Глава двадцатая В Гатчине

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава двадцатая

В Гатчине

На пути в Гатчину — У секретаря горкома — Исторический документ — «Голубая дивизия» — Каталонец Антонио — Оживающий город

(Гатчина. 7–9 мая 1944 г.)

На пути в Гатчину

7 мая

На попутном грузовике, с веселыми артистами цирка я выехал в Гатчину.

Пока у контрольно-пропускного пункта на Пулковском шоссе чинили камеру, артисты плясали, дурачились, подсаживали один другого на елку, кувыркались…

На Пулковской горе вспоминали, как в 1942 году выступали здесь, в домике под горою, приехав в стрелковую дивизию. А минуя за Пулковом передний край, все притихли, вскочили, стоя в кузове, жадно всматривались. Машина прыгала по выбоинам от снарядов и мин, но шоссе в общем уже приведено в порядок. Возле деревни Коврове полетел подшипник. Все вылезли из машины, ждали больше часа, пошли пешком — тринадцать километров до Гатчины, ибо попутных машин не оказалось…

Деревня Коврове разбита бомбами и снарядами, но не сожжена. Все дома разрушены, везде рухлядь, лом. А день солнечный, трава зелена. Руины печальны, безлюдны… Уцелел только один дом, и в нем единственная на всю округу жительница с четырьмя детьми — женщина средних лет, А. П. Кондратьева. Перед домом лежит на земле, среди гильз от ракет, патронов, ручек гранат, касок, обрывков немецких книг и всяких ошметок, — мраморная фигура Николая I с оторванной головой.

Приглашенный Кондратьевой, с двумя артистками, не пожелавшими идти пешком в Гатчину, захожу в дом. В комнате — чисто, хозяйственно, самовар, домашняя утварь, кровати. Хозяйка тиха, спокойна, скромно держится, рассказывает, что сама из-под Тихвина, что поселена здесь с месяц назад, не работает, потому что «какая же здесь в пустыне работа?», а вот детишки ее работают на дороге, поддерживают чистоту. Продовольственной карточки не имеет, не имеют карточек и дети, за хлебом ходят в Гатчину раз в два дня.

— А чем кормитесь?

— А картошка-то мороженая!..

Входит паренек лет пятнадцати, «глава семьи». Слушает. А другой, маленький, катается на ножном самокате по асфальту шоссе, среди руин.

— Одной-то не страшно жить?

— Нет! Теперь ко всему привыкла! А чего ж бояться?

— А близко люди есть?

— В соседней деревне тоже живет одна женщина!

Кондратьева не ропщет, что нет карточки, но не знает, как действовать, чтобы получить их. Советую хлопотать и Гатчине.

— Да я больная и не пойду туда!

Сын берется сходить, спрашивает — к кому.

Вот и вся встреча. А сколько в ней невысказанного содержания!

Слышу звук приближающейся машины. Подхватываю попутный грузовик, нагоняем группу артистов. Их с оркестром человек сорок. С теми, кто уместился в кузове, едем дальше. Перед Гатчиной, у контрольно-пропускного пункта, встречается большой фургон гатчинского Дома Красной Армии, с начальником клуба офицеров полка, — едет навстречу гостям.

…Первые краснокирпичные казармы. Большие разоренные корпуса. Дом культуры в одном из них. Огромный зал полон, — офицеры, солдаты. На большой сцене — цирковое представление.

Успех у выступавших полный, артисты в одиннадцать уезжают в Ленинград…

У секретаря горкома

8 мая. Гатчина

Розоволицый, веснушчатый человек со светло-каштановыми волосами в армейской гимнастерке без погон, но с орденом «Знак Почета», оказался тем самым Андреем Макаровичем Зубовым, первым секретарем горкома партии, которого я искал в одном из больших разоренных и наспех отремонтированных каменных домов Гатчины. Он пригласил меня в свою рабочую комнату, в которой не было ничего, кроме простого стола и нескольких стульев, да висящего на стене плана города. Зубов усадил меня рядом с собой за столом.

За уголком того же стола сидел, занимаясь своими бумагами, заведующий оргинструкторским отделом Афанасьев, красивый, стройный мужчина. Знакомя, Зубов коротко сообщил о нем:

— Демобилизован из армии, под Вязьмой получил два ранения, в руку и в ногу. В боях под Ржевом был замкомандира роты по строевой части, потом командиром роты, а после взятия Ржева — командиром батальона… Ну, Владимир Гаврилович, ты занимайся своим докладом, а мы тут поговорим!

Афанасьев уткнулся в бумаги, а у нас с Зубовым речь зашла о тех коммунистах, которые оказались здесь в Гатчине среди трех тысяч трехсот восьмидесяти уцелевших от фашистского террора и освобожденных Красной Армией местных жителей из числа пятидесяти пяти тысяч человек, составлявших население Гатчины до войны.

Таких коммунистов, скрывавших от немцев свою партийность, в живых осталось немного, и дела каждого из них горком партии тщательно проверяет.

Дела двадцати девяти из них уже разобраны, и в партии оставлены только две старухи (одна из них — дворничиха), которые явно были бессильны в чем-либо противодействовать оккупантам и никак с ними не сотрудничали…

В момент разговора в кабинет к Зубову входит один из тех, чье дело еще не разбиралось. Зубов приглашает его сесть.

Это седой, с седыми усами человек, в красном свитере и овчинной шубе, небритый, со строгим профилем, прямым носом и большими серыми, трагическими глазами. Фамилия его — Старков, и пришел он сюда рассказать об известных ему фактах зверств гитлеровцев в Сиверской, где он жил при немцах.

Зубов разговаривает с ним спокойно, вежливо, учтиво, но с нотками строгости в тоне.

