Глава десятая В нашем писательском доме

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава десятая

В нашем писательском доме

Наши радости — Наши творческие условия — Наши печали

(Ленинград, «надстройка» писателей, канал Грибоедова, 9; 1 сентября ? 6 октября 1943 г.)

Наши радости

1 сентября

Вчера как-то неожиданно, сам собою написался рассказ, связанный с освобождением Таганрога. Это — шестая вещь, написанная в августе, — отправил ее в ТАСС… С семи вечера радио начало передавать волнующие вести: о взятии Ельни, Глухова, Рыльска. Был салют.

Новости каждый день прекрасны, на всем тысячекилометровом фронте от Смоленской области до Азовского моря мы наступаем неуклонно, грозно, великолепно, и хоть медленно, но махина наша раздавливает гитлеровцев везде.

Все больше думается о том, когда же настанет очередь разгрома нами немцев под Ленинградом, все острее хочется, чтоб — поскорей!

3 сентября. 10 часов 30 минут утра

Из многих подобных, имеющихся в моем дневнике, я решаюсь привести здесь только одну маленькую «цифровую иллюстрацию» нашего быта. Содержание этой череды цифр для Ленинграда лета 1943 года весьма характерно.

В десять с половиной часов утра начался очередной обстрел. Решил последить за ним по секундомеру. Записываю в минутах и секундах промежутки между разрывами. Близкие разрывы записываю без скобок, дальние — в скобках.

…5.00 — 6.30 — 6.45 — 2.30 — 0.40 — (0.40) — 0.10 — (1.20) — 0.15 — (1.45) — 0.15 (4.30) — 1.00 — 3.55 — 3.10 — (2.35) — 0.50 — (3.30) — (0.50)…

Одновременно читаю корректуру.

…2.50 — (1.10) — (5.30) — (4.30) — 4.15 — (4.00) — (2.15) — (25.00) — 2.30.

Прочитал корректуры двух больших рассказов.

Дальние разрывы перестал считать. Записываю только близкие.

…9.00 (свист и — очень близко) — 5.00 — 3.00 — 12.30 — 0.02 (вижу в окно: пошли наши самолеты) — 3.30 — 2.30 — 1.30 (оглушительно и раскатисто) — 3.15…

Напечатал на машинке страницу очерка. Девушка-письмоносец принесла газеты и письма. Прочитал их, опять правлю корректуру. Уже 1 час 40 минут дня…

…4.30 — 5.25 — 0.05 — 1.00 — 4.45 (против окна дым разрыва). Пошли частые разрывы, гул самолетов, в небесах пулеметная стрельба, и в общем мне записывать надоело, — читаю корректуру. 2 часа 15 минут дня.

…3 часа 10 минут дня. Прочитал корректуру еще одного рассказа.

Обстрел все идет — частый, близкий. Я ходил обедать в столовую штаба. По улицам лежат осколки снарядов. Сейчас — четыре бомбардировщика и два истребителя прошли перед моим окном на юг, в солнечном небе. А с запада, навстречу им, два наших возвращающихся разведчика. Обстрел продолжается…

…10 часов 30 минут вечера. Обстрел прекратился в пять часов дня.

Записываю передаваемую по радио оперативную сводку. В Донбассе мы продвинулись на пятнадцать — двадцать километров, взяли Пролетарск, Первомайск, Ирмино и много других — всего сто пятьдесят населенных пунктов.

На Смоленском направлении, на Конотопском, южнее Брянска — еще двести пятьдесят. Всего за день занято четыреста населенных пунктов. Так наступаем мы каждый день!

6 сентября

Все дни напряженно работаю, за десять дней написал два печатных листа очерка о В. Лебедевой, из которых позже думаю сделать повесть. Эти два листа составляют только половину того, что нужно написать. Правлю гранки моей книги «Сила победы» и брошюры о Тэшабое Адилове.

7 сентября

Работаю сплошь. ТАСС, Лезин, стал ко мне очень внимательным, мгновенно отвечает на письма и телеграммы, не «требует», а «рекомендует», ни в чем меня не торопит и вообще, видно, ценит меня. За последнее время ряд моих очерков напечатан в газетах «Труд», «Красный флот», «Вечерняя Москва» и в областной печати. Не использованы ими только мои сюжетные рассказы, но я не в огорчении, напечатаю их в журнале, — важно, что мне удалось написать их несколько, это, конечно, гораздо более ценно, чем очерки.

«Тэшабой Адилов» скоро появится в четвертом номере «Звезды». От секретаря ЦК партии Таджикистана получил благодарственную телеграмму за присылку этой документальной повести. В 6?7-м номере журнала «Октябрь» напечатана моя «Невская Шахерезада», но я еще не видел номера.

Разъездами пока не занимаюсь, во-первых, потому, что работа держит дома, во-вторых — из-за экземы, которая мешает ходить… Ничего, мы еще попрыгаем, вот только ликвидировать окончательно немецкую нечисть, займусь здоровьем своим, а молодости у меня еще хватит!

А как здорово идут наши дела на фронте! Весь день ждешь не дождешься вечерней сводки, просто-таки нервничаешь, дожидаясь ее! Как ни устал, а разве можно лечь спать, не прослушав новости? Когда подробно отмечаешь все на географической карте; когда следишь внимательно — становится совершенно понятной наша умная, умелая стратегия во взаимодействии наших армий и в направлениях наступления.

Да, только наш народ мог выдержать всю чудовищную тяжесть этой войны и победить — а победа уже веет своим вольным дыханием, уже чувствуешь ее бодрящий ветер!

