Глава вторая Ленинград весенний
Глава вторая
Ленинград весенний
Поезд идет в Кобону — Привычный быт — Совещание с архитекторами
(В пути и в Ленинграде. 10–18 мая 1943 г)
Поезд идет в Кобону
16 мая. Ленинград
Навестив, с разрешения ТАСС, моих близких в Ярославле, я выехал оттуда 10 мая. В Ленинграде живу уже третий день.
Давно знакомая обстановка. Общежитие — комната писателей в Доме Красной Армии, семь коек, казенные столы. Грохот зениток, уже четвертая воздушная тревога сегодня. Утром слышались взрывы бомб. Зенитки били далеко, звук был похож на тот, глухой, какой бывает при выколачивании ковров. Затем били близко, — это были продолговатые, резкие звуки. Гудит самолет, зенитки усиливают стрельбу, самолет завывает… ну, и так далее, в разных вариациях.
Отношение ко всему этому — совершенно безразличное, и даже не замечаешь, когда есть тревога, когда ее нет. Тревоги, налеты, обстрелы были и вчера, и позавчера (когда я приехал)…
Здесь, в группе писателей, — никаких изменений, если не считать того, что Е. Федорова в группе уже нет, он переведен в штаб партизанских отрядов.
В комнате из членов группы живет только Петр Никитич, все остальные жильцы не имеют отношения к группе. Все Политуправление переехало сюда, в Дом Красной Армии, потому здесь стало теснее, одни двери замкнулись, другие открылись, ходить нужно новыми лестницами и переходами. Н. Тихонов с Е. Рывиной едут завтра в Кронштадт и Ораниенбаум (в ПОГ), по приглашению Балтфлота, дней на семь…
Вот мой путь сюда…
Вагон поезда Ярославль — Кобона. Последним приветом Ярославля, когда переехали Волгу по мосту, было разграфленное огородное поле, где я различил тот участок, на котором работал накануне, в воскресный день. Это был чудесный день, я отправился на огород с племянницами и племянником — помочь перекопать, перелопатить предназначенный для посадки картофеля огромный участок (три сотки), полученный отцом на этот год. Был жаркий день. Скинув с себя гимнастерку и сапоги, в тапочках на босу ногу, я работал до заката солнца. Перекопал с полсотни квадратных метров земли и, несмотря на большую физическую усталость (очень приятную усталость), чувствовал себя великолепно, — в минуты отдыха лежа на траве, единясь с природой, наливаясь спокойствием ее, солнцем, теплом, ветерком, роднясь с голубым небом и мирными, не несшими в себе никакой угрозы, белыми облачками, роднясь с самой землей — плодоносной, пушистой, мягкой, кормилицей человека. Приятно было думать о тысячелетиях вот такого же, простейшего человеческого труда, о дружбе мирного человека с возделанною им землей. Я в тот день испытал давно не испытываемое мною блаженство: отсутствие душевной тревоги, отсутствие каких бы то ни было мыслей о войне… В природе был мир, и в душе был мир — полный, мне было легко и привольно. Чтоб так воспринять день — один только день — работы на огороде, за городом, нужно было жить той тревожной и трудной жизнью, с какою все осажденные ленинградцы вполне свыклись за два года войны!
Нечто символическое было для меня в том, что последним зрительным впечатлением от покидаемого мною издревле прекрасного Ярославля, от близких, с которыми я опять разлучался на неопределенное время, — оказался этот клочок возделанной мною земли, клочок между лесом, ручьем и деревенским полем. Я стоял на площадке вагона, и поезд, изогнувшись, вошел в лес, ветер донес до меня запах сосен, и Ярославль за лесом исчез. И стал я спокоен, уравновешен, и сейчас, с тех пор я опять, как в начале войны, как в самые трудные месяцы Ленинграда, как позже — на Волховском фронте, — уверен в себе, доволен своей судьбой, легок и никакими предчувствиями не томим. Некие добрая жизнерадостность и жизнеспособность восстановились во мне — мне не страшно и не печально — на душе светло, хорошо…
Поезд пришел в Вологду утром 11-го. Два отцепленных вагона — мой мягкий и соседний жесткий, имевшие направление на Кобону, — стояли на вокзальных путях весь день. Отправились из Вологды в 10. 30 вечера, ночью проехали Череповец, утром останавливались в Бабаеве; днем, приближаясь к Подборовью, я увидел первые следы бомбежек железной дороги — воронки вдоль насыпи, малые и большие, наполненные водой. Чем дальше к Тихвину, тем этих воронок было все больше, они попадались группами в двадцать — тридцать и более лунок, все чаще в сфере их распространения можно было найти следы происходивших здесь катастроф — мелкие обломки вагонов и паровозов, куски искореженного железа, кучи золы, кусочки щепок, — все, видимо, убирается довольно быстро, остаются только эти мелкие следы разрушения да воронки, воронки, воронки…
Придорожные деревеньки живут своей жизнью: возделываются огороды, бегают дети; девушки, женщины выходят на станции. Но воронки, воронки, воронки всюду!.. Вот одна от 250-килограммовой бомбы, в глубоком песке. Поезд задержался здесь, на разъезде. Рослая красивая девушка выпрыгивает на насыпь из вагона, неторопливо идет к воронке, зачерпывает в жестяную кружку песок — он понадобился ей, чтоб почистить посуду; деловито возвращается в вагон.