— Постарел совсем, — уже будто оправдываясь, говорит о себе Старков. — Здоровье скверно стало. Пришлось остаться. Решил, что выберусь. Я с тысяча девятьсот тридцать четвертого года перешел на инвалидность, поступил сторожем в артель инвалидов.

— Когда началась война, как ты это воспринял?! В оборонительных сооружениях, в фондах обороны участвовал?

— Я пошел работать: сетки из проволоки — пятьдесят метров сделал… Сына взяли. Я хотел было идти тоже воевать, но меня не взяли. Два сына, жена сыновья — в морпогранохране Черноморской области. Второй уже инвалид, в Омске. Письмо получил… Оставались вдвоем с бабкой. Немцы пришли, уже бомбили, я еще сторожил. Коровенка была. Я оставил жену у лесника, месяц и пять дней в лесу скрывался. Три дня в Ленинграде был, — третьего сентября, думал, все это пройдет. Потом думал за Мгу пробраться, с коровой. А уже немец обошел, Тосно занял. Вместе с солдатами обретался в лесу. В Гатчину я не мог прийти, потому что все меня знают. В сарайчике с коровой жил за станцией, жена тут собралась и отправилась на Дружную Горку. Жена паспорт получила и на себя и на меня (мне дали справку, что я больной). Партбилет закопал, тое место уже и основания нет и — огородами пошли…

— Как же? Самое ценное — партбилет!

— Копаю, копаю, никак не могу даже угол тот найти!

— В гестапо вызывали?

— Нет…

— Немцы знали, что инвалид?

— Я справку имел, что я нетрудоспособен, инвалид.

— Уничтожали инвалидов?

— Пока нет.

— А вот старик Котт! Совершенно не виновен. Жил у какой-то домохозяйки, скандалила. Он не пошел в общежитие, а ночевал у нее. И донесла, будто бы он поджег дом. Повесили, три дня висел!

— По Сиверской? — говорит Старков. — Было много людей, которых теперь уже нет. Предавали!.. Копытовская, есть такая хозяйка. Будто трех партизан предала. Мне рассказывала Карачинская, надо с ней поговорить. На Госпитальной, дом тридцать один, в баненке живет…

— Ты не о других, о себе говори! С какого года член партии?

— Член партии с тысяча девятьсот двадцать девятого года!

— Как же так? Жил, работал, история партии учила о фашизме, и вот фашизм ворвался к нам, борьба не на жизнь, а на смерть, и вдруг вы… Что вы, не могли взять винтовку? Почему это вы отсиделись в обозе?.. О партизанах знали?

— Я знал, что Беляев есть. А здесь я и партизан боялся подложных. Каждый мог выдать меня… А жизнь свою жалко было, думаю, что пользы сделаю… Если б задание мне дали!

— Вы третьего июля, как и весь народ, задание получили: создавать невыносимые условия для оккупантов, так, чтобы земля горела под их ногами. Мало было этого задания?

— Ну, пускай я буду виноват… Когда в лесу был с командирами в сорок первом… Шпалы они имели и ромбы, и кормил я их, и молоком поил… Две недели вместе сидели… И фамилия моя записана у них была, чтоб, значит, в партизаны вместе… Мысли-то у меня были, думал: вот придем в Гатчину…

— Мыслями не воюют, а делами! Нет, не нашли вы себе места в этой большой борьбе. Вы думали, как бы получше жить!

— Это никогда я не думал! Пришли бы русские, расстреляли бы!

— Многих мы расстреляли, да? Даже полицаев не расстреливали! Вы лучше скажите, что фашисты в Сиверской делали?

— В Сиверской больнице были закопаны психиатрические больные, которых фашисты уничтожили в ноябре месяце тысяча девятьсот сорок третьего года. Я это точно знаю потому, что специальный отряд гестапо, при пятнадцати русских пленных смертниках, раскопал яму, недавно, где зарыты больные, после чего трупы сложили в сарай, сожгли. И этих пятнадцать пленных живьем сожгли… Это может подтвердить и Кузмин, работает в «Заготкоже» в настоящее время…

При отступлении гитлеровцев, последние дни, в деревне Заозерье, Орлинского сельсовета, сожгли русских раненых, человек восемьдесят, загнав в пустое помещение. Зажгли! Что могут подтвердить оставшиеся в деревне…

— А вот вы безучастным оставались!

— Я инвалид.

— Я тоже освобожденный, — в первый раз повысил голос Зубов, — а вот пошел в тыл противника. И вот он — Афанасьев Владимир Гаврилович — под Вязьмой, под Ржевом командир роты, дважды раненный, инвалид второй группы, а работает!.. Малодушие, товарищ Старков!

— Нет, не мог я работать. По болезни!

— Ладно… Приходи одиннадцатого, разберем дело!

Зубов умолкает. Пауза длится. Потом:

— В Сиверской жил?

— Да.

— Мебели там много еще бесхозной?

— Там власти два дня не было. Потом сторожей поставили.

— На сколько подписались на заем?

— На корову — тысячу рублей и еще пятьсот рублей. И по работе на триста.

Зубов расспрашивает о материальном положении Старкова. Тот отвечает, что купил у Ивановой на Сиверской дом при немцах за двадцать три тысячи рублей, что корова давала в день пятьсот рублей дохода — давала в сутки по восемнадцать литров молока, и продавал он его по сорок рублей за литр. И на хлеб менял…

Разговор прерывается, потому что в комнату к Зубову просится инженер Шлихт. Зубов говорит Старкову:

— Ну ладно, пока идите! Еще будет время поговорить!

Старков уходит. А Зубов взглянул на часы.