Вот судьба Ленинграда: принять на себя весь немецкий удар, первым сдержать немцев и последним выйти из боя; уже и Харьков свободен, и скоро будут свободны Украина и вся Белоруссия, а мы все еще сидим под артиллерийским обстрелом! Но логика событий ясна, эта логика — справедлива, и, все понимая, мы не жалуемся, что наша очередь еще не наступила.

12 сентября

Передают утренние, одиннадцатичасовые, известия. Я уже слушал эту сводку дважды и сейчас, вполуха, слушаю третий раз. И поглядываю на карту, вижу: наш наступающий на юге фронт повернулся весь лицом параллельно Днепру, стал в направлении течения рек так, что в дальнейшем наступлении не придется форсировать реки, а можно будет идти вдоль них, это значительно облегчит движение. И поставленные мною на карте красные стрелки устремлены к Смоленску, к Рославлю, к Нежину и Киеву, к Лубнам, к Полтаве, к Павлограду и Днепропетровску, к Запорожью и Мелитополю. И всем дыханием моим, радостью моей включаюсь в это разрастающееся каждый день движение: красная штриховка на моей карте с каждым днем заполняет все новые и новые пространства освобожденных земель! А на другой стене у меня висит карта Италии, и я всматриваюсь теперь в те границы ее, каких ни я и никто из нас в течение всей войны просто не замечал, в границы Италии с Францией, со Швейцарией и с Тиролем… Теперь эти границы словно магнит притягивают к себе с двух сторон войска — с одной стороны гитлеровские, с другой войска американцев и англичан и самих итальянцев, досыта надружившихся с немцами, до того надружившихся, что немцы теперь оккупируют их города!.. И слышу по радио речи — первые разумные речи американцев о том, как давно бы пора Финляндии повести себя по отношению к Советскому Союзу… И все это, вместе взятое, ширит радость во мне. Я вижу, как наконец придавленный со всех сторон паук фашизма, уже чувствуя скорое свое издыхание, нервно, в диком страхе, перебирает своими паучьими лапами, терзая все, что оказывается под ним.

И если сейчас грохот артиллерии в Москве и в Ленинграде столь не схож, если там каждый звук выстрела — радостная нота симфонии Победы, то здесь — грозное извещение о том, что еще несколько невинных людей — детей, женщин — стали жертвами озверелых фашистов на улицах осажденного города. Но (я знаю!) скоро придет день, когда везде, во всех городах России, артиллерия зазвучит так же услаждающе, как звучит она нынче в Москве.

Война поворачивается к нам светлым лицом Победы: поднявший меч, уже явно для всех, от меча и гибнет! Радость идет, простирая над миром шелковистый, прозрачный полог покоя, которым она окутает всех победивших в этой войне, всех усталых, измученных, но не склонивших своей головы, не устрашившихся, не сложивших оружия…

17 сентября

Взят Новороссийск, город, в котором я так много бывал в мои молодые годы, который я так люблю, с которым связано столько хороших воспоминаний!

Ну как же быть спокойным в такие дни? Душа становится окрыленной!

Новороссийск, Новгород-Северский, Лозовая — в один только день!

На днях мы возьмем и Полтаву. Я зрительно представляю себе те берега реки Псел, где в гоголевских местах, на Яновщине, был незадолго до войны.

Как было там спокойно и хорошо! Я мысленно вижу бойцов Красной Армии, входящих в Шишаки; я вижу наших краснофлотцев в Новороссийске — там, в порту, на Станичке, на каботажном молу, в милом городе, к которому я приплывал на парусных шхунах и на рассвете, стоя на палубе, разгадывая световой говорок мигалок, бакенов, маяков, вглядывался в очертания порта.

Можно опять побывать в этом городе, вспомнить счастье молодости, которое полнило все мое существо, когда, любуясь волнами, дыша морским ветерком, я был беспечальным, сильным, здоровым и все во мне пело и ликовало!..

24 сентября

Выехав из Ленинграда, несколько дней провел в 55-й армии. В Рыбацком нашел 84-й полк связи, вторник 21-го и среду был гостем у комсорга полка Веры Лебедевой, наблюдал ее работу в полку, сделал очень много записей. Для Веры Лебедевой жизнь в этом полку представляется сейчас тыловой и потому не нравится ей. Да и нет у нее там той прежней фронтовой дружбы, какая была на самых передовых позициях с боевыми товарищами. Здесь все размеренно, строго, официально. Вера Лебедева скучает, мечтает снова попасть в боевую обстановку, родную ей[15]. Послал несколько корреспонденции в ТАСС о работе связисток.

Ночь на 25 сентября

Вчера до одиннадцати вечера все время отрывался от работы, слушая радио: взяты Полтава, Унеча и пр. Эти радостные вести взбудораживают, волнуют!.. Ну а затем до четырех часов ночи писал заказанные мне два очерка для сборника к годовщине комсомола… В городе тишина.

Наши творческие условия

25 сентября

Только похвалился тишиной, как сегодня — пью чай, вдруг хлоп, звон — вылетело у меня несколько стекол, а вокруг все тротуары усыпало стеклом. Продолжалось это с час, и опять все тихо. Теперь забота: вставлять стекла. Хорошо, я запасся, взял из старой, разбитой снарядом, квартиры несколько штук.

В самый разгар грохота звонок из Москвы, из Информбюро: сделал ли я для них очерк? У телефона стенографистка. Кричу ей в трубку, что плохо слышу.

«Почему? Почему?..» Ну как тут объяснишь ей! Прошу говорить погромче, передаю очерк!..

