Советская «ново-благословенная»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Советская «ново-благословенная»

В 1924 году с винного склада под номером 1 — будущего завода «Кристалл» — пошли в продажу первые 30-градусные наливки и настойки. Высший орган власти в СССР — Центральный исполнительный комитет — разрешил их изготовление и продажу не только государственным, но и кооперативным организациям и акционерным обществам с преобладанием государственного капитала{26}. Производимый напиток был окрещен в народе по имени нового главы правительства А. И. Рыкова.

Это событие отметил в дневнике 20 декабря 1924 года Михаил Афанасьевич Булгаков: «В Москве событие — выпустили тридцатиградусную водку, которую публика с полным основанием назвала "рыковкой". Отличается она от "царской" водки тем, что на 10 градусов слабее, хуже на вкус и в четыре раза ее дороже». Новый напиток был увековечен писателем в «Собачьем сердце» в диалоге доктора Борменталя и профессора Преображенского:

«— Ново-благословенная? — осведомился он.

— Бог с вами, голубчик, — отозвался хозяин. — Это спирт. Дарья Петровна сама отлично готовит водку.

— Не скажите, Филипп Филиппович, все утверждают, что очень приличная — 30 градусов.

— А водка должна быть в 40 градусов, а не в 30, это во-первых; а во-вторых, Бог их знает, чего они туда плеснули. Вы можете сказать — что им придет в голову?

— Все что угодно, — уверенно молвил тяпнутый».

В августе 1925 года власти пришло в голову восстановить государственную монополию на изготовление 40-градусной водки: Президиум ЦИК СССР принял «Положения о производстве спирта и спиртных напитков и торговле ими»{27}. Теперь уже почти настоящая «рыковка» в октябре пошла на рынок по низкой цене — всего рубль за поллитровую бутылку. Первоначально она имела только 38°, но скоро крепость была повышена до «нормы», а в 30-е годы появилась даже 50-градусная «столовая водка».

Историческое решение партии и правительства вызвало живой отклик в массах, о чем свидетельствует перлюстрация писем жителей Страны Советов. Некто Новиков из Ленинграда писал товарищу: «За последнее время сказывается влияние нэпа, возрождающего капитализм, а вместе с ним и все то, что свойственно… для буржуазии. В Ленинграде открыта официальная госвинторговля. <…> Решили построить бюджет на продаже водки. <…> Государственное признание и допущение пьянства — грубая, непростительная ошибка. Эта ошибка может быть для нас роковой». Менее сознательные искренне радовались: «В первый день выпуска сорокаградусной люди на улицах… плакали, целовались, обнимались. Продавать ее начали в 11 час. утра, а уже в 4 ч. все магазины были пустые. <…> Через 2 прохожих третий был пьян». «У нас стали ей торговать с 3 октября. За ней все кинулись, как в 1920 году за хлебом. С обеда на заводе больше половины на работу не ходили» — так отметили праздник в подмосковном Голутвине.

Благодарное население тут же с юмором по-новому окрестило водочную посуду: «Если кому нужно купить сотку, то просят — дайте пионера, полбутылки — комсомольца и бутылку — партийца»{28}. В связи с введением метрической системы мер и весов старое ведро в 12,3 литра заменили новым на 10 литров; соответственно бутылки стали выпускать емкостью в половину и четверть литра (последняя называлась «маленькой», «малышкой», «четвертинкой» и «чекушкой»).

В Москве продажа советской водки началась 4 октября 1925 года, в воскресенье. У магазинов, торговавших спиртным, выстроились очереди по триста-четыреста человек. Каждый магазин продавал в среднем по две тысячи бутылок в день. Больницы и отделения милиции были забиты пьяными — вытрезвителей тогда еще не существовало.

Водочная бутылка закрывалась картонной пробкой с тонкой целлофановой прокладкой, защищавшей ее от влаги, и запечатывалась коричневым сургучом. Появившаяся вскоре новая водка более высокой очистки стала отличаться от нее и белым цветом сургучной головки. Нынешнее поколение уже не помнит не только сургучной упаковки, но и пришедшей ей на смену «бескозырки» — той же пробки, но уже с алюминиевым покрытием и язычком, за который нужно было потянуть, чтобы откупорить бутылку.