— Вот пришел. А мне уходить надо! — говорит Зубов. — Этот Шлихт — русский, девятьсот второго года рождения, живет в Гатчине на улице Герцена, работает сейчас на железной дороге. Тоже член партии. Оставался здесь при немцах, работал на пекарне фабрики «Коммунар», у немцев. Его дело будет разбираться завтра. Я вызвал его — он принес материал о семнадцати испанцах-коммунистах, из республиканцев. Шлихт втайне от всех вел дневник… Извините, есть срочное дело!

Просит меня подождать:

— Почитайте пока; если вам нужно, перепишите — и дает мне напечатанный на машинке акт. Пригласив в свою рабочую комнату Шлихта, уходит, а я читаю акт и делаю из него выписки.

Исторический документ

Итак — «Акт о злодеяниях, совершенных немецко-фашистскими захватчиками в г. Гатчина, и о принесенном ими ущербе гражданам, общественным организациям, государственным предприятиям и учреждениям СССР.

10 апреля 1944 г. специальная комиссия в составе Зубова Андрея Макаровича, Игнатьева Дмитрия Анисимовича (и других перечисленных поименно. — П. Л.) составила…»

В акте четыре раздела. Первый раздел — о разрушениях в городе. Второй раздел я переписываю с середины:

«…Уничтожена ценнейшая библиотека Павла I, выброшена в прилегающий ко дворцу ров. Мраморные ценные скульптуры уничтожены, железная ограда с дворцового парка снята, ценные художественные вещи сожжены, снят и увезен в Германию художественный паркет, а сам дворец при отступлении сожжен, старинные архитектурные дома, расположенные в дворцовом парке, разобраны на дрова и сожжены, так же взорваны в парке архитектурные мосты, варварским путем уничтожены древонасаждения города и городские дворцовые парки, где вырублены на дрова тысячи дорогостоящих деревьев».

Раздел третий (переписываю наиболее характерное дословно):

«Зверский режим с первых же дней. Надписи: «Вход русским воспрещен» (в домах, где жили немцы), «Вход только для немцев» (в местах общественного пользования). Населению запрещено пользоваться электричеством, население использовалось вместо лошадей — впрягали в телеги и возили лес, кирпич, воду, а гитлеровцы с кнутами садились в телегу и избивали еле движущихся, истощенных голодом людей, очевидцем чего являются Назарова Анна, Лисенкова Анастасия, Демченко Ирина и др.

…За период оккупации истребили 5316 мирных граждан, из них повесили 1325 человек на базарной площади, по проспекту 25 Октября и в других местах города ежедневно вешали по нескольку человек с позорными вывесками: «Русский жулик повешен за воровство», вешали по всякому подозрению.

Расстреляли 860 человек мирного населения…

…Сожгли 60 мирных граждан.

Истощением, избиением и отравлением истреблен 3071 мирный гражданин.

В гражданском лагере, в Торфопоселке, где содержалось 250 человек, ежедневно умирало до десяти человек, а на их место привозили новых. В этот лагерь заключали за копку картофеля на своем огороде, за неподчинение немцам. Все заключенные носили на груди клеймо «К». В лагере содержались и дети от 10 лет, старики, женщины…»

(В акте следует перечисление ужасов лагеря.)

«…Публичные порки женщин плетьми. Насиловали малолетних на глазах матерей, грабили скот и имущество… (и т. п.)

…Ради забавы около городской бойни фашисты бросали в грязную лужу гнилое мясо, а после выгоняли в эту лужу женщин, которые по горло в грязи должны были доставать брошенное мясо, а фашисты глумились над ними и их фотографировали, что делалось на глазах очевидца Камыниной.

Угнали в рабство 9000 детей, мужчин, женщин. Так, 25 октября 1943 года отобрали 350 русских девушек и угнали».

В четвертом разделе акта сказано:

«…Повесили 200 военнопленных, расстреляли 650, сожгли 1500, истребили путем истощения и пыток 17 210, а всего 19 560 человек».

Приводятся примеры издевательств: в «лагере смерти», расположенном на аэродроме, охранники разбрасывали заминированные буханки хлеба, — подбиравшие гибли от мин (очевидцы — Смекалов и Чижас).

«…В лагере, устроенном на территории граммофонной фабрики, в деревянном бараке сожжено 400 пленных.

В столовой телефонной фабрики находились около 1000 человек раненых пленных и гражданского населения. Фашисты закрыли столовую, облили керосином и подожгли, вся тысяча сгорела (очевидцы — Михайлов и Николаев).

В Гатчинском парке в 1942 году расстреляли 15 пленных, а в ров гатчинского парка ежедневно из лагерей вывозили от 80 до 100 трупов пленных.

Лагерь пленных, расположенный на улице Хохлова, где было 170 человек, был сожжен 24 ноября вместе с пленными.

В лагерях — «карусель», то есть пленных выстраивали в круг и заставляли их ходить по кругу в одном направлении, при морозе 15–20 градусов. Ходили непрерывно, по 6–8 часов. Слабые падали и умирали, выдерживавших отправляли неизвестно куда (очевидцы — Смекалова и Чижас).

Виновники: Командующий 18-й немецкой армией, Начальник 3-го отдела штаба Дулага № 154, гауптман Крамер, Следователь 3-го отдела штаба Дулага № 154, лейтенант Вегхорн, Заместитель коменданта майор Пфистер, Начальник районной комендатуры Шперлинг, Начальник гатчинской городской полиции Рыжов, Комиссар полиции Райхс, Начальник гражданских лагерей Торфопоселка Имель»…

(Подписи комиссии, — одиннадцать подписей).

…Сейчас, сделав эту выписку, обратил внимание: то и дело слышатся взрывы. Это наши саперы взрывают в Гатчине все новые и новые обнаруженные ими мины. В комнате, как и во всех пустых, прохолоделых комнатах здания горкома партии, где только столы да стулья, — зябко, дрожь ходит по телу. А может быть, это еще и от тех представлений, какие возникают в мыслях при чтении вот такого акта?