Наблюдаю за ней: кажется, она и не подумала, откуда берет песок!..
Поезд идет дальше, — воронки все так же часты. У станций и у мостов вся придорожная земля — в этих круглых язвах войны. Но ни один железнодорожный мост не пострадал, массивные фермы их стоят нерушимо. А станции — ближе к Тихвину — многие уничтожены, разбитые дома, расщепленные сторожки, избы… И все-таки думаешь: вот, сколько ни бомбят немцы эту дорогу, а она все-таки действует, нет такой вражеской силы, какая могла бы парализовать движение по этой — единственной Дающей жизнь Ленинграду — железной дороге. А немцы, по словам ехавшего до Тихвина со мною в купе летчика-конструктора Машкара, весь апрель ежедневно налетали на эту дорогу.
Во второй половине дня — Тихвин. Разбитые, снесенные с лица земли станционные постройки. Остались только фундаменты да груды расщепленных бревен. Середина каменного вокзала разбита прямым попаданием бомбы, но, вся в лесах, ремонтируется. Весь фасад изрыт осколками недавно разорвавшихся на путях бомб. Шустрый мальчуган, провожающий нескольких командиров и меня в столовую питательного пункта, отнесенную в уцелевшие поодаль от вокзала дома, и просящий вынести ему хлеба, — бойко сообщает, что налетов было три — в ночи на 23 и 24 марта и в ночь на одно из чисел апреля. «Все горело тогда», но «он» клал бомбы главным образом на пустырь за станционными путями, целясь в зенитные точки и не попадая в них…
Все просто, русский человек ко всему относится с простотой и, пробираясь по обломкам бревен (их свозят в одно место и строят из них новые помещения складов), поглядывает на весь этот хаос с привычным внешним бесстрастием, и разговоры наши совсем не о «том»… Еще будничней отношение к окружающему местных жителей, железнодорожных служащих, в большинстве женщин и девушек. И, однако, нет человека, способного не думать, что при бомбежках этих были, конечно, жертвы, и, вероятно, немалые, и что пост железнодорожника на таких вот вечно находящихся под угрозой налета станциях — опаснейший пост; но осознание опасности приглушено, оно вошло в жизнь, как элемент быта…
Впрочем, что ж удивляться?.. Ведь вот и в данную минуту здесь, в Ленинграде, где я пишу это, — опять грохочут замолкшие было зенитки. А за окном где-то льет звуки гармонь.
Уже час дня. Яркое солнце за окном. Приятно: вчера в штабе принял душ, сегодня я в новом обмундировании — с чистыми погонами, в летних, отглаженных брюках и гимнастерке, в новых сапогах, привезенных мною из Ярославля, бритый, аккуратный, сделавший на своем поясном ремне еще две пары дырок, чтобы не болтался. На столе передо мною — котелок с клюквой, купленной по дороге. В Ленинграде не увидишь, не купишь клюквы, а в пути она стоила — в Вологде пять рублей стакан, ближе к Тихвину — шесть, восемь, десять и, наконец, перед Волховстроем исчезла совсем. Витамины! Северный виноград! Вот, положил несколько ягодок в рот, кислота их приятна!
