Заключение: уроки дискуссии
Заключение: уроки дискуссии
Муза Клио, возможно, является шлюхой, но шлюхой, которая заслуживает нашего уважения.
Неллеке Ноордервлиет[67]
Рассмотрение откликов на мою книгу «Благосостояние населения и революции в имперской России» показывает: в современной российской историографии традиционная научная дискуссия как институт сохранилась, но она теперь дополнилась настоящими информационными войнами, что следует признать естественным и неизбежным в информационном обществе. Войны ведутся по законам PR и имеют целью дискредитировать конкурента, его работу и вывести из игры. Используются все средства массовой информации: журналы и газеты — профессионалами, Интернет — преимущественно любителями, широкой публикой и в меньшей степени профессионалами, а телевидение — всеми почти в одинаковой степени. В сети можно выступать анонимно или под псевдонимом, благодаря чему открываются широкие возможности высказаться всем, даже самым скромным и застенчивым людям, которые не решаются сказать свое слово открыто, а также самым наглым и бесцеремонным, не стесняясь в аргументах и выражениях. Те, кто располагает большими административными возможностями, социальным капиталом (имеются в виду социальные связи, выступающие ресурсом для получения выгод) или компьютерно-информационными ресурсами и умениями, получают существенное преимущество в завоевании общественного мнения и, следовательно, в борьбе с конкурентами. Однако Интернет — оружие обоюдоострое и напоминает ящик Пандоры: когда он открывается, невозможно предвидеть, к каким последствиям это приведет для того, кто его открыл. Например, С.А. Нефедов, активно использующий сеть для пропаганды своих взглядов и дискредитации своих оппонентов, на мой взгляд, по большому счету больше проигрывает, чем выигрывает. Во-первых, он использует недобросовестные приемы и черный пиар, что интернетовской публике в массе не нравится. Во-вторых, его нападки на меня способствовали мобилизации «оптимистов», причем, их оказалось больше, чем «пессимистов». И это благо для России. Согласно теореме Томаса, названной в честь американского социолога У.А. Томаса (1863–1947): «Если ситуация мыслится как реальная, то она реальна по своим последствиям». Другими словами, ментальные структуры, независимо от того, насколько они адекватны реальности, предопределяют не только восприятие действительности, но и действия людей.
Интернет, телевидение и традиционные средства информации влияют друг на друга, но для профессионалов пока большее значение имеют бумажные журналы и книги, а для любителей — сеть и телевидение. Главный недостаток интернетовской дискуссии состоит в слабом знакомстве ее участников с предметом спора и с обсуждаемой работой, поскольку далеко не вся научная литература доступна в сети, а та, которая туда попадает, приходит с опозданием; новейшая литература практически не доступна блогерам.
Старый девиз — в споре рождается истина — не утратил своего значения. Но телевидение и особенно Интернет нередко затягивают дискуссию настолько, что теряется ее нить и смысл. И получается, как сказал римский поэт Публий Сир: «В излишних спорах теряется истина». На мой взгляд, непосредственные участники дискуссии редко отказываются от своей точки зрения, но наблюдатели, особенно те, у кого она еще не сложилась, безусловно, реагируют на аргументы сторон. Да и сами стороны, не изменяя точки зрения, прислушиваются к голосу оппонента, отказываются от одних аргументов и возражений и изобретают новые. А.В. Островский в первой критической статье нашел важные опечатки, хотя и не повлиявшие на выводы, но все-таки не украсившие мое исследование; их устранение выбило из рук критиков важные аргументы о недоучете расхода зерновых на фураж и тяжести налогов. Правда, критик тут же нашел другие возражения, и хотя они оказались слабыми, их убедительное опровержение усиливает мою позицию. Так же вел себя и С.А. Нефедов. Сначала весь свой пафос он направлял на нормы фуража, потом — на якобы недоучет мною улучшения санитарных условий жизни крестьянства и, наконец, — на сами антропометрические данные и их интерпретацию. Для опровержения его аргументов мне пришлось найти новые доказательства, повышающие убедительность моей концепции. Замечания В.П. Булдакова, наивные и легкомысленные относительно статистических расчетов и антропометрических данных, ввиду его некомпетентности в этих вопросах, оказались полезными в отношении неполноты учета мною историографии революции. Во 2-м издании книги я по возможности учел его последнее замечание, и благодаря этому мои аргументы, как полагают первые читатели, стали более основательными.
Словом, если бы самые суровые критики вели дискуссию достойно, без грубости, хамства, перехлестов, несостоятельных обвинений, без желания унизить и оскорбить оппонента, т.е. в рамках академических традиций, можно было бы сказать: дискуссия прошла не только эффективно, но замечательно интересно.