«Голубая дивизия»

Зубова все нет. Я завожу разговор с инженером Федором Леонтьевичем Шлихтом, работающим сейчас на 24-й дистанции железной дороги. Он охотно рассказывает, дает мне просмотреть принесенные им материалы. В районе Гатчины долгое время находился штаб испанской эсэсовской 250-й «голубой дивизии». Черные дела этой дивизии хорошо известны защитникам Ленинграда. Но после снятия блокады постепенно открываются все новые подробности…

Шлихт рассказывает беспорядочно, перебрасываясь от одного эпизода к другому. Вот некоторые из сделанных мною записей.

«…В этой фашистской дивизии были и тайные коммунисты. Работая в пекарне, при хозчасти, я знал нескольких. Одним из их руководителей был Хуахэн — кабо (унтер-офицер), который служил поваром у офицера (потом его выгнали). Знаю нескольких рядовых коммунистов, их имена: Станислав, Мартын, Манола. У всех республиканцев на руках была татуировка — национальный республиканский герб. Все они держались близко один к другому. Они служили раньше в дивизии генерала Миаху, а потом были в лагере, в Испании, и когда формировалась добровольческая дивизия, их взяли в хозяйственную часть.

Поэтому я и знал их… Были в дивизии и русские белогвардейцы, из деникинцев, служили они в жандармерии. Один из них, заместитель начальника жандармерии, Николай Анастасьевич, был в чине «антонента» — лейтенанта, с двумя звездочками на серебряном погоне. Он лупил пленных.

В хозчасти был один человек (а может быть, таких было и несколько!) — парень лет девятнадцати — из тех испанских детей, оставшихся сиротами, которых в свое время спасли и привезли в Ленинград. Перед этой войной он работал на заводе «Красный инструментальщик», в Ленинграде, на Исполкомовской улице. Когда испанская дивизия прибыла на Ленинградский фронт, он ушел с завода на курсы парашютистов, потом был выброшен с самолета в районе Ново-Лисино с заданием: «Явиться с повинной в испанскую дивизию и вести там разлагательскую работу» Ему в дивизии не поверили, он три месяца сидел. Его избивали. Потом все же он оказался на свободе и ходил в форме испанского солдата. Сказал мне (он хорошо говорил по-русски): «Я их все же обману! Меня зачислили в хозяйственную часть, и теперь я займусь своим делом! Когда же дивизия будет уходить, я останусь, чтобы перейти обратно к русским».

Дальнейшего я не знаю… А тогда, при последней встрече с ним, в августе 1943 года, он подошел ко мне (я косил сено) и спросил: где Ленинград, как ориентироваться и где город Пушкин? Он очень хотел прежде всего пробраться туда, потому что этот город был ему давно знаком: попав мальчонкой из Испании в Советский Союз, он вначале жил в детдоме в Пушкине…

Хуахэн и некоторые другие тайные коммунисты были со мной откровенны, — мы знали, что не подведем друг друга.

Летом тысяча девятьсот сорок третьего года вместе с солдатами хозчасти по делам пекарни я иногда бывал на станции Антропшино, куда прибывали эшелоны с грузами для испанской дивизии…

…Однажды я проходил по станции. Хуахэн кричит: «Ты видел? Ты видел?» (по-русски). Я подошел к вагону, вижу: бригада человек двенадцать, грузят тару из-под снарядов и пороха. В вагоне — два испанца. Один ломом пробивает большие цинковые пороховые банки. Другие смеются: «Только, чтоб шархэнд[38] не увидал и немцы!»

Другой раз — это было 3 июля, вечером — ко мне подошел кабо, сказал, что ему нужна «уна ковадью» (одна лошадь). Я спросил: «Для чего?» Он: «Тылы испанской дивизии на днях переходят в другое место, немцы тоже уходят.

Мы — семнадцать человек — хотим убежать к русским, нам надо сделать запас продовольствия и обмундирования. На станцию прибыл и выгружается эшелон, он стоит под нашей охраной, — ночью там будут патрули из верных людей, никто нам не помешает!..»

Я — через Трунина Владимира и Пахомова Николая — достал им лошадь с телегой у крестьянина, и они всю ночь возили — за реку Ижору, в лес. Вывезли шесть тюков обмундирования, четыре ящика с автоматами и восемнадцать мешков муки. Выждав, когда испанцы отдали лошадь русскому и тот отъехал, немцы задержали возчика. Крестьянин сказал, что это я предоставил испанцам лошадь.

Ночью, в двенадцать часов, ко мне пришли на квартиру немецкий фельдфебель и унтер-офицер — переводчица Нина из Федоровского. Они привели с собой Трунина и Пахомова. Переводчица меня спрашивает: я ли давал лошадь? Отвечаю: «Я».

Меня отвели в комендатуру, которая ведала гражданскими делами. Вначале фельдфебель — комендант освободил нас до утра. Утром мы явились в сопровождении двух испанцев — патруля, присланного за нами, и нас арестовали.

Испанцев тех — семнадцать человек — тоже всех арестовали. Их отправили в Испанию для отбытия наказания. Нас держали месяц, потом мы сунули взятку офицеру-белогвардейцу, и нас освободили…

Недели за две до этого, 18 июля 1943 года, пока я, арестованный, находился в селе Покровском при испанской жандармерии, произошло необыкновенное событие. В час дня нас, арестованных, выгнали из лагеря во двор чистить картошку. Вскоре начался обстрел тяжелой артиллерией, бившей из Ленинграда. После первого залпа нас загнали в окоп. Обстрел продолжался, — всего разорвалось до двадцати снарядов.