Да… К восьми с половиной часам вечера 12-го поезд пришел в Волхов, переправился через невредимый мост, под которым, сплошь в белой пене, тек переваливший плотину ГЭС Волхов, прошел километра полтора полосою сплошных воронок, приблизился к станции. Какойто шофер в коридоре рассказывал другим, что он никогда не выскакивает из машины при бомбежках, что самое верное дело сидеть в кабине, — немец никогда не попадет в ту машину, в которую целится, а всегда попадает рядом; коли выскочишь, обязательно угодишь под бомбу!
Станция Волхов. Точнее, железнодорожные пути в том месте, где была когда-то станция Волхов, — ее бомбили несчетное количество раз. Проезжая Волхов, я всегда вижу здесь новые разрушения, хотя разрушать здесь как будто уже давно больше нечего!
Вокзал, представлявший собою развалины, когда в феврале я ехал в Москву, теперь просто отсутствует. Мусор и лом вывезены на грузовиках, площадка на месте исчезнувшего вокзала очищена. Остались пока только обломки правого и левого крыльев здания. А вся территория вокруг перепахана бомбами.
Только между некоторыми воронками проложены деревянные мостки, обозначающие выход в «город», ибо, особенно ночью, в этом хаосе изрыхленной, спутанной с мелкими обломками земли, в круглых ямах с водою, в грудах кирпича и глины, пассажиры могли бы запутаться и сломать себе шею. Перрон — чист: на нем сотни красноармейцев, привезенных в теплушках нашего поезда. Строятся, гуськом идут по мосткам, туда, в город, где видны неповрежденные здания.
Другие ждут отправления поезда дальше. Поезд стоит здесь четыре часа — по расписанию. Слышу чье-то трезвое замечание: «Не понимаю, зачем держать так долго поезд на станциях, которые чуть ли не каждую ночь бомбит немец!» В самом деле: именно Волхов чаще всего бомбят немцы. И именно в Волхове составы простаивают всю ночь!
На этот раз, правда, станция уже не забита, как бывало прежде, составами. На ней кроме нашего поезда еще только один длинный червяк эшелона. Но наш, пассажирский поезд должен отстоять положенные четыре часа!
Я попробовал было выйти на станцию без шинели. Прошелся по хаотическому нагромождению развалин, смотрю — все вокруг в шинелях, холодина — будто не май, а начало марта. Забрался опять в вагон. Освещения в вагоне нет. Лег спать. Спутники мои по купе, старший лейтенант Ратнер и корреспондент Тарасов, допив чай, тоже ложатся спать. Ночь — лунная.
Без четверти двенадцать тревожные, прерывистые одновременные гудки всех паровозов — тревога!.. И сразу гул моторов в небесах, грохот зениток, яркий свет. С огромной высоты, снижаясь медленно и плавно, плывут на парашютах большие осветительные ракеты. Защемило сердце. Встаю. Бужу спутников: «Тревога!» На всякий случай надеваю сапоги, шинель. Смотрю в окно. Чувство страха, но мы разговариваем подчеркнуто спокойными голосами. «Вот невежа немец, решил помешать мне спать!» — говорит Ратнер. Он в пути хвалился, что за два года войны нервы его закалились так, что он вообще их не знает. В эту ночь я убедился, что мой спутник не солгал: он не сдвинулся с места, только закурил и всю тревогу продолжал лежать на своей верхней полке. Тарасов заметно нервничал, но, поскольку ни Ратнер, ни я не выказывали стремления покинуть вагон, он тоже остался в купе. Мы курили, изредка перебрасывались фразами.
Я уже после первого испуга был спокоен, надо было открыть окно, чтобы осколки его не полетели в нас, но никто из нас этого не сделал, я только наготове держал диванную подушку, чтоб прикрыть лицо, если вылетят стекла.
Поезд медленно тронулся, медленно-медленно потянулся к стрелке — подальше от станции. В полутора километрах за нею остановился между двумя составами: слева — пассажирских вагонов, справа — теплушек. Все это время грохотали зенитки, слышались свист бомб и разрывы. Ракеты плыли по небу, их свет прорезался светом прожекторов, окаймлявших станцию. Кто-то в коридоре со смешком сказал: «Нашел где остановиться — между составами, чтоб цель была больше!..» Потом в вагоне, который был переполнен флотскими и армейскими командирами, стало тихо — все командиры из вагона вышли. Вышел и проводник. Осталась только проводница Шура, высокая девушка. Она прошлась по вагону, заглядывала в каждое купе, приговаривая: «пусто», «ушли гулять», заглянула к нам, удовлетворенно промолвила: «А вы здесь все трое — спите?» — «А куда ж идти, отдыхаем!» Проводница постояла в дверях, прислушиваясь: осколки зенитных щелкали по крыше вагона; гул моторов то приближался, то удалялся. Ушла к себе.
