2. В лесу

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2. В лесу

Первые годы жизни — до шести лет — я провела не в городе, не в деревне, а в лесу…

Куда ни кинь взгляд — всюду деревья и нигде человеческого жилья.

На север — ровная, убегающая невесть куда вдаль, темнеющая полоса чернолесья, скрывающая горизонт… На западе никогда не видать вечерней зари заходящего солнца… На восток — неправильные фестоны леса, то низбегающие, то восходящие по слабоволнистой местности…

Только на юге выйдешь в открытое поле, чуть-чуть повышающееся к линии небосклона и зеленеющее лугами…

И нигде, насколько глаз видит и ухо слышит, никакого признака бытия человека: ни дыма из трубы, ни лая собаки или отдаленного звона с высоты деревенской колокольни.

…Бил колокол. Колокол был у нас на дворе дома лесничего, и звон колокольный был печален. Подвешенный на высоком столбе, этот колокол размеренным жалобным звоном словно кого-то хоронил, стонал и звал своим стоном к дому того, кто отважился войти в лес и… заблудился в лесу дремучем.

И в открытом месте, на всем поле зрения все было мертвенно-пустынно, лежало без человека: не видно было труда его… земля растила траву; на лугах расцветали цветы, но никогда не желтела рожь, не белела гречиха.

«На сорок верст кругом живой души нет», — говорила старая няня Наталья Макарьевна, и говорила с тоской неудовлетворенной потребности в близости к людям, в соседстве и общении с ними.

Старая няня, быть может, и ошибалась насчет 40 верст, и 40 верст относились только к городу Мамадыши, в уезде которого лесничим служил отец и сторожил казенное добро — безбрежную лесную дачу.

Во всяком случае за все годы я не помню, чтобы кто-нибудь сторонний забрел в нашу лесную глушь. Приезжали к отцу только «объездчики» «из леса» с докладами о порубках.

Их я запомнила: они привозили зайцев, которых няня вялила и сушила на подволоке, а потом угощала нас лесным лакомством…

Странная, полная своеобразных эмоций была эта жизнь — жизнь молодой семьи лесничего, одинокая, жуткая от близости леса и дальности людей, в доме, заброшенном на окраину многоверстной казенной рощи, которой заведовал отец.

«Дремучий лес» был тут, сейчас за конюшней. Не было огорода, не было сада.

Двор, обнесенный сплошным тесовым забором, похожий на деревянный ящик, и дом, крепко сбитый из толстых бревен, без обшивки снаружи и штукатурки внутри — все говорило об одном: как бы отгородиться, как бы укрыться от опасного соседа с его «лихим» человеком и «диким» зверем.

«Одни-одинешеньки во всей округе! А в лесу — разбойники… В лесу беглые… В лесу — медведи», — говорит няня, вторят крепостные девушки, Катерина и Дуняша, шепчет крепостная девочка, 9-летняя Параша, боится мать, верю я…

Отец часто и подолгу отсутствует: объезжает казенную рощу. Когда он дома, никто не боится: у отца в кабинете есть ружье — все спокойны. Но когда отца нет, что делать? В доме одни женщины и дети. Темный, стихийный страх от мала до велика охватывает всех. Единственный представитель физической силы крепостной повар Прокофий; в случае «нападения» все надежды на него.

Подавленный при дневном свете страх из простой опасливости превращается в острую жуть, когда наступает темнота ранней ночи.

Мать — невообразимая трусиха и первая заводчица, заражающая своим настроением всех домашних. Прежде чем лечь в постель, часов в 9 вечера, она берет оплывающую сальную свечу (няня сама «лила» их) и обходит темные, неосвещенные комнаты в сопровождении служанок; освещает все углы и закоулки в боязливом ожидании: вот-вот откроет тут или «под лестницей» спрятавшегося чужого человека; заглядывает под диван, под кровати, особенно под кровати, где всего легче может притаиться страшный «разбойник» с большим «кухонным» ножом в руке… Каждую минуту она готова шарахнуться и закричать «не своим голосом» от ужасной встречи. С бессознательным эгоизмом Катерину мать кладет спать поперек двери своей спальни, чтобы «разбойник» не мог войти, не разбудив спящей; Парашу, спавшую мертвым сном деревенской девочки, укладывали с той же целью на полу неподалеку от детской кроватки. Прокофий, как сильный и самый храбрый, спал для общего успокоения непробудным сном на ларе в самом опасном пункте — у входной двери, запертой на ключ, на крючок и задвижку. «В лесу — разбойники… В лесу — беглые… В лесу — медведи…»

Да, медведи, и доказательство тому — большая бурая шкура с лапами у двуспальной кровати матери.