Не вызывает радости появление цензуры в журнале «Российская история», как и отказ «Вопросов истории» опубликовать мой ответ, что, по сути, также является цензурой в завуалированной форме, а также использование административного ресурса и социального капитала при обсуждении рукописи и при публикации критических рецензий и статей против моей книги.
Озадачивает понижение культуры ведения научной дискуссии (имею в виду В.П. Булдакова, И.В. Михайлова, А.В. Островского и С.А. Нефедова). Здесь пальма первенства принадлежит первому: именно он (с помощью жены и друга) вывел спор за рамки принятых в научном сообществе традиций, а два последних к нему вскоре присоединились, и дискуссия, к сожалению, пошла неакадемическим путем. Меня грубо атаковали и вынудили адекватно защищаться. Все четверо опускались до подтасовок моих слов и данных. Их утверждения об «аморальности антропометрических измерений» (В.П. Булдаков), о преследовании мною политических целей при написании книги (А.В. Островский, у которого это означает заказ спецслужб или Государственного департамента США) и о моем пребывании на содержании у врагов русского народа — американского империализма (С.А. Нефедов), уверен, войдут как анекдоты в золотой фонд отечественной исторической критики. Отклик В.П. Булдакова и две критические статьи А.В. Островского могут служить практическим руководством для написания злопыхательских рецензий. К счастью, на нейтральных читателей подобные заявления действуют совсем не так, как рассчитывают их авторы. Непримиримость, агрессия, ярость, переход на крик, политические обвинения, наклеивание ярлыков — все это, конечно, не украсило дискуссию и сильно напомнило середину ушедшего века. Агрессия не способствует диалогу. В науке конкуренция была, есть и будет, хотя до враждебности, а тем более до ненависти до сих пор доходило сравнительно редко. Но, как сказал один мудрый человек: «Если человек из себя что-нибудь представляет, то его обязательно должен кто-нибудь ненавидеть». Добавил бы — и кто-нибудь любить. Моя книга встретила и ненависть, и любовь, поэтому я более чем удовлетворен.
Разнузданность некоторых критиков стала следствием понижения общей культуры слова и спора — вспомним, как ведутся нередко дискуссии на телевидении и в Интернете, где ложь и клевета стали нормальным явлением, а грубость и мат — обязательной приправой. Свою роль сыграло и исчезновение самоцензуры, и упразднение цензуры (очень удобный случай для оппонентов заклеймить меня как сторонника введения цензуры), и безнаказанность за использование неджентльменских приемов и выражений. Но, пожалуй, самая главная причина ожесточенности споров — коммерциализация науки, под влиянием которой исследователи нередко превращаются сначала в конкурентов, а потом и в заклятых врагов. Борьба авторов за фонды и гранты, не существовавшие в советское время, за возможность напечататься, за доступ на телевидение, словом, за место под солнцем стала острее, а ее результаты в большей, чем прежде, степени зависят от самого историка, а не от благорасположения начальства. Да и писателей стало намного больше, иногда, кажется, даже больше, чем читателей. Ну и, конечно, амбиции возросли многократно — каждому хочется, чтобы на него обратили внимание. Ограничения на средства достижения цели сняты; границы между приличным и неприличным стерлись. Твердые локти, бесцеремонность и неразборчивость в средствах для достижения цели становятся нормой поведения в науке в такой же степени, как и в бизнесе. Этому правилу волей или неволей начинают следовать и некоторые историки в стремлении достичь известности, найти хорошую работу и получить финансирование, что, учитывая низкие доходы современных ученых и преподавателей, становится необходимым или, во всяком случае, целесообразным для выживания{588}.[68] «Теперь нравы историков становятся более циничными и более ориентированными на рыночный принцип “ты — мне, я — тебе»”, — констатирует исследователь современных нравов и даже говорит о «деградации» сообщества историков{589}, насчитывающего, по ориентировочной оценке, 40 тыс.{590},[69]
Прочтя мои заметки, читатель может взгрустнуть и подумать: «Вот так оптимист Миронов!» Чувствую обязанность поддержать имидж оптимистов.
Во-первых, новые парадигмы всегда и везде с трудом и боем входят в историографию. Вспомним, например, сколько потерпел А.Я. Гуревич, прежде чем его концепция западноевропейского Средневековья получила признание. И в этом есть даже здравый смысл — своим консерватизмом наука защищается, более того, должна защищаться от конъюнктуры, легковесных и непроверенных идей.