Внезапно послышались сильные свисты бомб, и рядом грохнуло шесть раз подряд, — я слушал, считал и думал: «Как это просто, ведь любая следующая может попасть в вагон, почему же не страшно?» Полетели стекла, но не в нашем купе, а в других, град осколков застучал по вагону, где-то у крыши. И Ратнер после этого громко сказал: «Отбомбился». Рядом грохотали зенитки, свет ракет залил купе. Я отнял подушку от лица, положил ее на диван. Ждал следующих свистов. И думал: «Самое глупое, что тут ничего решительно не поделаешь.
Сиди и жди, что будет дальше. Ведь если испугаться и побежать, например, из вагона, то какой в этом смысл? Накрыть с равным успехом может везде».
(Позже я узнал, что один моряк-майор залез под вагон, лежал, не сообразив, под самой трубой санузла. Другие отсиживались в какой-то хибарке, прочие — лежали в канавах или просто на кочках, в поле.)
Самолеты продолжали гудеть, то удаляясь, то приближаясь. Удары слышались дальше. Потом началось опять, — и всего над нами я насчитал четыре захода. Когда стало совсем тихо, в вагон понемногу стали возвращаться пассажиры. Одному пробило осколком обе ноги — в ста метрах от вагона, другой, тоже раненный в ногу, стал просить сделать ему перевязку. Среди пассажиров оказался врач, он ругал себя: как, дескать, не взял с собой перевязочных средств. Постепенно все угомонились. Выяснилось, что над станцией было одиннадцать бомбардировщиков и что на станционные пути легло больше тридцати бомб.
Поезд дернулся, стал медленно подаваться назад, на станцию. Ратнер захрапел. Тарасов и я тоже улеглись спать, однако не раздеваясь, — я снял только сапоги и шинель, накрылся ею и одеялом.
А когда проснулся, было шесть часов утра и поезд стоял на следующем после Волхова полустанке.
Подолгу простаивая на станциях, поезд шел в Кобону, миновал Войбокалу, а точнее, тот пустырь, где была когда-то станция. Вышел на кобонскую ветку, пройдя Лаврово, пересек мост через Ново-Ладожский канал, сразу за которым крутым поворотом рельсы потянулись вдоль самого озера. Но все широкое пространство береговой полосы, начиная от бровки канала, было покрыто водой, сливающейся с Ладожским озером, — озеро разлилось, рельсы были под водой, из нее торчали только верхушки зеленого кустарника. Поезд шел со скоростью, равной половине скорости неторопливого пешехода. Длинный, изогнувшийся на повороте состав, — семь-восемь пассажирских, десятка четыре товарных вагонов, несколько цистерн, впереди паровоз, — плыл по воде, приходившейся выше букс, рассекая ее медленно и осторожно.
День был ярким, солнечным, небо голубым, вода, разлитая вокруг, рыжей, малопрозрачной, сквозь нее там и сям вдоль пути виднелись темные круглые ямины большой глубины — воронки. Если б немцы стали бомбить поезд на этом участке, пассажирам было бы некуда деваться — из поезда не выскочишь, в густом затопленном кустарнике не поплывешь… Некие майор и подполковник береговой службы нервно рассуждали о том, что, дескать, безобразие в таком месте вести поезд и, мол, почему на бровке канала нет никакой охраны, никаких зениток. Берег метрах в двухстах — трехстах от нас был пустынен. По другую сторону поезда простиралось бескрайнее Ладожское озеро… И как раз где-то явственно загрохотали зенитки. Потом затихли. Выгнув петлю, поезд тишайшим ходом тащился по воде километров пять, судя по столбикам, торчавшим из воды: «18», «19» и т. д.