Эпистолярный энтузиазм страждущих граждан подтверждался информационными сводками ГПУ за октябрь 1925 года: «С выпуском 40-градусной водки отмечается сильный рост пьянства среди рабочих. В первые дни октября и особенно в дни выдачи зарплаты пьянство носило повальный характер. В связи с пьянством отмечался чрезвычайный рост прогулов и явка на работу в пьяном виде. На ф-ке "Зарядье" в дни выдачи зарплаты не работало 3 дня 1300 рабочих. На Дрезненской ф-ке Орехово-Зуевского у[езда] в первый день появления водки не работало 40% рабочих. Рост прогулов отмечен на многих московских, ленинградских и других заводах. Пьянство сопровождалось ростом всякого рода антиморальных явлений: семейных ссор и скандалов, избиения жен, хулиганством и т. п. В уездах Московской губ[ернии] пьяные толпы рабочих в отдельных случаях избивали милиционеров. На почве пьянства отмечается сильное обнищание рабочих (Брянская губ[ерния]). Увеличились хвосты членов семей у ворот фабрик и заводов в дни получек». Выпуск водки совпал с осенним призывом в Красную армию и по этой причине сопровождался массовыми пьяными дебошами и драками в Московской, Ленинградской, Астраханской, Оренбургской губерниях; причем местами загулявшие защитники отечества орали: «Да здравствует Николай, наконец, опять дождались!»{29}

Агитационно-пропагандистский отдел ЦК ВКП(б) водочную монополию рассматривал как вынужденную меру из-за нужды в средствах для поднятия народного хозяйства. В качестве второй причины ее введения называлась борьба с самогоном, который стал «средством перекачки сотен миллионов рублей от бедняцко-середняцких слоев крестьянства к наиболее зажиточным слоям». В 1927 году Сталин в одной из бесед с иностранными рабочими, часто приезжавшими в то время в СССР для ознакомления с практикой построения социализма в отдельно взятой стране, разъяснял причины принятого решения:

«Когда мы вводили водочную монополию, перед нами стояла альтернатива: либо пойти в кабалу к капиталистам, сдав им целый ряд важнейших заводов и фабрик, и получить за это известные средства, необходимые для того, чтобы обернуться; либо ввести водочную монополию для того, чтобы заполучить необходимые оборотные средства для развития нашей индустрии своими собственными силами и избежать, таким образом, иностранную кабалу.

Члены ЦК, в том числе и я, имели тогда беседы с Лениным, который признал, что в случае неполучения необходимых займов извне придется пойти открыто и прямо на водочную монополию, как на временное средство необычного свойства. <…> Конечно, вообще говоря, без водки было бы лучше, ибо водка есть зло. Но тогда пришлось бы пойти в кабалу к капиталистам, что является еще большим злом. Поэтому мы предпочли меньшее зло. Сейчас водка дает более 500 миллионов рублей дохода. Отказаться сейчас от водки, значит отказаться от этого дохода, причем нет никаких оснований утверждать, что алкоголизма будет меньше, так как крестьянин начнет производить свою собственную водку, отравляя себя самогоном. <…>

Правильно ли поступили мы, отдав дело выпуска водки в руки государства? Я думаю, что правильно. Если бы водка была передана в частные руки, то это привело бы:

во-первых, к усилению частного капитала,

во-вторых, правительство лишилось бы возможности должным образом регулировать производство и потребление водки, и в-третьих, оно затруднило бы себе отмену производства и потребления водки в будущем.

Сейчас наша политика состоит в том, чтобы постепенно свертывать производство водки. Я думаю, что в будущем нам удастся вовсе отменить водочную монополию, сократить производство спирта до минимума, необходимого для технических целей, и затем ликвидировать вовсе продажу водки»{30}.

Генеральный секретарь большевистской партии, как это не раз бывало, лукавил — во-первых, ссылаясь на Ленина: никакими подтверждениями якобы высказанного им мнения о принятии идеи водочной монополии мы не располагаем. Известно, правда, ленинское письмо Сталину для членов ЦК от 13 октября 1922 года, заканчивавшееся фразой: «С Внешторгом мы начали рассчитывать на золотой приток. Другого расчета я не вижу, кроме разве винной монополии, но здесь и серьезнейшие моральные соображения». Как видим, «винная монополия» упоминалась им явно в негативном плане. Однако, по словам самого же Сталина, эта ссылка на авторитет Ленина помогла на пленуме ЦК партии в октябре 1924 года убедить колебавшихся и принять решение о введении водочной монополии{31}.

Во-вторых, пополнить бюджет можно было и иным путем — например, увеличив акциз на сахар, чай и другие продукты. Но производство спирта было проще и при низкой себестоимости гарантировало быстрое и надежное увеличение доходов.