В самом начале третьего нас внезапно выгнали из окопа, запрягли в телегу, погнали к зданию бывшего Ольгинского приюта, превращенного при советской власти в клуб, — здесь теперь была столовая штаба испанской дивизии. Бегом мы, трое подследственных по делу об эшелоне — Трунин, Пахомов, я — и человек семнадцать пленных красноармейцев, подхлестываемые кнутом, пригнали телегу к зданию клуба.

Оказалось: в клубе в этот день был устроен банкет по случаю годовщины начала действий Франко против республиканцев Испании. Он начался ровно в два часа дня. И ровно в два часа дня первые три снаряда русских попали сюда…

Нас через двадцать минут пригнали сюда вынести трупы и сделать уборку. О том, что произошло в самом начале банкета, мне рассказали две уцелевшие официантки — русские девушки из Пушкина, которые все видели…»

Инженер Шлихт рассказал мне подробности этого происшествия, которые я приведу в следующей подглавке, озаглавленной «Каталонец Антонио», а здесь пока скажу только о том, что после этого события в шесть часов вечера на поданных отовсюду машинах весь штаб дивизии переехал в Красную Славянку, километра за полтора…

«…Через несколько дней к нам подходит шархэнд — это было в четыре часа — и говорит, чтоб не выходить, потому что в пять часов дня русские будут стрелять. И действительно: ровно в пять — налет русской артиллерии.

Значит, в Ленинграде была их радиостанция.

Осенью сорок второго года у бумажной фабрики «Коммунар», в шести километрах от села Покровского, был только один крест, над могилой испанца.

И офицер сказал, что больше пяти крестов не будет, потому что «возьмем Ленинград». Когда испанцы уходили из Антропшино и села Покровского на другое место (последняя часть ушла тринадцатого октября сорок третьего года), там на кладбище оставалось девятьсот двадцать шесть крестов, и испанцы возмущались. Причем похоронены там были только те, которые скончались в лазарете или по дороге к нему. А сколько было убито на фронте — неизвестно.

Их было всех восемнадцать тысяч. Я знаю это потому, что работал в пекарне.

Каждому полагалась в сутки булка весом семьсот пятьдесят граммов, пропускная способность пекарни была двадцать две тысячи булок. Ну, примерно тысячи две-три они разворовывали, остальное шло в дивизию. Считаю, что до отъезда эшелона из Антропшино на станцию Кикерино (куда отправился лазарет, — а остальные части я не видел) они потеряли убитыми и ранеными примерно шесть тысяч человек.

Заявляли так: «Испанская добровольческая дивизия расформирована. Но мы остаемся служить в немецких частях. Все остается то же самое, только снимут нарукавные значки (национальный флаг с надписью «Испания»)…»

…Разговор мой со Шлихтом был прерван приходом Зубова. Зубов взял у Шлихта материалы, поговорил с ним при мне, а потом, когда Шлихт ушел, мы — Зубов, Афанасьев и я — еще долго беседовали о том, как восстанавливается нормальная жизнь в Гатчине и что сделано, и также о том, какие пути мне найти, чтобы узнать еще что-либо об испанских республиканцах, которые вели подрывную работу в «голубой» фашистской дивизии…

Каталонец Антонио

И вот история, ставшая мне известной неделей позже, — история, которая кончилась только после снятия нами блокады Ленинграда и освобождения Гатчины.

А началась она… началась она примерно лет за пять до начала Отечественной войны и — совсем не здесь, а на маленькой площади против церкви, в городке Аграмонте, где четырнадцатилетний Антонио, держась за руку своего отца, стоял, поглядывая на резную дверь церкви и слушая, что говорят взрослые. На двери висело объявление каталонского правительства о том, какие сокровища искусств будут переданы в музей, как достояние народа. Отец Антонио говорил своему давнему соседу Родриго Лохес, фермеру из Лериды: «Я бедный человек. Но если мы прогоним фашистов, мы обязательно оросим эту пустыню, тогда у меня будет виноградник и мой сын станет счастливым… Вся Каталония тогда будет достоянием народа… Завтра мы все отправимся на Сарагосский фронт!»

Родриго Лохес сказал: «Это правильно!», а на следующий день, когда телеги с крестьянами Аграмонте, решившими воевать, проезжали узкой дорогой среди скал, над высоким обрывом, из кустов выскочили террористы и обстреляли крестьян. Последнее, что видел Антонио после того, как опрокинутая телега скатилась под откос, был пистолет Родриго Лохеса, направленный в голову отца, пытавшегося умолить террориста-фермера о пощаде.

Так впервые узнал Антонио, что такое сущность фашиста. Когда израненный Антонио очнулся среди красных скал на дне обрыва, врагов уже не было. Восемь убитых ими крестьян лежали на скалах. Мальчик заплакал, прижавшись к телу отца.

Потом Антонио стал подносчиком патронов в отряде Народного фронта, был ранен, лежал в госпитале, потом долго плыл на большом пароходе в неведомую страну. С ним вместе ехало много испанских детей, потерявших своих родителей и свою, разоренную фашистами родину.

«Теперь я уже никогда не встречу Родриго Лохеса, чтобы отомстить ему за отца», — с горечью думал Антонио.

В северном городе, о котором и не слыхивал прежде Антонио, не было виноградников и глубоких ущелий. Вокруг города простирались леса и болота, в рыжем море вода всегда была холодна, зимы были снежными, суровыми. Мальчик из Аграмонте, однако, быстро привык к здешнему климату. Он становился сильным, здоровым юношей. Он учился. Когда он вполне овладел русским языком и ему оказались доступны богатства любой библиотеки, он узнал о мире все то многое, что давно уже знали его русские друзья.