Во-вторых, в постсоветское время официальные ограничения на тему, период, методику, методологию и теоретическую ориентацию исчезли вместе с цензурой и директивными органами. Историк-ревизионист находится в безопасности. Другое дело, само сообщество историков поддерживает определенные правила игры, и к тому, кто от них серьезно отклоняется, относится негативно. Но это всегда было и будет, и, по большому счету, даже необходимо — иначе наука превратится в анархию и хаос. Если же иметь в виду свободу творчества, то условия работы у современных историков радикально изменились к лучшему сравнительно с советскими временами. Вот что А.Я. Гуревич пишет в своих мемуарах об условиях работы и творческой атмосфере 1950 — начала 1980-х гг. «Я не решаюсь никого пригласить пережить те годы: обстановка была чудовищная. Я ее субъективно представляю как атмосферу постоянной, интенсивной и, самое страшное, сделавшейся привычной лжи и двоемыслия. Человек говорит, и сплошь и рядом вы не можете верить тому, что он говорит, потому что знаете, что он сам не верит тому, что говорит. Люди совершают поступки, которые с точки зрения порядочности и здравого смысла являются не просто безнравственными, но извращенными, а с точки зрения твердолобого эгоизма нецелесообразными. Человек делает пакость ради получения неких тридцати сребреников в виде выгодной должности, благосклонности начальства, разрешения поехать за рубеж. И он совершенно не думает о том, как его деяния будут видеться другими людьми, свидетелями его поступка, и что он сам будет о себе думать — ведь все-таки иногда человек думает же о себе? Он настолько приземлен повседневной ситуацией, что не думает и о том, что скажут о нем впоследствии, что же будет, условно говоря, с его доброй славой? <…> Царили атмосфера спертости и постоянное стремление власть имущих заткнуть все дыры, через которые мог бы просочиться свежий воздух»{591}.
Во время опалы коллеги А.Я. Гуревича, желавшие нравиться начальству, при встрече с ним на улице переходили на другую сторону{592}, в коридоре института проходили вдоль противоположной стенки{593}. Начальники смотрели хмуро и не подавали руки. Приходилось скрывать от коллег свои научные планы: «Когда в начале 70-х годов я работал над своими книгами, то старался никому не рассказывать об этом, кроме близких друзей. <…> Если заранее узнают, что я пишу какие-то “Категории средневековой культуры”, то кто-то может снять трубочку и позвонить по телефончику какому-то начальнику, и будет высказано мнение о нецелесообразности издания». Арон Яковлевич не мог найти работу в столице. Шестнадцать лет, 1950–1966 гг., коренной москвич вынужден был работать в Калининском пединституте, проживая с четырьмя коллегами в одной комнате, и еженедельно на 3 дня приезжать в Москву для работы в библиотеках{594}. «От преподавательской деятельности (в столичных университетах. — Б.М.), дела благодарного, но требующего огромных усилий, нас заботливо оградили и к студентам не подпускали. Мы были изолированы от молодежи»{595}. «Объективность, понятая как угождение и “нашим” и “вашим”, трусость, которую надо же как-то оправдать в глазах других и собственных, наконец, подлость, каковая нуждается в камуфляже и идейном прикрытии, — этим путем идут, увы, не единицы»{596}.
Думаю, Арон Яковлевич сгущает краски в том смысле, что, как мне кажется, подавляющее большинство историков ситуацию воспринимало иначе, чем он, — достаточно спокойно и с уверенностью в завтрашнем дне. Научные работники хорошо оплачивались, имели высокий престиж в обществе; лояльные, их было большинство, находились в почете у власти. Свобода творчества, как теперь выясняется, беспокоила немногих. Я, например, предполагал: у всех видных советских историков в письменных столах лежат рукописи со свежими идеями, которые они не могут обнародовать только из-за цензуры, и, как только ее отменят, в отечественной историографии немедленно, на следующий день, наступит возрождение. Однако новаторских работ по периоду империи, опубликованных сразу после отмены цензуры, мне неизвестно; они стали появляться, спустя несколько лет, и явно были написаны не в советское время. На запасных полках в расчете на лучшее будущее, по-видимому, ничего не лежало (как, например, у кинематографистов, писателей или художников). Публичным свободомыслием отличались немногие историки (кроме самого А.Г. Гуревича, А.А. Зимин, А.М. Некрич и некоторые другие, менее известные). Типичны были две другие жизненные и профессиональные позиции — «тихий нонконформизм» и «тихий конформизм»{597}, особенно вторая. Но существовал и громкий, или воинствующий, конформизм, пример которого дает автобиография доктора философских наук, ведущего научного сотрудника Института философии РАН В.И. Толстых. По его признанию, он полностью разделял официальные идеалы, к советской власти был лоялен, ее недостатки сознавал и относился к ним достаточно критично. Он занимал активную жизненную позицию; ему не приходилось кривить душой и лицемерить; он всегда оставался самим собой. В советской философии, по словам В.И. Толстых, он нашел наилучшую для себя сферу приложения сил. Он оказался востребован и в выборе исследовательских тем был свободен. Поэтому он с чистым сердцем пишет: «В общественном смысле моя жизнь состоялась. <…> Может быть, не всегда и не во всем жизнь складывалась так, как задумывалось и хотелось, но прожил ее с сознанием, что ни в чем социально и лично важном я не погрешил — ни в истине, ни в вере»{598}.[70] Это пишет философ о своей профессиональной жизни в то время, когда отклонение даже на сантиметр в любую сторону от исторического и диалектического материализма жестко пресекалось и каралось. Наверное, именно тихий и воинствующий конформизм стал важной причиной того, что в перестроечное и постосветское время «отечественная экспертная элита, включая коллег по гуманитарным и социальным наукам, провалилась в объяснении российских реформ и состоявшихся перемен в условиях жизни населения»{599}.