Когда мы наконец вылезли на сушу, все заметно оживились и повеселели. В 10. 30 утра мы подъехали к станции Кобона, перед которой на обрывках путей, отъединенных от основной магистрали, стояли товарные составы, приспособленные под жилье рабочих. Вокруг них была вода; к нашей, уже вылезшей из воды насыпи от них были проложены дощатые и бревенчатые мостики, некоторые вагоны обросли подобием балконов на вбитых в землю столбах с приделанными к ним лестницами. На площадках других вагонов виднелись кухни, баки с питьевой водой, висело стираное белье. Женщины веселые, здоровые, в резиновых сапогах, расхаживали прямо по разливу, некоторые перешучивались с пассажирами нашего поезда, махали руками, смеялись. Было очевидно: они здесь давно, обжились, не думают ни о каких бомбежках и считают свой быт естественным и обыкновенным.
Станция Кобона оказалась просто сухим островком, на котором от стрелок разбежалось несколько параллельных путей. Два-три вагона, вынесенные отдельно, представляли собою контору начальника станции, военного коменданта и прочего персонала. Поезд остановился, мы не знали, приехали или нет, но нам закричали: «Приехали. Вылезайте!..» Вещи складывались за дорогой, пассажиры располагались тут же, — эта шоссейная дорога вела из деревни Кобона к пирсам, до которых отсюда было еще километров шесть…
В нашем поезде из Ярославля приехала большая группа женщин и девушек, реэвакуирующихся в Ленинград, — они покинули Ленинград в начале прошлого года, спасаясь от голода, а теперь решили вернуться и для того завербовались на работу, — несколько семейств, с огромным количеством вещей. Они чуть не с бою совершили в Ярославле посадку в поезд, поддерживая в этом бою друг дружку.
В Кобоне таких реэвакуантов было множество — сотни полторы, две. Группы таких возвращающихся в родной город ленинградцев прибывают с каждым поездом.
Наряду с этим из Ленинграда многие эвакуируются, — и в Кобоне по разным сторонам шоссейной дороги я видел тех и других: одни выгрузились из теплушек нашего поезда, другие, подвозимые с пирсов на грузовиках, заполняли освободившиеся эти теплушки. И трудно сказать, у кого было больше вещей!
В ночь на 14 мая, пересекая Ладожское озеро на давно знакомой «Восьмерке» («Б. П. № 8»), я дружески беседовал и с капитаном этого буксирного парохода, шлиссельбуржцем Николаем Дмитриевичем Бабошиным, и с его нынешним помощником Рубеном Мирзоевичем Бархударовым, и с молодым парнем — помощником механика Петром Егоровичем Крупиновым, чье жилье на берегу разбито, а уцелевшие вещи закопаны в землю, и с женой Бабошина Анной, ставшей на пароходе коком, чтобы ни в каких опасностях не покидать мужа…
Всматриваясь в белесую озерную гладь, я думал о том, сколько ими плавано, сколько видано, сколько испытано в навигацию прошлого года, когда перекрестья немецких стереотруб надвигались на силуэты советских пароходиков, бесстрашно перевозивших пассажиров и грузы под огнем неприятельских батарей!..
Бомбежки с воздуха часты и сейчас. Но, как я уже сказал, все становится привычным! Привычен был и этот рейс. Только прибавилось эпизодов, какие, для истории Ладожской водной блокадной трассы, я записываю, как и прежде при встречах с озерными капитанами…
В восемь утра 14 мая столь же знакомый, скрипучий и дребезжащий поезд «ириновки» доставил меня в Ленинград…
Привычный быт
16 мая
…Никаких особых изменений не замечаю в облике города. Он — весенний, деревья, сады кудрявятся свежей зеленой листвой. Погода переменчива — то солнце, охорашивающее, принаряжающее город, то тучи и дождь, разливающие по городу северные серые тона. После Москвы и Ярославля, где люди спят с открытыми окнами, где по улицам ходить попросту жарко, — здесь многие в шинелях, и сам я хожу в свитере и в шинели, и это как раз впору. Проспект Володарского, улица Пестеля, Невский от Казанского до Штаба, площадь Урицкого, набережная Невы, канал Грибоедова, улица Воинова — вот места, которые я уже видел. Новых разрушений на них почти нет, цирк — цел (не всем рассказам «очевидцев» следует верить!). Но телефонная станция на улице Марата действительно сильно повреждена. Во втором этаже надстройки писателей, над воротами, — пробоина от снаряда. Такая же дыра, но уже заложенная кирпичом, в здании английского консульства, на углу Софьи Перовской и Невского. Проходя по улице Пестеля, видел издали два разрушенных дома. Вот, пожалуй, и все, что заметил пока. Город долбят, долбят, обстреливают каждый день, а он все стоит, и облик его все тот же, спокойный и величавый, любимый.