Ленинград стал любимым городом возмужавшего каталонца. Антонио работал и жил на заводе. Среди станков и шуршащих трансмиссий он чувствовал себя дома. Он решил стать инженером и, откровенничая с друзьями, делился с ними своей мечтой: «Когда в Испании не будет фашизма, я вернусь в Аграмонте и сумею построить там такой же завод. А чтоб вы ко мне приезжали в гости, построю при заводе дом отдыха — белую виллу среди маслин, лимонных и апельсиновых деревьев… Хотите?»

И друзья смеялись: «Хотим!»

Антонио жадно следил за мировыми событиями. Когда гитлеровские войска вошли в Париж, Антонио долго был сумрачным и необычно неразговорчивым. Хмуро работал он у своего станка, в свободные часы отказывался от развлечений и однажды, явившись на работу, скупо заявил товарищам:

— У русских будет война с Германией. Вчера я сделал заявление. Хочу изучать аэроплан. Как это у вас называется? Без производственного отрыва…

— Без отрыва от производства! — подсказали ему товарищи.

Но летчиком Антонио стать не успел. Война с Германией пришла раньше.

Завод, на котором работал Антонио, был переключен на производство военных материалов. Антонио отказался от отдыха, ни о чем, кроме войны, не мог и не хотел думать. Он был комсомольцем, и, когда гром канонады впервые донесся до цехов завода, первым повел своих товарищей на строительство баррикад.

Он пережил голодную зиму, ни на один день не отлучившись из цеха.

Услышав, что в гитлеровских войсках, осаждающих Ленинград, появилась испанская дивизия, Антонио, бледный от негодования, в первую минуту даже не хотел этому верить. Опустил глаза, долго думал, потом, вскинув голову, произнес резко и ни к кому из окружавших его товарищей не обращаясь:

— Если так, там должен быть и Родриго Лохес.

— Кто это? — спросили его.

— Знакомый один… Я его убью…

Только ненависть могла привести Антонио к уверенности, что Лохес действительно может оказаться среди брошенных на Ленинградский фронт испанских головорезов. Но уже ничто не могло отвлечь Антонио от навязчивой мысли. Ему не работалось на заводе. Он стал страдать бессонницей. Он обдумывал свой план, и, когда наконец доложил его кому следовало во всех мельчайших подробностях, невозможно было отвергнуть ни одной детали этого плана. Риск был большой. И всего вероятней, Антонио предстояло погибнуть. Но сам он был уверен в успехе, а это для разведчика — главное.

Темной летней ночью маленький самолет поднялся с одного из фронтовых аэродромов. Ничего не видно было внизу — ни линии фронта, ни лесов, только в одном месте вдруг встали к небу столбы слепящих лучей, а вокруг самолета засверкали огненные точки разрывов. Но самолет вырвался из цепких лап вражеских прожекторов, ушел от зениток и вновь погрузился во тьму. В назначенном месте пилот спокойно сказал в переговорную трубку: «Прыгай!», и Антонио отделился от самолета. Парашют раскрылся, и Антонио исчез из поля зрения летчика…

С тех пор никто в Ленинграде долго не знал ничего о судьбе Антонио.

Но вот подробности эпизода, происшедшего 18 июля 1943 года в селе Покровском, близ Гатчины.

Банкет, устроенный штабом 250-й «голубой» испанской дивизии в столовой клуба бывшего Ольгинского приюта по случаю годовщины начала действий Франко против республиканцев Испании, был подготовлен с особенной пышностью.

Испанцы здесь жили лучше, чем в том году немцы, потому что получали из «мирной» Испании богатые посылки.

Испанские вина всех марок, шампанское во льду и цветы стояли перед приборами. Испанские фашисты — штабные генералы и офицеры торжественно принимали подъезжавших на автомобилях гостей — немецких генералов и офицеров. Иные из них вели под руку своих дам. День был солнечный, жаркий. Хозяевами банкета были командир и начальник штаба испанской дивизии.

Ровно в два часа дня старший по чину генерал поднял бокал, готовясь произнести тост за здоровье Франко и, конечно, за предстоящее вскоре падение Ленинграда. И ровно в два часа дня первый внезапно разорвавшийся снаряд разнес угол здания и сразил двух стоявших здесь верховых лошадей.

Другой — разбил вдребезги только что застопорившую перед дверьми в столовую легковую машину. Немецкий, запоздавший на пиршество офицер, выходивший из нее в тот момент, повис замертво, и пальцы его руки остались на ручке дверцы. Убит был и шофер. Третий снаряд влетел через окно прямо в столовую и разорвался внутри. Пиршество получилось кровавым.

Следующие снаряды разбили гараж штаба и несколько занятых штабом кирпичных зданий. Всего легло до двух десятков снарядов…

Через двадцать минут запряженных в телегу и пригнанных сюда из концлагеря трех русских гатчинцев и более полутора десятка военнопленных втолкнули в разгромленную столовую для уборки. На полу лежали пять убитых, искромсанных рваным металлом испанцев, два немца и две русские женщины — из тех продажных «дам», что были приглашены на банкет. Семнадцать раненых были уже увезены. Везде валялись бутылки с вином, закуски, половина длинного стола была разбита и опрокинута.

Из убитых испанцев один еще хрипел, но и его погрузили на машину со всеми наложенными грудой трупами. Жандармы накрыли их брезентом и увезли…

А в шесть часов вечера весь штаб дивизии на поданных машинах перебрался из села Покровского в Красную Славянку.

И до этого происшествия и после него там и здесь в испанской дивизии происходили странные вещи. То эшелоны с боеприпасами застревали в пути или сходили с рельсов. То исчезало со складов оружие, и позже немцы находили его в лесу или не находили вовсе. То на улицах оккупированных городов и сел ни с того ни с сего происходили жестокие драки между немцами и испанцами, и начальство, ища причин драки между, казалось бы, дружественными фашистами, не могло найти никаких иных поводов, кроме, так сказать, «любовных».