И все же объективно атмосфера в доперестроечное время для новаций в историографии являлась настолько неудовлетворительной, что теперешние условия можно считать близкими к оптимальным. Руководство ОИФН РАН приходит на помощь сотрудникам академических учреждений в трудных ситуациях. Мои новации получили поддержку в сообществе историков и за его пределами. Некоторые мои институтские коллеги утверждают: если бы рукопись книги обсуждалась не на Ученом совете СПбИИ, а на общем собрании научных сотрудников, то при тайном голосовании я получил бы поддержку большинства. Но ведь и на Ученом совете из 16 голосовавших 3 проголосовали за рекомендацию рукописи к печати и три «воздержались», т.е. каждый третий фактически меня поддержал, и это при открытом голосовании на глазах у дирекции, двух академиков (один из них, А.А. Фурсенко, в тот момент являлся заместителем академика-секретаря по историческим наукам) и одного чл.-кор., выступавших против рекомендации книги к печати под грифом института. Симптоматично, оппоненты, в кулуарах сравнивавшие историческую антропометрию с «новой хронологией» акад. А.Т. Фоменко, не решились поставить вопрос о невыполнении плана или запрещении публикации. А ведь я лично слышал, как один из них предлагал обратиться ко всем издательствам с просьбой-требованием не печатать мою книгу.
Таким образом, если новые радикальные идеи входят в науку с боем, — это следует считать нормальным. Как облегчить интродукцию новых идей в историографию, как помочь тем, кто пытается это делать?
С внешней, объективной для историка стороны, мне кажется, не помешало бы провести институциональные изменения. Историкам явно не хватает своей профессиональной организации — имею в виду не профсоюз, а добровольную общественную ассоциацию, как, например, у социологов — Российская социологическая ассоциация и Союз социологов России, у географов — Русское географическое общество, у журналистов — Союз журналистов России и т.п. У наших американских коллег есть несколько подобных ассоциаций — Американская историческая ассоциация (American Historical Association), Ассоциация содействия славянским исследованиям (American Association for the advancement of Slavic Studies) и др. Следует согласиться с В.А. Тишковым: «Выступить от имени всего профессионального сообщества историков в России, к сожалению, некому, ибо национальной ассоциации или исторического общества у нас нет, нет даже академического журнала общеисторического профиля (журнал «Вопросы истории» не в счет в силу своей закоснелости после его приватизации сотрудниками редакции почти 20 лет тому назад)»{600}. Подобная Ассоциация историков России, имеющая свой сайт в Интернете, могла бы разными способами поддерживать академический дух в сообществе историков.
Было бы хорошо, если бы исторические журналы являлись независимыми, но аффилированными в состав Ассоциации историков и несли бы в той или иной степени ответственность перед ней и сообществом историков за качество публикаций. В случае споров с редакцией автор имел бы право апеллировать к Ассоциации, точнее, к какому-нибудь органу при ней из компетентных и уважаемых историков, не равнодушных к состоянию отечественного историописания.
Желательно, чтобы историки, руководящие журналами в качестве главных редакторов, не занимались научной работой по профилю журнала. На мой взгляд, целесообразно обязать журналы печатать ответы авторов на критику в их адрес, опубликованную в журнале, если не в печатном виде, то, по крайней мере, на сайте журнала в Интернете, причем в последнем случае доступ к материалам дискуссии должен быть свободным.