На Ленинградском фронте тоже ничего нового. В составе фронта теперь 2-я Ударная армия, переведенная с Волховского фронта и занимающая оборону за Шлиссельбургом, против Синявина. 67-я отведена в тыл и пока не воюет (тыл — единственно возможный для Ленинграда: Колтуши, Всеволожская, этот район). Вчера Совинформбюро сообщило о том, что наши самолеты бомбили железнодорожные линии вблизи Ленинграда: на участках Любань — Тосно, Красное Село и других. Это значит — бьем по подвозимым к Ленинграду немецким резервам, немцы к чему-то готовятся, а мы это знаем и готовимся сами. В районе Мги вражеское командование сосредоточило большое количество войск и техники. Где именно и что именно предстоит летом — не угадаешь; но все ждут напряженно больших событий, решающих, кровопролитнейших боев, применения новых видов оружия, может быть — газовой войны. И гадают: будет газовая война или чаша сия нас минует? Если Гитлер решится на это безумие, то Германия, конечно, получит такой же ответный удар, еще большей силы. И это только приблизит ее крах.
Однако и нам придется пережить ужасное.
Сражения начнутся скоро, вот-вот! Напряженно готовятся к ним обе стороны. А что же союзники? Вторгнутся ли наконец в Европу вторым фронтом?
Пока они только бомбят (точнее: побамбливают) Германию и ее вассалов, причем сравнительно небольшими, по нашим временам, силами: сотнями самолетов.
Судьбу войны это не решает!
На всех наших фронтах (кроме Кубани, где идут бои) пока — большое, затянувшееся предгрозовое затишье. Это затишье прервется внезапным грозным грохотом, смерчем, который закружит в себе миллионы людей. Никто не сомневается в том, что ждать этого очень уж недолго… И говорят: «Скорей бы, скорей…»
Вчера Н. Тихонов, пришедший в ДКА: «Мы готовы отразить любой удар! Если нам суждены газы, так газы, бактериологическая война — все равно что, — мы ко всему готовы! Только скорей бы, скорей все это начиналось… И скорей бы кончалось затем!..»
Что-то в моем сознании есть аналогичное периоду начала войны, когда я был готов ко всему, и ничего страшного для меня не было. И это я почувствовал здесь, в Ленинграде, сразу же, приехав сюда. Как непохоже внутреннее мое состояние на то, в каком я был в Москве! Все мелочи жизни меня не трогают. Всякие там обиды, недовольства, сомнения улеглись, отпали, словно бы воздух Ленинграда оказался целебным.
…Пока я писал все это, вернулись с литературного выступления Николай Тихонов и Петр Никитич. Я прервал мои записи. Раздался телефонный звонок, Тихонов долго выяснял обстоятельства следующего происшествия: сегодня, вот в тот момент, когда я писал эти страницы, при одной из тревог фашистская бомба попала в больницу Видемана, на Васильевском острове. Разрушила ее полностью.
Много жертв. Уцелевшие больные уже перевезены куда-то в другое место.
Служащая в больнице родная сестра Марии Константиновны[4] на счастье сегодня не дежурит, ее там не было, и потому она невредима. Но ее подруга, Екатерина Сергеевна, была там, и судьба ее неизвестна, и надо выяснить, — и Тихонов с Никитичем решили туда поехать…
В ДКА было открытие выставки художников-фронтовиков, на котором Тихонов должен был присутствовать, — в половине четвертого дня мы пошли на открытие, смотрели выставку: среди многих бездарных и примитивных вещей здесь выставлено несколько хороших работ: портрет генерал-майора Симоняка; раненый, в перевязках ребенок (его писал художник Харшак); несколько неплохих вещей художника Петрова и великолепная скульптура летчика, созданная Шалютиным, который приехал в Ленинград, работал над этой скульптурой вдохновенно, увлеченно и в тот день, когда закончил ее, был на Невском убит осколком. Его фамилия на скульптуре обведена черной рамкой.
…А вот о бомбежках Ленинграда: с 1 января по 1 мая разбито 68 домов.
В среднем при каждой воздушной тревоге бывает убито 30, ранено 90 человек.