Жандармерия испанских фашистов из кожи вон лезла, чтобы предоставить немцам виновников и их подстрекателей: на дворе жандармерии происходили пытки и казни. Были случаи расстрела испанцев немцами. А когда у каждого из семнадцати заподозренных в измене фашизму и арестованных испанских солдат жандармы обнаружили вытатуированный на руке национальный республиканский герб, — на допросе все семнадцать солдат заявили, что мобилизованы они были насильно и теперь решили дезертировать, дабы партизанить в лесу… Что стало с ними после допроса — никому не известно: ни один из них не назвал имени «подстрекателя»…

Шли месяцы. Фашистская испанская дивизия таяла. И наконец была расформирована, а подразделения ее вошли в состав немецкой армии. Когда наши войска освободили Пушкин, последние остатки «голубой» испанской дивизии бежали вместе с немцами, и воины Ленинградского фронта больше не встречались с ними в боях.

Как бы то ни было, но все фашистские дела на земле Ленинградской области (спасибо нашей наступающей армии!) кончились в начале сорок четвертого года. Трупы испанцев и немцев равно поглотила эта земля…

Могу ли я утверждать, что нашим разведчикомкорректировщиком в тылу врага, сумевшим так точно направить огонь ленинградских артиллеристов на банкетировавших в селе Покровском фашистов, был именно каталонец Антонио? По совести, — не могу, мне не удалось найти документальные доказательства этому. Но не сомневаюсь: если это сделал не именно он, то безусловно один из других испанских разведчиков-республиканцев, действовавших в тылу врага.

…На номерной завод, где товарищи давно уже считали каталонца Антонио безвестно пропавшим, явился бледный, исхудалый, со следами истощения человек в новеньком «ширпотребовском» пиджачке, неловко облегавшем его костлявые плечи. В бюро пропусков он предъявил справку от госпиталя и направление к прежнему месту работы. Только по глазам, по огромным черным, глубоко запавшим глазам, выражавшим усталость, изумленные товарищи узнали его.

— Антонио, ты?

— Это я… — без улыбки ответил пришелец. — Я убил его…

— Кого? — не поняли заводские ребята.

— Родриго Лохеса… Тениенто… По-русски сказать — лейтенанта…

Все-таки на войне немало бывает случайностей!..

А когда товарищи потребовали, чтоб Антонио все рассказал им подробно, он нетерпеливо ответил:

— Вот очень подробно… Действовал. Так же, как и другие наши ребята, республиканцы. Попался. Арестовали. Должны были повесить. Бежал из концлагеря. Перешел линию фронта. Все… А теперь скажите: кто работает на моем станке?

Оживающий город

9 мая

В гатчинском парке сквозь прелые прошлогодние листья уже пробивается нежно-зеленая трава. Я вспоминаю те недавние дни, когда парк был завален снегом, запятнанным вмерзшею в него кровью и копотью от разорвавшихся мин.

Из окон дворца, бушуя, выбивались языки пламени, и отсвет их плясал на снегу. Валялись окоченелые трупы гитлеровцев. Из города доносился треск автоматных очередей, грохали внезапные взрывы, а по улицам навстречу нашим громыхавшим на ходу танкам тянулись гуськом пленные гитлеровцы… Нынче, ясным майским днем, в гатчинском парке — благодатная тишина. Поют соловьи.

Молодая трава обступает разбитые мраморные фигуры, и к ним можно подойти, не опасаясь мин. Перегнувшись через каменный парапет, можно заглянуть в ров, обводящий дворец со стороны города. Когда-то вода в нем отражала цветы.

Сейчас из пустой темной жижи торчат обломки вражеского оружия, лоскутья фашистских мундиров, рваное железо, разная требуха. И уже трудно представить себе, что в этом рву лежали тысячи трупов русских людей, зверски убитых гитлеровцами. Из многочисленных концентрационных лагерей для военнопленных гитлеровцы привозили сюда ежедневно по сотне и больше трупов, сбрасывали их и ров…

Двадцать тысяч истребленных немцами в Гатчине военнопленных! Пять тысяч триста уничтоженных мирных граждан. Девять тысяч угнанных в рабство в Германию!.. Из пятидесяти пяти тысяч жителей в городе уцелело только три тысячи триста восемьдесят человек!

А была когда-то Гатчина веселым, спокойным городом. В двух вузах ее учились жизнерадостные студенты. Ученики тринадцати ее школ мечтали летать на Северный полюс и вокруг света, строить гидростанции на Памире, выращивать виноград в пустынях Туркмении, писать симфонии о любви и труде. В двух театрах, в Доме культуры, в рабочих клубах Гатчины молодежь проводила свои вечера, пытливо проникая в заманчивые тайны искусства. Великолепный Павловский дворец-музей рассказывал бесчисленным посетителям о далеком прошлом России. В залах, в восьмиугольных башнях этого старинного замка были собраны несметные сокровища — картины западных мастеров, коллекции оружия всех веков и народов, телескопы, выписанные в старину из Англии. Здесь стояли мраморные статуи Справедливости и Осторожности, символические фигуры Войны и Мира. Стены были украшены золоченым орнаментом и гобеленами исключительной художественной ценности. Мы помним в Белом зале того пастуха, что был изваян из мрамора почти две тысячи лет назад. Мы помним мраморную голову Антиноя, созданную скульптором во II веке нашей эры. И пейзажи Щедрина, и полотна Боровиковского…

От Гатчинского дворца остались голые стены. В руинах двух залов я увидел только полуметровый слой разбитых бутылок из-под шнапса, французского коньяка и шампанских вин. Все прочее — бесформенная наваль закоптелого кирпича и камня, из которой кое-где торчат мелкие осколки китайских ваз.