В-третьих, вождь напрасно пугал собеседников тем, что крестьянин «начнет производить свою собственную водку», ведь самогон давно уже стал реальностью в русской деревне и окончательно вытеснить его казенной водкой так и не удалось за все время советской власти, тем более что она свернула борьбу с самогоноварением.

Наконец, очень характерна для Сталина вера во всемогущество государственной власти, способной вводить по собственному усмотрению те или иные общественные явления (вроде массового потребления водки) или упразднять их. К сожалению, эта традиция сохранилась и в последующее время — при издании антиалкогольных постановлений 70—80-х годов.

Более интеллигентные партийные и государственные деятели, как ведущий идеолог Емельян Ярославский или нарком здравоохранения Николай Семашко, на первый план выдвигали необходимость «вытеснения более опасного для здоровья и более доступного населению самогона»{32}. По мнению наркома финансов Сокольникова, эта мера была временной, а объем производства не должен был превышать трети от довоенного: «По пути пьяного бюджета мы пойти не можем и не должны… разрешив эту продажу, мы должны вместе с тем взять твердый курс ограничения потребления алкоголя в стране»{33}, — но уже в январе 1926 года он был снят с поста.

Вскоре доходы от продажи водки были уже вполне сопоставимы с дореволюционными, хотя и уступали по доле в бюджете: 12 процентов в 1927 году против 26,5 процента в 1913-м. Помянутые Сталиным 500 миллионов рублей весьма внушительно смотрятся на фоне суммы в 800 миллионов — всех государственных капитальных затрат в 1926 году{34}. После ряда колебаний цена на водку установилась в 1926 году на приемлемом для работавшего горожанина уровне — 1 рубль 10 копеек за бутылку. Соответственно росло и потребление, вопреки наивным надеждам на то, что пьянствовать будут только «классово чуждые» граждане: «Пусть буржуазия прокучивает свои деньги в ресторанах, пивнушках и кафе, это принесет только пользу советскому государству, которое еще больше обложит налогом владельцев пивных и ресторанов»{35}.

Рост спроса на водку не совпадал с классовыми прогнозами. «Казалось бы, теперь налицо много условий, которые должны были сильно ограничить потребление алкоголя: продолжительный период воспрещения питейной торговли, исчезновение богатой буржуазии, крупного чиновничества, подъем революционного энтузиазма, общественных интересов, повышение вообще культурного уровня рабочих и красноармейцев, развитие клубной жизни, доступность различных развлечений, распространенность занятий спортом, упадок религиозности и ограничение роли обрядов, с которыми были связаны многие питейные обычаи и пр., — все это должно иметь могучее отвлекающее от алкоголя действие… Но монопольная статистика безжалостно разрушает эти надежды. Она свидетельствует, что за три года продажи вина столицы дошли уже до 65 процентов довоенного потребления и что еще хуже — потребление продолжает расти», — искренне удивлялся такому противоречию опытный врач и участник дореволюционного «трезвенного движения» Д. Н. Воронов.

По официальным данным Центроспирта, к 1928 году на среднюю российскую душу приходилось 6,3 литра водки, что составляло 70 процентов от довоенного уровня{36}. При этом, как и раньше, горожанин пил намного больше крестьянина, хотя и в деревне потребление спиртного увеличилось, а начинали пить с более раннего возраста. Исследования бюджетов юных строителей социализма показали, что в 1925 году рабочая молодежь тратила на выпивку уже больше, чем до революции. Только за 1927—1928 годы было зарегистрировано 300 тысяч «пьяных» преступлений, ущерб от которых оценивался (вероятно, по разной методике подсчета) от 60 миллионов до 1 миллиарда 270 миллионов рублей{37}.

«Рыковка» успешно вытесняла самогонку в городах, где бутыль самогона стоила 70 копеек и выше. При такой разнице в ценах городской потребитель предпочитал покупать менее вредное «казенное вино», чем разыскивать продавца самогонки, рискуя подвергнуть себя неприятностям со стороны милиции. Но для деревенского потребителя была слишком соблазнительна дешевизна самогонки, стоившей в 2—2,5 раза меньше городской водки. «У нас самогон все село пьет… Как же! Через каждый двор — свой завод. Нам Госспирта не надо, мы сами себе — Госспирт! У нас только покойник не пьет», — простодушно рассказывал деревенский парень корреспонденту молодежного журнала. На деревне бутылка по-прежнему служила платой за помощь, обязательным угощением соседей и столь же обязательной «данью» начальству. «Советская власть тяжелая, — говорил председатель сельсовета деревни Чекалинка Самарской губернии, — ее трезвый не подымешь. И к бумаге не пристанет, если не смажешь самогоном»{38}.