…Грохочет. В два часа дня — внезапный удар, посыпались стекла в столовой, в спальне… Второй удар, третий, — я невольно отскочил от стола, забежал в кухню. Потом, прислушавшись и уже определив, как снаряды ложатся, вернулся в комнату, — снаряды продолжали рваться вокруг моего дома; два первых попали в дом напротив, через канал; за крышами, над площадью Лассаля стоял дым столбом; другие сыпались спереди и сзади, и все это продолжалось около часа. Один из снарядов попал в наш дом; только что начался второй шквал обстрела. Я насчитал двадцать один разрыв, тринадцатый грохнул на набережной канала прямо против моих окон, шестнадцатый так, что задрожал весь дом, замигал свет. Мне позвонил Илья Авраменко, сказал: снаряд — в тот первый шквал — попал в старую квартиру Лихарева, прошел ее всю и прошел квартиру Ефима Добина. Стекла выбиты всюду, по всей стороне нашего дома, во всех противоположных домах, в больнице Софьи Перовской. Панели усыпаны стеклами, перезвон их, убираемых дворниками, продолжается с двух часов, слышится и сейчас.

Сейчас опять обстрел — это уже третий шквал, немец сыплет все по нашему району.

Слышались стоны и крики раненых — мужские, женские, детские. Я выглянул в окно, раненых на панели не видно, они в домах. В доме напротив женщина в красном джемпере, высунувшись из окна, выбрасывает на улицу осколки стекол и кричит мужчине, вышедшему со двора на улицу, чтоб посмотрел, как искрошена вся стена дома до третьего этажа.

— Ту, молоденькую, новенькую, понесли на носилках!..

Кричит и спокойно прибирает обломки оконной рамы. Какой-то военный выходит из-за угла, с переулка, что против Русского музея, окликает через канал шофера проезжающего фургона-грузовика: «Не возьмете ли раненого?»

Шофер, должно быть, не услышал, фургон медленно проезжает дальше…

Вот так проходит день. Работаю.

Борис Лихарев разъезжает где-то с прилетевшим вчера корреспондентом «Юнайтед пресс» Вертом, председателем какой-то ассоциации англо-американских журналистов. Поскольку Тихонов сейчас в Москве, в сопроводители этому корреспонденту назначили Лихарева.

А вчера к Лихареву из Приморской оперативной группы приехала недавно вышедшая за него замуж Бронислава со своим маленьким сыном. Борис с Ильей Авраменко встречал их вчера утром — они прибыли на барже, к мосту лейтенанта Шмидта. Тащили ее чемоданы, Бронислава привезла картошки, соленых грибов.

Сейчас она дома, Илья забегал к ней, она только что вернулась откуда-то, подавлена впечатлениями от обстрела. Стекла в квартире Лихаревых, так же как и у меня, выбиты.

Заделка пробоины в Доме писателей на канале Грибоедова, 9. Осень 1943 г.

Радио то и дело повторяет: «Артиллерийский обстрел продолжается».

Моменты затишья сменяются шквалами разрывов, с улицы доносится плеск убираемых стекол. Я пишу это, курю, — вот радио объявляет о прекращении обстрела. Пойду к Авраменко взглянуть, что с прежней квартирой Лихарева, из которой он переехал в нынешнюю, ту, где поселился с семьей.

…Еще один снаряд! Попал в набережную канала, прямо против моих окон, изъязвил осколками весь противоположный дом.

26 сентября. Воскресенье. 11 часов утра

Проснулся в восемь утра от артобстрела, подумал: «Надоело», повернулся на другой бок и заснул опять, до половины десятого. Встал, с удивлением увидел, что надо мной в спальне разбита фрамуга. На подоконнике нашел осколок шрапнели, в кресле посреди комнаты — другие осколки.

А вчера после предвечерней записи я пошел к Авраменко и вообще поинтересоваться, что случилось в том крыле нашего дома. У Авраменко стекла целы, а в коридоре пыль, щепа, обломки досок — снаряд пробил крышу, попал в квартиру Добина и — этажом ниже, в прежнюю квартиру Лихарева, вылетев оттуда в коридор четвертого этажа, там лег поросенком, не взорвавшись. Ни Ильи Авраменко, ни Добина дома не было. Лихаревская старая квартира пустует. Это был второй или третий снаряд первого шквала. В коридоре стояли, выскочив туда, жена Островского со своей подругой. Снаряд пролетел мимо них, лег от них в десяти шагах. Ни живы ни мертвы, они выбежали оттуда, обсыпанные известкой, пылью. Очень скоро явилась бригада ПВО, шестнадцатилетняя девушка взяла на руки этот блестящий, как никель, 122-миллиметровый снаряд, с помятой головкой, вынесла на руках вниз, внизу его разрядили.

Когда я с Авраменко смотрел на дыру, явилась управхоз Мария Александровна с электрическим фонарем и с какой-то женщиной из ПВО — показать последние повреждения, посмотреть, целы ли водопроводные и прочие трубы.

Вышел из своей квартиры Четвериков. Его попросили открыть уже забитую им гвоздями расщепленную дверь добинской квартиры. Он отколотил топором, вошли: все в пыли, известке, пробит санузел. В груде мусора в передней лежат распластанные брюки. Четвериков, первым вбежавший в квартиру после попадания снаряда, принял было эти брюки за самого засыпанного известью Добина, испугался тогда. Теперь мы все смеялись по этому поводу, обсуждали все оживленно, но таким будничным, обыденным тоном, будто речь шла, ну скажем, об испортившемся кране водопровода.

Я потащил Авраменко к себе в квартиру, и только вошли — начался новый шквал обстрела. Мы были в кухне, слушали, с улыбками на лицах и неспокойные в душе, возбужденные, ждали следующих, считали, снаряды рвались рядом, с треском ломались крыши, что-то летело, звенели стекла, разлетаясь вдребезги; скрежетало пробиваемое и срываемое железо, глухо ухали попадания в кирпичные стены, гулко — в улицы. Я сказал: «В тот раз был двадцать один снаряд — считай, наверное, и сейчас будет двадцать один, — и считал вслух: — Восемнадцать… девятнадцать… двадцать…» После двадцать первого снаряда стало тихо. Шквал продолжался всего несколько минут.