По моему мнению, не помешало бы разработать профессиональный кодекс чести историка, что-то вроде Кодекса профессиональной этики российского журналиста, Профессионального кодекса социолога{601} или Клятвы врача России, которую читают в торжественной обстановке при получении диплома. Всякий член Ассоциации историков России добровольно принимал бы кодекс чести, а нарушивший его по уставу покидал бы Ассоциацию. Хотя пример журналистов показывает, что клятва в объективности и честности слабо сдерживает, но все же кого-то сдерживает, по крайней мере в молодости. Ну и идеал историка-профессионала в кодексе будет ясно прописан — это никогда не повредит. В перечисленных организационных вопросах я во многом солидарен с авторами недавних аналитических исследований о состоянии современного российского историописания{602}.
С субъективной стороны, на мой взгляд, замечательные рекомендации дал А.Я. Гуревич — быть открытым для новых идей, упорно отстаивать свои взгляды и проявить характер. Вот как он это сформулировал и обосновал.
«Открытость — не в смысле неразборчивой всеядности, а в смысле внимания к иной точке зрения, в добросовестной готовности в ней разобраться и извлечь рациональное для себя, в уважении к мысли другого, в искании того, что тебе близко или может пригодиться в твоем интеллектуальном “хозяйстве”; в готовности пересмотреть собственные выводы в свете науки, возражений коллег или при столкновении с противоречащими показаниями источников; в понимании того, наконец, что твоя истина — не Абсолют, а потому подвижна и изменчива — при открытости ума историка рушится всякий догматизм. Так я мыслил себе необходимые условия для того, чтобы сквозь толщу обветшавшей традиции и цепких предрассудков пробиться к новому виденью».
«Решающее условие, обеспечивавшее перелом в работе историка, — это его характер. <…> Идти на гнилые компромиссы и поступаться тем, что выстрадано, я не готов. Пример немалого числа окружающих, которые склонны были проявлять гибкость, простирающуюся вплоть до беспринципности, постоянно был перед моими глазами и служил предостережением. <…> Мне приходилось подвергать свое сознание коренной перестройке, почти в полном одиночестве и в обстановке все нарастающей настороженности части коллег. Поэтому столь важным было не побояться поступать наперекор общепринятым установкам, научным и идеологическим»{603}.
«Я был склонен сжечь мосты, которые все равно прогнили. Я вообще не придерживаюсь классического правила: худой мир лучше ссоры. Возможно, в повседневной жизни надо идти на компромиссы. <…> Но когда речь идет об острых научных и идеологических вопросах, ученому надлежит четко обозначить свои позиции и не идти ни на какие компромиссы, если только они не диктуются научными соображениями»{604}.
«Тот или иной мой коллега, обладающий несомненными научными потенциями, не создал того, что он мог бы создать, потому что у него не хватило характера, не хватило воли, стойкости для перенесения тех невзгод, которые на него обрушились, не хватило силы для того, чтобы устоять, несмотря на ту мерзкую атмосферу, в которой мы росли детьми, мужали, продолжали жить вплоть до конца истекшего столетия. Ум никому не помешал, но главное для человека — его характер, и как раз на этом столкнулись очень многие. <…> Трусость, приспособленчество приходилось встречать часто. И те, кто выдержал испытание, скорее могли создать что-то полезное и ценное, даже при средних способностях»{605}.
И последнее. Большинство участников дискуссии вели ее корректно, придерживаясь академических традиций; даже те, кто со мной не соглашались, использовали «парламентский» язык и признавали как само собой разумеющееся: не согласный с ними имеет право выдвигать и обосновывать свою точку зрения. Замечательный образец конструктивной критики, в лучших традициях академической науки, дал Владимир Георгиевич Хорос. Под влиянием его рецензии мне пришлось еще раз вернуться к теории модернизации, а заодно и к другим социологическим теориям революции, существенно развить аргументы и лучше обосновать мои выводы. Именно такая нелицеприятная, но доброжелательная критика способствует научному поиску.
Словом, с оптимизмом и с удовлетворением заключаю: историография в нашем Отечестве развивается, ее состояние изменяется к лучшему, и это, несмотря на ее коммерциализацию, позволяет смотреть в будущее с надеждой. На Западе историческая профессия давно коммерциализировалась, но академическая наука продолжает существовать[71]. Не вижу достаточных оснований для предположения, что мы сойдем на обочину мирового развития науки под влиянием коммерциализации. Мы живем в эпоху смены парадигм в историописании России, ибо старые устарели, новые только вырабатываются. После долгих лет застоя, при отсутствии цензуры и при свободе слова и печати это — самое благоприятное время для творческого человека со свежими мозгами. На мой взгляд, мы должны жить и творить с ощущением: какое счастье жить в эпоху перемен и «служить по ученой части»!