Безуспешная конкуренция с самогонным аппаратом побудила правительство изменить свою «линию»: с начала 1927 года оно фактически отказалось от преследования самогонщиков, обеспечивавших свои «домашние надобности», и переключило милицию на борьбу с явно промышленной самогонкой. В новый Уголовный кодекс РСФСР 1927 года было внесено дополнение: «Ст. 102. Изготовление и хранение самогона для сбыта, а равно торговля им в виде промысла — лишение свободы или принудительные работы на срок до 1 года с конфискацией всего или части имущества. Те же действия, но совершенные, хотя бы и в виде промысла, но вследствие нужды, безработицы или по малосознательности, с целью удовлетворения минимальных потребностей своих или своей семьи — принудительные работы до 3 месяцев». Относительно либеральное отношение законодательства к самогоноварению (единственное за 70-летнюю историю советского строя) привело к дальнейшему его распространению и приобщению к нему крестьян, в том числе молодежи.

Проведенная Центральным статистическим управлением РСФСР акция по оценке потребления водки и самогона в стране через специальные анкеты, заполняемые на местах 50 тысячами добровольцев-«статкоров», показала такую картину: «По статкоровским показаниям количество пьющих хозяйств в деревне равно 84 % и средняя годовая выпивка на 1 двор — 54 литра (4,4 ведра) за 1927 год. Исходя из 17 миллионов хозяйств РСФСР, таким образом, получается сумма выпитых крепких спиртных напитков 7804 тысячи гектолитров (63,4 миллиона объемных ведер), а в переводе на 1 душу сельского населения — 9,3 литра (0,76 ведра). По статкоровским данным эти спиртные напитки деревни состоят из хлебного вина и самогонки далеко не в равных долях, и хлебное вино дает около 1600 тысяч гектолитров (13 миллионов ведер) против 6235 тысяч гектолитров (50 миллионов ведер) самогонки. Таким образом, из 9,3 литра душевого потребления алкоголя 7,50 литра составляет самогонка».

К присланным статистическим данным «статкоры» добавляли и свои личные наблюдения, из которых, в числе прочего, можно увидеть, что в деревне местами еще сохранился, несмотря на все революционные бури, традиционный крестьянский уклад, где праздники и гуляния подчинялись древним традициям. Так, из Вологодской губернии шли сообщения:

«Наше селение относится к малопьющим спиртные напитки, и объясняется это тем, что в нем нет казенной продажи водки; ближайший магазин с водкой находится в 9 верстах, и бегать за 9 верст за бутылкой водки охотников мало, покупать же у шинкарей по 1 р. 60 к. — 1 р. 80 к. под силу очень немногим. Поэтому население пьет только по торжественным случаям — в Рождестве, на масляной, в Пасху, в храмовой праздник — Покров и на свадьбах; остальное время население вполне трезво. Все свадьбы справляются обязательно по обычаю — с вином».

«В нашем селении (Дымовское, 24 двора) больше всего хлеба тратится на пивоварение, на справление праздников. Мною было подсчитано сколько израсходовано на пиво, оказалось 120 пуд. ржи по 1 р. 50 к. — всего 180 руб., да хмелю 80 кило по 2 р. 50 к. на 200 руб., да чаю с сахаром в праздник уйдет на 30 руб., так что каждый храмовой праздник обходится нам в 410 руб., а их в году 2 храмовых, да Пасха, да Рождество, да масленица, вот что стоят нам праздники».

Зато в других местах традиционный деревенский уклад жизни быстро разрушался.

«Пьянство в нашей местности увеличилось; увеличение произошло за счет пьянства молодежи от 15 до 20 лет. Молодежь пьет потому, что нет никакого культурно-просветительного развлечения — красного уголка, избы-читальни, клуба, а самогонное есть», — писали из «фабричной» Иваново-Вознесенской губернии.

«В нашем селе Порецком самогон не гонят, а привозят из соседних деревень, платят 40—50 коп. за бутылку. Пьянство распространяется. Я знаю многих, которые прежде вина в рот не брали, а теперь пьют и пьют; молодежь раньше стеснялась пьянствовать, а теперь считают, кто не пьет — баба или плохой человек», — докладывали из Чувашии. Дружно указывали корреспонденты и на эмансипацию женщин в питейном смысле: «До войны женщины и малолетки не пили совершенно, а теперь и женщины пьют при всяком случае — на праздниках, свадьбах, на базаре, в городе… Пьющие женщины — все замужние, девицы не пьют»{39}.