Цифры эти — из статистических отчетов…
Совещание с архитекторами
18 мая. ДКА
Вчера — весь день тревоги и бомбежки. Утром три бомбы упало в районе Таврического сада. Около пяти часов дня на улице Воинова, недалеко от Союза писателей, — одна бомба, не свистевшая, нового типа, без стабилизатора. День был ясный, солнечный. Сколько и где падало еще — не знаю. Вечером наплыли тяжелые тучи, с прорывами между ними, и началась дикая кутерьма: ревели, захлебываясь, зенитки, гудели самолеты, падали бомбы, все небо полыхало отраженными в тучах красными вспышками от разрывов бомб, разрывами зенитных снарядов, очередями трассирующих; дежурившие на крыше ДКА видели большие пожары и многочисленные взрывы за чертой города, где-то в направлении к 5-й ГЭС и в направлении к Урицку.
Весь вечер вчера я работал над большим рассказом «Невская Шахерезада» — о разведчиках на льду Невы, вычитывал, выверял стиль, вносил поправки.
А днем вчера был в Архитектурном управлении, у Баранова, на совещании чрезвычайной комиссии по определению ущерба, принесенного Ленинграду немцами. Комиссия создана 6 мая, в ней много отделов. Баранов ведает отделом, занимающимся выяснением ущерба, нанесенного в городе объектам культуры. Я в числе ряда писателей и представителей интеллигенции введен в состав этой комиссии. Были Вишневский, Лихарев, Катерли, Рывина, Левоневский. Не были Тихонов, Саянов (только что вернувшийся из Москвы).
Были артисты БДТ и других театров. Не явился ни один художник. Баранов делал сообщение о том, что такое эта комиссия и какая работа нам предстоит. Надо подытожить все с начала войны. Привел несколько примеров разрушений — недавно 250-килограммовой бомбой разбит музей Суворова, пострадала мозаика «Переход Суворова через Альпы». От разорвавшихся поблизости бомб и от артобстрела значительно повреждены многие ценные здания: Адмиралтейство, Эрмитаж, Русский музей, Музей этнографии. В Инженерном замке бомбой разбит Георгиевский зал. Чтобы отремонтировать только один дом на Мойке, против канала Грибоедова (на углу у Марсова поля), разрушенный бомбой, нужно, по довоенным ценам, затратить не меньше двух миллионов рублей.
Всего в городе уничтожен бомбами и обстрелами примерно миллион квадратных метров жилой площади. И если стоимость строительства одного метра выражалась до войны примерно суммой 1200 рублей, то это значит, что для восстановления жилищного фонда нужно приблизительно полтора миллиарда. А сколько ценностей, не определяемых денежной стоимостью, — исторических, культурных! А сколько погибло людей!..
Задача комиссии — подготовить материал для составления общего обвинительного заключения гитлеровцам и их соучастникам после войны. Какая сила в сознании, что время для этого непременно придет!
Совещаясь в кабинете Баранова, на улице Росси, мы при открытых окнах слушали звуки разрывающихся снарядов, стрельбу зениток, вой авиамоторов. Шел артобстрел, и длилась воздушная тревога.
Никто не обращал на эти привычные звуки никакого внимания, они то нарастали, то затихали, а мы разговаривали все так же ровно, спокойно и — будто уже пережив войну, будто уже в мирное время. Говорили о Публичной библиотеке, крыша которой настолько пробита зенитными осколками, что вся протекает и ценнейшие книги портятся, и при данном состоянии хозяйства, при массовости таких бед, исправить повреждения сейчас немыслимо. И, однако, все что возможно — делается. Представительница Эрмитажа высказала беспокойство: как же быть с теми, устраняемыми быстрым ремонтом повреждениями, которые остаются незаактированными комиссией?
Печалью отозвалось в сердцах сообщение Баранова: Петергофский дворец восстановить после войны не удастся, потому что никаких полных чертежей, планов дворца не сохранилось, известна документация только по отдельным комнатам…
Вернулся в ДКА. Объявлен строгий приказ по гарнизону: всем, кто выйдет на улицу без противогаза, грозят направление к коменданту, арест, взыскание и другие строгие кары. Приказ с сегодняшнего дня должен выполняться неукоснительно. В ДКА за подписью полковника Лазарева вывешено объявление, что у всех будет проведена проверка личного оружия и состояние противогазов.
Напряжение этих дней чувствуется во всем…