В эти несколько минут Илья позвонил от меня по телефону сыну, сказал ему «выйди», а тот ответил «ничего». После шквала сын сам позвонил ко мне, сказал отцу «все в порядке», и мы с Ильей рассмеялись. Потом я решил позвонить жене Лихарева, Брониславе — она в квартире одна. Напуганная, явно ошалелая от впечатлений, сказала: у нее так наглухо захлопнулась дверь, что она не может выйти из квартиры, испортился французский замок. Пошли мы ее успокаивать, она выбросила два ключа в разбитое окно на улицу. Мы, подобрав их, попробовали отпереть снаружи. Это нам удалось, мы вошли к ней, ее маленький сын Эдди тоже перепуган, начал даже заикаться. Я с Ильей смехом, шутками быстро привели Броню в норму, потом я потащил ее к себе на кухню, сидели там в разговорах до семи часов. Броня, успокоившись, после того как я стал ей показывать карту и план города и объяснять, «откуда и что летит» и где «меньше вероятий попадания», долго рассказывала о ПОГе, — там она прожила все лето в деревне Сигедилья, возле Больших Ижор, на берегу Финского залива, возле редакции армейской газеты. Там тишь и благодать, войны не чувствуется, никаких обстрелов, бомбежек и в помине нет, прифронтовая деревня живет с телефонами, радио, электричеством — всем, что внесла туда армия. Еды сколько угодно, тоннами ловится рыба, морковь стоит десять рублей кило, а молоко — тридцать. Такой дешевки не встретишь теперь нигде, а там она потому, что некуда вывозить. Сушила, мариновала грибы, запаслась брусникой, ела творог (не виданный ленинградцами уже два года), жарила жирных угрей, купалась в море, жила беспечной, сытой, здоровой жизнью, как все там живут. И вот приехала сюда и попала в обстановочку! А Бориса к тому же с утра до ночи нет — выпало ж ему именно в эти дни назначение быть гидом англо-американского корреспондента!

«Уеду, во что бы то ни стало уеду назад!» — через пять слов в десятое повторяла Бронислава, сидя у меня в кухне. Мы посмеивались над ней, а обстрел продолжался, но шел где-то теперь уже далеко…

В половине восьмого — когда в штабе открывается столовая — мы ввели в темноте Броню в ее квартиру, а сами пошли в штаб. Вечер оказался необычайно теплым, я с Ильей шел по улицам, и оказалось, что в тупике улицы Софьи Перовской (наш же дом, но с другой стороны) и все дома окрест тоже без стекол. Мы шли, хрустя сапогами по осколкам завалившего панели и мостовые стекла. Вся улица Желябова — в белом налете известковой пыли, и стекла выбиты, и видна дыра в третьем этаже дома, а в темноте дальше не видно других. В общем весь наш квартал и все соседние обстреляны так, что попаданий было множество — во дворы, в улицы, в дома…

Прошли дворами сквозь Капеллу на площадь Урицкого, — чисто, сюда снаряды не летели.

В штабе нам подали сразу и завтрак, и обед, и ужин. Тут работало радио (у нас в доме оно не работало, при обстреле перебита магистраль на площади Искусств). Столовая была полна командиров, звучала музыка, вдруг прервалась.

Думали: прозвучит извещение об обстреле, но радио известило, что в 20 часов 20 минут будет передаваться важное сообщение. Разговоры сразу затихли, общее внимание… Приказ!.. «Я заказываю Мелитополь и Рославль, — шепнул я Авраменко, — может быть, и Смоленск, но Смоленск, пожалуй, еще рано, будет через несколько дней!..»

Торжественно прозвучал приказ о взятии нами Смоленска и Рославля, и, когда прозвучало слово «Смоленск», все командиры и мы с ними разразились рукоплесканиями (а ленинградцев не просто вызвать на рукоплескания, и слышу я их при подобных сообщениях — первый раз). Весть замечательная, даже несколько неожиданная, весть важности огромной. Мы оба сразу: «Вот нам и утешение за сегодняшний день!» Длилось перечисление отличившихся частей; одних только стрелковых дивизий на Рославль и Смоленск — шестнадцать, множество авиационных, артиллерийских и прочих соединений. Силища огромная, наша силища! И мы радостно возбуждены.

Но, проявившись в первый момент в рукоплесканиях, общая радость уже больше не проявляется ни в чем — опять разговоры, и одновременно слушаем, и когда приказ заканчивается сообщением о салюте из двухсот двадцати четырех орудий, — мысль: «Москва теперь знает только салюты, звук артиллерийской стрельбы для москвичей только радость, а мы…»

Никто в стране не представляет себе толком, ясно, как живем мы, что испытываем, что переживаем. Вот уже и Смоленск вышел из полосы бедствий и ужасов, а Ленинград все в том же положении. Когда же? Когда же? Никто не сомневается: теперь уже скоро, очень скоро!.. Слышу разговоры: «Скоро начнется наступление на Двинск, на Лугу, немцы сами побегут от стен Ленинграда, это будет зимой, может быть и раньше». И к этой мысли у каждого горький додаток: «А доживу ли до этого дня я?» Всем хочется дожить, сейчас особенно остро хочется! В дни этих побед никому не дано быть уверенным в своей безопасности хотя бы за минуту вперед…

Я выхожу с Ильей Авраменко из штаба. При выходе, у часового встречаем Бориса Бродянского и оживленно, даже весело обсуждаем день. Бродянский был за городом, и у него никаких впечатлений. Говорим о корреспонденте Верте, сопровождаемом Лихаревым: они ездят сегодня по городу, но где-то по тем районам, которые не подвергались обстрелу. А вот полезно было бы сему иностранному корреспонденту, просто никуда не ездя, провести день так, как провел его каждый из нас, живущих в «надстройке» писателей, в любой из квартир этой «надстройки»! Было бы больше впечатлений!