Я верю: ночью идет своя особая жизнь. Кошка, которую я тискала днем, может ночью отплатить мне. Может прийти и, «вцепившись в горло», задушить своими когтистыми лапками. И кукла, которой я совсем не нарочно оторвала руку и разбила голову, оживет и явится, чтобы сделать мне то, что я ей сделала. А медвежья шкура? Очень просто: она тоже может ожить зашевелится… встанет на лапы… и… и…

«Скрипи… скрипи, липова нога», — говорит медведь в сказке.

«Идет, нейдет — переваливает», — рассказывает мамочка.

Отрубил мужик медведю ногу и отнес жене. Приставил медведь себе ногу деревянную… И пошел медведь к бабе в деревню.

Скрипи, скрипи, липова нога!

По деревне все спят…

Одна баба не спит:

Мое мясо варит…

На моей шкуре сидит…

Мою шерстку прядет…

Приду… приду… съем!

Мать делает зверскую физиономию, страшно разевает рот и быстро закрывает его, щелкнув зубами…

…Смотришь при свете лампадки на шкуру медведя… Смотришь пристально, долго… и кажется… что-то меняется, и она… начинает… пошевеливаться…

А в лесу!.. В лесу, конечно, медведи знают, что у нас в комнате медвежья шкура… Чуткие они — медведи-то. Чуют своего… чуют издалека. И тянет их, тянет к нам, к дому… Придут… придут съесть…

…Днем медведей из леса не боятся. Зато змей в нем видимо-невидимо! «Они и в дом заползают: их можно и в постельке найти!..» «Ты хочешь спать лечь — хвать, под одеялом-то уж ли, змея ли — упаси господи!»

Однажды, когда я играла на дворе у качелей между двумя деревьями, на колени ко мне вполз уж.

Все, кто был тут, разбежались: они побежали молока искать… потому что, «если ужу да молока показать», он тотчас оставит человека и пойдет пить…

Пока бегали, а я, застыв от испуга, сидела недвижима, уж сполз в траву; принесли молока на блюдечке, а ужа и след простыл…

«Упаси господи в лес зайти!» — стращала няня Макарьевна и глаз не спускала, чтобы мы за ограду двора не выбежали… «Упаси господи! Лес страшный, дремучий, конца-края нет! Зайдешь — не выйдешь! Думаешь, по солнышку дорогу домой найдешь? Как бы не так — солнышка там не видать… Думаешь, домой повернул, к дому идешь, ан все от дому, все от дому уходишь!.. Возьмешь вправо — будто тут дорога-то… Нет! Возьмешь влево все не так. Вот и кружишь, кружишь взад и вперед, туда-сюда, в сторону, пока сил лишишься. Ночь придет, зги не видать, а лес-то все гуще, гуще… деревья большущие, в три обхвата… Валежник, трущоба невылазная: о пни спотыкаешься, кусты царапают — не продерешься; колют сучья, по лицу хлещут… В самую что ни на есть глушь зайдешь… А там, в глуши-то, поляна, и на поляне — разбойники… Шайка, и атаман с ними… у костра лежат… грабленое делят.

…Или идешь, идешь… оторопь берет. Стал… прислушался… «вдруг что-то хрустнуло — медведь выходит… Встал на задние лапы да тебя и сгреб…»

Только раз помню:

Весь окутан листвой,

Изумрудной стеной

Великан-лес стоял…

Вера Фигнер пяти лет (1857 год)

Стоял без угроз, не пугающий… без «разбойников» и «беглых»; без «медведя» и «заблудившегося», гибнувшего в его дебрях… И это был последний день, когда я «дремучий» лес видела, — день, когда я «прощалась» с ним[87].

Параша ведет меня за руку вдоль извилистой, облитой летним солнцем веселой опушки леса: он у нас слева. Мы идем лугом: трава высокая, и цветы цветут. Высоко стоит солнце на небе, и, мне кажется, его бледную голубизну я вижу и теперь. Горячие лучи льются на деревья, на траву и пекут мое ничем не покрытое темя… Вот легкий спуск — и мы в лесной ложбине, точно в чайном блюдечке, перед нами круглый, плоский естественный резервуар, и вода в нем неглубокая и прозрачная — на дне все мелкие камешки наперечет…

Стоим… Глядим… «Прощаемся»… Завтра мы едем: отца переводят в другой уезд.

И тут же я вижу смерть: в тени деревьев близ воды лежит красный теленок. Лежит и умирает. Подогнул ноги, положил морду на землю и не двигается. На глазах — пелена смерти… И муха опустила хоботок, в каплю гноя в углу глаза.