Восемьсот девяносто один день была под немцами Гатчина. Восемьсот девяносто один день грабежа, насилий, пыток и казней.

26 января 1944 года Москва от имени Родины двенадцатью залпами из ста двадцати четырех орудий салютовала войскам Ленинградского фронта, освободившим от лютого врага Гатчину. 26 января ленинградцы впервые увидели все, что натворили здесь гитлеровские бандиты.

На руинах и пепелищах начала возрождаться жизнь. Нужно было начинать с самого насущного, остро необходимого. Повзрослевшие советские дети несли в горком комсомола похищенные у немцев, вырытые из-под земли пулеметы, винтовки и автоматы. Рабочие разрушенных механического и чугунолитейного заводов взялись восстанавливать электросеть, канализацию и водопровод.

Железнодорожники устремились ремонтировать пути и паровозные мастерские.

Хлебопеки быстро наладили работу пекарен. 4 февраля на станцию из Ленинграда пришел первый поезд — его привела паровозная бригада машиниста Самсонова, который восемнадцать лет проработал на Гатчинском железнодорожном узле. 4 февраля открылась городская баня — и за два дня она пропустила почти все население города. Телефонная связь с Ленинградом возникла на третий день после освобождения города. В эти же дни по всем улицам заговорили радиорепродукторы. Уцелевшие жители Гатчины прошли медицинский осмотр в восстановленной поликлинике, а заново оборудованная больница приняла всех больных, нуждавшихся в длительном лечении… Заработали парикмахерские, мастерские по ремонту обуви и одежды. Почтово-телеграфная контора понесла корреспонденцию гатчинцев во все углы Родины. Открылся первый кинотеатр, а в восстановленном Доме культуры артисты Ленинградского фронта дали первый концерт. Сюда же устремились гатчинцы, чтобы послушать организованные отделом агитации и пропаганды горкома партии лекции о Великой Отечественной войне, о международном положении. 10 февраля вышел первый номер «Гатчинской правды».

Все население города вместе с приехавшими сюда ленинградцами восстанавливало разрушенное городское хозяйство. Каждый день приносил гатчинцам новую радость. К 10 марта в районе открылось пятнадцать школ. К 15 марта их было уже двадцать девять. В одном из лучших зданий города открылся детский приемник, в нем нашли приют сотни сирот. На улицах появились призывающие на работу объявления лесхоза, мебельной фабрики, управления торфоразработок и многих других возникавших в Гатчине предприятий и учреждений. Сейчас на торфоразработках трудятся четыреста пятьдесят человек, заново выложено восемь километров узкоколейных путей, по ним бегают три доставленных из Ленинграда мотовоза.

К 25 апреля в двадцати двух отремонтированных зданиях разместились уже шестьдесят пять советско-партийных учреждений и хозяйственных организаций, а жилых домов к этому дню было восстановлено двести тридцать, полезная площадь их равнялась сорока двум тысячам квадратных метров. 26 апреля восстановленная насосная станция дала городу воду, пустив ее прямо в разводящую сеть. К 30 апреля городская и районная библиотеки не только обеспечили книгами весь город, но и разослали передвижки по всем сельсоветам района. И к первому, после фашистской оккупации, празднику Первого мая гатчинцы почувствовали, что жизнь уже полностью вступила в свои права в их родном многострадальном городе. Уже не те лица нынче у гатчинцев — бледные, суровые и измученные, какими видели их мы в последние дни января. Улыбаются люди, не таясь, не пряча в землю взор, не оглядываясь поминутно, будто кто-то из-за плеча их подслушивает, говорят они о своих делах, делятся своими думами. Кошмар оккупации, захолодивший их души, тает, улетучивается.

И души людей начинают расцветать вместе с весенней природой. В глазах есть и доверчивость, и довольство; в движениях и жестах — уверенность и спокойствие. И гатчинцы всем, что в их силах и возможностях, стремятся отблагодарить родную Красную Армию, принесшую им счастье освобождения. К Первому мая они собрали для воинов Красной Армии много сотен подарков — здесь и баяны, и кисеты, и бритвенные приборы, и все то, что удалось сохранить от немецкого грабежа. Перед тем на воздушную эскадрилью гатчинцы собрали сто пятьдесят тысяч рублей наличными деньгами и на восемьдесят тысяч рублей ценностей. Когда же в ответ на этот благородный поступок они получили телеграмму, выражавшую благодарность Красной Армии, то собрали еще сто восемьдесят пять тысяч рублей деньгами и на восемьдесят пять тысяч ценностей.

Но самую главную помощь Красной Армии гатчинцы стремятся принести своим неустанным трудом. Гатчинцев теперь уже не три тысячи человек, их уже много больше, потому что с каждым днем из эвакуации, из Ленинграда и области возвращаются в родной город те, кто был разлучен с ним войной.

По асфальту гатчинских улиц катаются на детских велосипедах школьники.

Над Гатчиной кружатся учебные самолеты, а бомбардировщики и истребители проносятся к далекому фронту откуда-то из-под Ленинграда — и местные жители приветливо машут им кепками и косынками. На Серебряном озере, против руин дворца, качается лодочка рыбака. В аллеях парка таятся только те молодые партизаны и партизанки, которым можно теперь быть просто влюбленными. В служебные часы они работают в городских учреждениях и предприятиях, и медаль «Партизан Отечественной войны» — самое почетное отличие в Гатчине.

Весна. Первая подлинная, великолепная весна в городе. Свободно и вольно дышится. И русские песни, подхваченные теплым ветерком, летят над парками и садами свободной Гатчины.