Идем в непроглядной тьме. Навстречу — девушки-дружинницы с электрофонариком. Заливаются непринужденным смехом, о чем-то смешном рассказывая. Вот и этот смех полезно было б услышать Верту!..[16]

Кстати, он, кажется, вовсе не англичанин, он родился в Ленинграде, на Моховой, 29 (просил Лихарева показать ему этот дом), он отлично говорит по-русски, зовут его Александр Александрович Верт. По словам Лихарева, он умен и дипломатичен; хотя, видимо, расположен к нам, задает и каверзные вопросы.

Мы приходим в «надстройку», заходим к Броне, ей звонит Лихарев уже третий или четвертый раз, беспокоясь. Он с иностранцем в данный момент в театре, освободится только в первом часу ночи. Я успокаиваю его: хоть стекла и выбиты, но окно завешено шторами, тепло. И он шуточками утешает Броню, и мы ей тоже говорим, что просто она отвыкла, что поживет здесь, привыкнет снова, как привычны к обстрелам мы. Но уж очень у нее сегодня сильные впечатления! Она с мальчиком вышла из трамвая на площади Искусств, и, как раз в ту минуту, когда подходила к пешеходному мостику, снаряд в сотне метров от нее попал в дом. Она кинулась в ворота дома напротив, туда же хлынули все прохожие, сдавились там, а с улицы неслись крики. Мимо потащили окровавленных людей, женщин, детей, какого-то мужчину с оторванной ногой.

Она все это видела и, естественно, перепугалась так, что весь день потом не могла опомниться.

…Сегодня мне рассказывали подробности боев за Синявино, закончившихся 15 сентября взятием высоты. Взял ее батальон, который перед тем тренировался на искусственной, построенной в тылу, точь-в-точь такой же высоте… На днях командир, контуженный там за несколько дней до взятия высоты, рассказывал мне, как один из наших полков, шедших в наступление по грудь в торфяной жиже, оказался отрезанным немцами. Отчаянно сражаясь, не в силах долее сопротивляться, полк вызвал огонь нашей артиллерии на себя и под ее огнем, вместе с немцами, с которыми дрался врукопашную, погиб почти весь…

Случаев вызова огня на себя в критические моменты боя я вообще знаю немало. Так после взятия в февральских боях Красного Бора геройски поступил, например, начальник штаба батальона 270-го полка 63-й гвардейской дивизии Н. П. Симоняка возле деревни Чернышево, когда блиндаж штаба был окружен фашистскими танками. В согласии со своими боевыми товарищами начштаба капитан К. Гаврушко вызвал огонь нашего артполка на себя, заботясь больше не о своей жизни, а о полковом знамени, находившемся в блиндаже. Корректировал этот огонь помначштаба капитан Завьялов. Фашисты были уничтожены и рассеяны, а штаб в своем блиндаже уцелел.

Так в боях за Ивановское осенью 1942 года на захваченном плацдарме вызвали огонь на себя окруженные фашистами в подвале разрушенного кирпичного здания четыре радиста — Спринцон, Люкайтис, Тютев, Бубнов. Они трое суток корректировали наш артиллерийский огонь, пока этот участок плацдарма не был очищен от врага нашим подоспевшим подразделением.

Подобные случаи героизма стали у нас на фронте столь же обычными, как и самопожертвование воинов, закрывавших своими телами амбразуры вражеских дзотов и дотов, чтобы избавить от пулеметного огня своих атакующих товарищей. Все эти герои сознательно шли на смерть…

Я пришел в свою квартиру в одиннадцать вечера и затянул в темноте открытые окна шторами, занялся медицинскими процедурами и лег в постель — читал Мопассана.

…Вот уже далеко за полночь. Вчера день был солнечным, сегодня — пасмурным. Сейчас — тихо. Не работает по-прежнему радио. Нет воды — перебит, очевидно, водопровод. С улицы доносится мужская хоровая песня. Идут красноармейцы.

Странно читать Мопассана — в такие, как наши, дни!

…Смоленск!.. Полтава!.. И мы уже вплотную вышли к Днепру, и мы уже вплотную под Киевом… Что будет дальше? Думаю я, на линии Днепра мы задержимся, чтоб привести в порядок гигантские армии, уставшие от трехмесячного наступления, подготовить их к Новой зимней кампании…

Так говорит логика. А в душе все же надежда: вдруг да удастся прорвать днепровскую линию теперь же, не задерживаясь, — взять Киев?.. И тогда крах Германии наступит еще быстрей, тогда все у них хлынет в панике к старым нашим границам… Трудно гадать сейчас. Привычка не обольщаться иллюзиями, привычка рассчитывать на логику, а не на случай подсказывает, что война продлится еще год, и надо внутренне себя к этому подготовить, но мечтается (а надо ль сдерживать мечту?!): вдруг да крах Германии наступит теперь же, мгновенно, в ближайшие же месяцы, еще до конца этого года!.. Если б союзники всерьез открыли теперь второй фронт — это ускорило бы события. Но союзники медлят и промедлят, надо думать, до будущего года. И правильней всего рассуждать так: дойдя до Днепра вплотную, встретив тут сильное сопротивление всех откатившихся к Днепру и здесь сорганизовавшихся для обороны немецких сил, мы простоим на линии Днепра до зимы, зимой начнем новую волну наступления, форсировав Днепр, выгоним немцев за старые наши границы, и только тогда выступят широким западным фронтом союзники, беспокоясь, как бы мы без них не вошли в Германию. И будет это весной — летом будущего года!..

