами. Война во Вьетнаме и инерция советско-американского противостояния по всему миру — все это продолжало ставить разрядку под угрозу срыва.