Тогдашние председатели Совнаркома и Совета труда и обороны Алексей Рыков и Лев Каменев вынуждены были признать: «Не бывать бы счастью, да несчастье помогло. Введение крепкой водки ставит во весь рост вопрос об алкоголизме. Раньше на него не хотели обращать внимания. Теперь он встал как социальная проблема». Но Сталин в том же 1927 году в ответ на критику в адрес водочной монополии заявил: «Если нам ради победы пролетариата и крестьянства предстоит чуточку выпачкаться в грязи — мы пойдем и на это крайнее средство ради интересов нашего дела»{40}.

Надо признать, что в те годы эта проблема еще не замалчивалась: выходило множество книг и брошюр, разъяснявших политику партии и излагавших научные сведения о вреде алкоголя. Выпускались даже примерные сценарии суда над пьяницей, которого, как это подразумевалось в то время, спаивал классовый враг{41}. Появлялись и фантастические проекты организации «красных трактиров» с идейными продавцами-агитаторами, книгами и юридической консультацией для крестьян. Попытки «совместить» просветительскую деятельность с торговлей спиртным были высмеяны молодым М. А. Булгаковым в фельетонах («Библифетчик» и др.) о том, как заведующие культурных «уголков» назначались одновременно продавцами пива для посетителей: «Вам пивка иди книжку?»{42}

Социокультурный переворот в обществе, Гражданская война и быстрая смена «генеральной линии» — от ожидания скорой победы всемирной революции до нэповской «реставрации» — не могли не изменить привычные традиционные представления о системе общественных ценностей и норм поведения. «Гримасы нэпа» порождали у молодежи или «упадочнические» настроения, грубость, или увлечение «изячной жизнью». С другой стороны, неприятие «мещанского быта» приводило к стремлению «отменить» многие обычные нормы человеческого общежития. «Где написано, что партиец может иметь только одну жену, а не несколько?» — интересовался один комсомольский работник. Другой полагал, что застолье является необходимым условием общественной работы: «Я пью — я не теряю связи с массами!» Многие брали пример со старших товарищей: «Раз пьют партийцы, то нам и подавно пить можно»{43}.

На бытовом уровне «революционная» прямота и бескомпромиссность оборачивались хамством, отрицание старой школы и культуры — полуграмотным «ком-чванством», презрение к «буржуйскому» обиходу — утверждением худшего типа бытовой культуры в духе городских мастеровых начала XX века с их набором трактирных развлечений. «Как тут не запьянствовать, — рассуждали многие «новые рабочие» 20-х годов. — И музеи содержать, и театры содержать, и буржуазию содержать, и всех дармоедов содержать, и всё мы, рабочие, должны содержать?»{44}

Сельский «молодняк», перебираясь на промышленные предприятия и стройки в города, быстро отрывался от традиционного деревенского уклада с его контролем со стороны общественного мнения, но куда медленнее усваивал иной образ жизни, нередко воспринимавшийся им как чуждый не только с бытовой, но и с «классовой» точки зрения. Альтернативой трудному пути приобщения к культурным ценностям были «брюки клеш», кино, пивные, приблатненное (но отнюдь не «контрреволюционное», а «свое в доску») уличное общество со своими нормами поведения. Его героем стал «парень городских окраин», для которого пьяный кураж и лихость становились своеобразной компенсацией его низкого культурного уровня.

Благодаря пролетарскому происхождению такой новоиспеченный горожанин мог выйти в люди и вместе с комсомольским или партийным билетом усваивал ценности «изячной жизни» по ее бульварным образцам, как «бывший партиец» Пьер Скрипкин у Маяковского, весьма гордый своим статусом:

«Присыпкин. Товарищ Баян, я за свои деньги требую, чтобы была красная свадьба и никаких богов! Понял?

Баян. Да что вы, товарищ Скрипкин, не то что понял, а силой, согласно Плеханову, дозволенного марксистам воображения я как бы сквозь призму вижу ваше классовое, возвышенное, изящное и упоительное торжество! Невеста вылазит из кареты — красная невеста… вся красная, — упарилась, значит; ее выводит красный посаженый отец, бухгалтер Ерыкалов, — он как раз мужчина тучный, красный, апоплексический, — вводят это вас красные шафера, весь стол в красной ветчине и бутылки с красными головками».