28 сентября. Полдень

Опять с утра непрерывный обстрел, сплошной, интенсивный. Сначала гул разрывов катился южнее моего района, звуки были достаточно отдаленными.

Затем накатывался все ближе, и вот уж с полчаса он поблизости. Бьет и далеко. Это уже не шквалы и не методический обстрел. Это сплошной поток снарядов по очень большой площади города одновременно. Заговорившее радио объявило обстрел района с полчаса назад, до этого чего-то выжидало.

Наползает скука: «опять!»

Вчера, 27-го, выспавшись и развеявшись, я ходил в Союз писателей, шел через Марсово поле по желтым осенним листьям, обстрела не было; даже короткое общение с природой подняло настроение, действовало успокаивающе.

Сегодня проснулся с желанием работать, быть деятельным, но вот — опять!.. Ну что хорошего дома, на моем четвертом этаже, в одиночестве, в доме, дрожащем от грохота разрывов, непрерывном, пока я это пишу?.. Окна раскрыты настежь, сыро, холодно. Вчера не удосужился забить рамы фанерой, только сегодня, зайдя в жакт, получил записку на один лист фанеры…

Сегодня на чердаке обнаружена вторая дыра, не замеченная до сих пор.

Против моих окон попало пять снарядов — в дома, в мостовую набережной, в канал. Еще десятка четыре снарядов разорвались поблизости — в Шведском переулке, в домах на улице Софьи Перовской, в Русском музее, в Михайловском саду…

И вот сегодня сыплет опять, беспрерывно, пока пишу это, слышу грохот, гул, треск… Пока пишу одну строчку на этом листе, слышу три-четыре разрыва.

…Треск. Грохнуло совсем близко!..

Тьфу, черт! Погасло электричество! Зажег керосиновую лампу…

Понятно: со взятием Смоленска и с ухудшением дел у немцев в северной половине фронта они еще больше будут изуверствовать в Ленинграде. Да и за падение Синявина они мстят. Кому? Ленинградским детям и женщинам!..

Думаю, сейчас, обстреливая столь интенсивно город, они рассчитывают и на то, что наша авиация (в частности, авиация дальнего действия) стянута под Смоленск и Витебск, а потому можно зверствовать более безнаказанно.

Мне, пожалуй, понятен смысл обстрела 25 сентября моего квартала: в этот день был взят Смоленск, немцы, очевидно, хотели уничтожить ту радиостанцию, которая могла возвестить об этой нашей победе, они, конечно, знают, эта радиостанция расположена «где-то неподалеку»…

Не следует обольщаться: мы предвидим, что агонизирующий проклятый враг постарается подвергнуть Ленинград тяжелейшим новым испытаниям!

Вчера весь день доносилась канонада — энергично работала наша артиллерия. Сегодня она, конечно, работает тоже, но заставить замолчать немцев — не так-то легко и просто…

Грохот длится и длится, сижу прозябший, стал очень зябким вообще…

30 сентября. Полночь

Лихаревы ушли в гости, а ребенка подкинули мне, «на полтора часа». Нет их уже около трех часов, а семилетний мальчонка заснул за столом, натянув на голову шубку и положив голову на стол. Трогать его не решаюсь — раз уж спит, пусть спит!..

Вчера Борис расстался наконец с корреспондентом Вертом. Тот улетел в Москву.

Позавчера вечером я заходил к Прокофьеву, сидел у него часа два, слушал живописное описание всего, что было накануне на «банкете», устроенном в Союзе писателей для Верта.

Час ночи. Лихарев подвыпивший пришел, унес к себе спящего ребенка. Я проводил, опасаясь, как бы Борис не уронил мальчика.

…Завтра буду забивать фанерой разбитые оконные стекла.

Наши печали

30 сентября

Сегодня настроение у меня, греха таить нечего, — отвратное. Объясняется оно состоянием моего здоровья… Болезнь развивается так, что мне явно придется ложиться в госпиталь. Это все следствие авитаминоза, плюс дурного обмена веществ, плюс нервного истощения… Экзема!

2 октября

Вчера мне сделали аутогемматерапию, сиречь переливание моей собственной крови. И это замечательное средство сразу же сказалось: уже сегодня я чувствую себя значительно лучше. Вероятно, процедуру повторят еще раз.

Настроение у меня улучшилось…

3 октября

Я вышел из дома — в переулок. Шел серый, холодный дождь. Окна больницы, занимающей противоположную сторону переулка, глянули на меня листами фанеры.

Проходя булыжной мостовой мимо подъезда больницы, подумал, что шагаю по тем камням, которые за два года блокады были множество раз забрызганы кровью раненных на ближайших улицах мужчин, детей, женщин, коих вносили сюда на руках, на носилках и как придется. А перед тем, в голодную зиму, десятки трупов валялись на этих камнях, ибо принесенных сюда дворниками и милицией, подобранных на улицах умирающих больница вместить не могла, и они долгими часами лежали вот тут, среди снежных сугробов, у подъезда больницы. Я прошел переулок и свернул на бульвар, на который выходит крыло моего пятиэтажного дома. Когда-то это был цветущий, чистенький бульвар, с аккуратной аллеей посреди улицы, обрамленный двумя рядами тщательно подстригаемых высоких деревьев. Под ними стояли скамейки с высокими спинками, и здесь на скамейках влюбленные сидели потому, что этот маленький бульвар был уединенным и как бы удаленным от городского движения, хотя и приходился в самом центре города. Мне нужно было пройти двести шагов до конца бульвара и свернуть в Шведский переулок, чтоб выйти сначала на людную в прежнее время улицу, а затем, пересеча ее, — дворами — на лучшую площадь города, которая каждым сантиметром своим связана со всей историей Петербурга, Петрограда и Ленинграда. Весь путь до Штаба занимает у меня десять минут…

Но если я задумывался об этом пути и приглядывался, как нынче, к окружающему, то это был бесконечный путь. Двести шагов по бульвару! Справа и слева — громады этажей с высаженными недавним обстрелом стеклами. Зияющая пробоина в одном из них. Я хорошо знаю ту девушку, в чью квартиру попал этот снаряд. Поистине немилосердна судьба к этой уже постаревшей девушке. Я вспоминаю, какой знал ее двадцать лет назад. Я говорю о Наташе Бутовой…

Она в этом доме живет и сейчас, только в другой квартире, этажом ниже — там, где одну из комнат своей квартиры ей уступил престарелый зубной врач. В молодости Наташа была миловидной, писала и начинала печатать стихи, мечтала стать поэтом. Скромность, застенчивость, щепетильная добропорядочность и загубили судьбу Наташи. Если она и вошла в среду писателей и поэтов, то только как канцелярская служащая Литфонда — организации, обслуживающей Союз писателей. Она честно служила всю жизнь, никем не замечаемая, ничего ни от кого не получившая, содержа на маленькое жалованье старую тетку и не зная в жизни никаких удовольствий, кроме чтения чужих стихов, ибо не разучилась любить поэзию.

Два года блокады Наташа перенесла с удивительной стойкостью духа, с поразительной физической выносливостью, но никто не заметил и этого. К ней привыкли, как к необходимому, но незаметному работнику, к ней обращались по своим нуждам все те, кому требовалась медицинская помощь, ибо она стала организатором обеспечения писателей этой помощью… Как и чем жила она сама, никто не интересовался, а Наташа никому ни на что не жаловалась, ни у кого ничего не просила и выполняла свою работу, вопреки любым обстоятельствам так же, как выполняла ее в мирное время. В прошлом году, торопясь на службу, Наташа опрокинула в своей маленькой комнате горящую керосинку. Пламя мгновенно охватило всю комнату. Ей надо было бы бежать из комнаты, кричать, звать на помощь, но, не привыкшая ни к чьей помощи, она и тут с внезапно проявившимся мужеством начала тушить пожар собственными руками. Она забивала пламя руками, ногами, задыхалась в дыму, глушила его своими одеялами, коврами, одеждой, подушками. Она погасила огонь и сама дошла до больницы, и без стона, без слов, ибо уже ничего не могла сказать, подняла перед больничными служащими свои черные, обгорелые руки; таким же черным и обгорелым было ее лицо. Ее лечили четыре месяца, и за это время ни разу она не заплакала, ни разу не застонала, ни разу на свои страдания не пожаловалась. Она вышла из больницы здоровой, но изуродованной: ноги, руки и лицо ее остались в страшных шрамах. Она пришла в свою комнату и узнала, что обокрадена дочиста. И она снова стала ходить на работу и снова содержать свою выжившую уже из ума и безнадежно больную тетку.

Когда ленинградцев награждали медалями «За оборону Ленинграда», Наташу обошли и медалью, хотя она бесспорно заслужила ее своим беззаветным, бескорыстным трудом в период блокады.

Пробоина в ее квартире зияет как символ ее разбитой жизни. Я смотрю перед собой. Из ряда рослых деревьев аллеи остались лишь несколько разрозненных, уцелевших случайно. Они — в пышной, желтеющей листве сейчас, они все еще украшают бульвар. Но там, где стояли их собратья, сейчас — квадратные ямы, ибо если той, голодной зимой у граждан хватало сил только спилить дерево на дрова, но не оставалось их, чтобы выкорчевывать пни, то в этом году пни были вырыты на топливо тоже, и теперь на месте пней зияют черные квадратные ямы… Они завалены обломками кирпичей, а справа и слева, закрыв булыжник мостовых, тянется длинная, непонятно как образовавшаяся свалка из битых кирпичей, мусора, стекла, обломков железа, щебня.

Справа по этой длинной свалке вьется вытоптанная тропинка, то спускаясь, то поднимаясь, слева — тянется огород, уже распотрошенный в эти октябрьские дня. Он обведен имитацией изгороди и забора, сделанной из сломанных железных кроватей, из ржавых листов, кровельного железа, изрешеченных осколками снарядов — мелкими (конечно, зенитных) и крупными — от разрывавшихся в квартале немецких снарядов. Эти листы железа, ржавые, извитые, но поставленные в ряд и скрепленные проволокой, издырявлены так, что не закрывают от взора прохожего ни фута оберегаемого ими пространства.

И среди этих железных листов я всегда видел поставленный, как одно из звеньев забора, дюралюминиевый кусок самолета — изящно выгнутый, но оборванный элерон. Он упал сюда, конечно, с неба, другие части сбитого самолета разлетелись по всем окрестным кварталам. Но сегодня этого куска уже нет, его утащили дети, играющие всегда на этом бульваре. Вчера они таскали этот кусок за собой, выдумав сложный воздушный бой; позавчера в одной из ям, оставшихся после пня, они строили дот, вбивая в черную, мокрую землю обрывки водопроводных труб, накрывая их булыжником, кастрюлями, пробитыми осколками снарядов и валяющимся тут же волосяным матрацем…

Впрочем, влюбленные гуляют по этому бульвару и ныне, и даже — в другой его стороне — любуются свежевысаженными тонюсенькими деревцами, кои управление городского благоустройства распорядилось посадить в ямы, оставшиеся от пней: в той стороне бульвар уже очищен от мусора и стекла, и песчаная его аллея усердно подметается дворниками.

Двести шагов пройдены, я гляжу на ворота, направо, куда три дня назад врезался немецкий снаряд, — он убил многих людей и ранил еще больше. А сейчас какие-то женщины разбирают на изуродованной снарядом панели груду вываленной сюда, очевидно с грузовика, капусты. В Шведском переулочке стекло уже не хрустит под ногами, его смели в кучи, а в окнах там и здесь видны стучащие молотками люди — мужчины и женщины; обстрел задал им здесь работы, сколько фанеры надо!.. Везде вокруг осколками снарядов изъязвлены стены, плиты тротуаров, мостовые… Каждый день я хожу этой дорогой обедать, — как здесь изменилось все!..

Сегодня меня одолевает тоска: что такое со мною, даже и сам не знаю, оттого ль, что сердце побаливает, от отсутствия ли новых, будоражащих радостью вестей о победах на фронте? Уже несколько дней ничего не сообщается ни о Киевском, ни о Мелитопольском, ни о Запорожском, ни о Днепровском направлениях, и неизвестно: то ли в ближайшие дни нас ждет весть о взятии Киева, о прорыве днепровской линии обороны немцев, то ли все притихнет на линии Днепра до зимы…

Но зима впереди. Так ли, иначе ли! И в Ленинграде вряд ли что изменится до зимы, да, пожалуй, и зиму будет все то же, привычно тяжелое и печальное, с чем надо мириться, сбирая все силы духа. Все чаще слышится вокруг это «ох, надоело!», но никто не согласен ослабить волю свою и свой дух, каждому хочется — дотянуть! Слабы ли у человека силы, или их много, но каждый решился терпеть до конца, выпить до конца горькую чашу блокады.

Пью ее, неиссякаемую, и я, но сейчас меня гложет тоска. Слишком хорошо знаю я, что нездоров, что здоровье мое израсходовано, быть может, уже невосстановимо. Нынешнее состояние так несвойственно, так чуждо и непонятно, так враждебно мне, что я им подавлен.

Выхожу на площадь Урицкого — великолепную Дворцовую площадь, пустую, уже всегда — пустынную, на которой только какое-либо воинское подразделение учится строевому шагу. Прохожу мимо парадной управления милиции, вижу мимолетную сцену прощания хорошенькой, розоволицей, здоровой девушки с моряком лейтенантом, веселым, стройным, улыбчивым, проводившим ее до дверей и жалеющим, что с ней расстается.

Пересекаю площадь, открываю одну из дверей Главного штаба, предъявляю свой пропуск, поднимаюсь по витой лестнице в третий этаж. В столовой дневная мгла съедает лица сидящих за столиками командиров; кинув на вешалку плащ и фуражку, подсаживаюсь к одному из столов…

Через полчаса я бреду тем же путем обратно — домой, размышляя, как завидую тем, кто может, кинувшись на переднем крае обороны к пулемету в забвении ярости, строчить и строчить по лютым врагам длинными очередями.

За два года войны я излазил все передовые позиции фронта, бывал в тысяче опасностей, видел смерть рядом не раз, но сам должен был разить врага только словом — оружием писателя, военного корреспондента…

Тьма, вечер. Я в своей квартире один. Слишком часто и слишком подолгу я здесь бываю один! Одному быть негоже — без чувства локтя нам никому нельзя!.. Остановились все часы. Включаю радио… Вся Европа, полмира — в войне!.. Хорошо хоть, что у меня не каждый день, а только очень редко бывает такое тяжелое душевное состояние!.. В такие дни нельзя задумываться!..

Будь я, скажем, строевым командиром на фронте, появились бы у меня задушевные друзья — именно те, кто сумел остановить немцев в войне, а ныне гонит и бьет их, приближая нашу победу!

Находясь на передовых позициях, в сражающихся с врагом частях, я, несмотря ни на какие опасности, бываю не только спокойным, но и ощущаю себя счастливым. И телом и духом я там здоров, и чем больше трачу энергии, тем больше ее прибавляется. Сознание своей правоты и нужности Родине усиливает, если можно так выразиться, обмен физических и духовных сил. Расходуемая энергия рождает новую — в квадрате — энергию!

Надо пренебречь болезнью, волей своей преодолеть ее и ехать, немедленно ехать на фронт, на передовые позиции. Знаю: там не погибают дети, там и разрывы снарядов звучат иначе, там они сопровождены треском наших пулеметов; там и свист вражеских пуль не будоражит сознание, а, как это ни странно сказать, успокаивает его!.. Люди сражаются на твоих глазах и готовы прикрыть тебя своим телом, потому что ты — командир, хоть и незнакомый им, но их боевой товарищ!

6 октября

А мне все-таки везет в жизни! Только захочешь чего-нибудь — желание исполняется! Приехал с Волховского фронта редактор армейской газеты Гричук и сейчас звонил от Прокофьева. У Гричука своя машина, и никакая болезнь не помешает мне теперь легко и просто добраться с ним до сражающихся в районе Синявинских высот дивизий!..

Гричука сегодня ведут в театр на «Мачеху», а потом он с Прокофьевым, Лихаревым и его женой соберутся у меня. Брониславу заставим хозяйничать и справим у меня их новоселье…

Изучаю, как и все эти дни, труды Ленина, чтобы заполнить те пробелы, какие есть у меня в знании мысли и дел Ильича.

…Накормил зашедшую ко мне для успокоения нервов (так как был сильный обстрел) Антонину Голубеву картошкой, напоил чаем. Радио объявило о прекращении обстрела…