5. У Лесгафта

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

5. У Лесгафта

По совету дяди я пошла прежде всего к профессору Петрову. Дядя говорил, что он сочувствует высшему женскому образованию. Но Петров был патологом и, сказав, что надо начинать с другого конца, направил меня к профессору химии Марковникову и к профессору анатомии Лесгафту.

Марковников оказался круглым и добродушным. Он добродушно выслушал нас, добродушно согласился дать место в лаборатории, однако лишь в часы, когда там не работают студенты. Слушание лекций осталось открытым вопросом: мы должны были, по его словам, сначала поработать практически. Он подвел нас к шкапчикам с реагентами и, порекомендовав купить аналитическую химию Меншуткина, добродушно почил от всех хлопот о нас.

Наутро мы с сестрой принесли требуемую книгу, и тотчас началась безобразная по своему бессмыслию мазня. Мы что-то брали, чего-то прибавляли, кипятили, фильтровали и… ничего не понимали! Чудная наука, раскрывающая столько мировых загадок, прекрасная, как волшебная сказка, сводилась на механические манипуляции, значение и связь которых оставались для нас в полной неизвестности.

Ни разу Марковников не подошел, чтобы спросить, что мы делаем. Ни разу не дал полезного указания… не полюбопытствовал: имеем ли мы общее понятие о химии? что знаем? чего не знаем?.. Можно было прийти в отчаяние от бесполезности работы: мы ясно видели, что делаем не то, что надо. Но молодые провинциальные дурочки все-таки терпеливо кипятили и терпеливо фильтровали в ожидании, что вот-вот наступит минута и чудо совершится: внезапно озарит нас свет, и мы поймем, что, зачем и почему… Но свет не приходил, озарения так и не произошло…

Но вот мы отправились в другую обитель — анатомический театр. Это было совершенно отдельное здание во дворе университета, и хозяином там был Петр Францевич Лесгафт.

Мы поднялись по лестнице и вошли в зал, уставленный столами. На одних лежали трупы женщин и мужчин, старых и молодых; на других — отдельные члены человеческого тела: рука, нога и т. п. Серьезные молодые люди молча стояли у столов или сидели, склонившись, со скальпелем в руке. Все были в белых фартуках, деловитые и погруженные в работу. Никто и не взглянул на нас. Высокая девушка, худая и смуглая, с некрасивым мужеподобным лицом, была, по-видимому, ассистенткой, остальные — студенты, каждый занятый каким-нибудь препаратом.

Острое зловоние стояло в воздухе; тогда еще не употребляли формалина для дезинфекции трупов, и в препаровочной работали в нездоровой, удушающей атмосфере.

Мы приготовились к зрелищу оголенных мертвых тел и к зловонию. Мы ждали этого и заранее укрепились в решении не поддаваться отталкивающему впечатлению, которым нас пугали. И мы выдержали искус.

Перед нами стоял профессор — небольшого роста, резко выраженный брюнет лет 32-34-х. Худощавое серьезное лицо и темные глаза, смотрящие исподлобья, пытливо обратились к нам и остановились, как бы измеряя, будет ли из нас толк.

И тотчас же коротко и дружески, как будто был знаком с нами сто лет, он дал согласие, чтобы мы ходили на лекции, а наутро обещал приготовить анатомический препарат.

Петр Францевич повел нас в свой кабинет. Это была комната, следующая за препаровочной, неприглядная, голая, настоящая мастерская анатома; столы да полки по стенам — вот и все. На полках — банки со спиртовыми препаратами, а на столах — микроскоп и большой инкубатор с горячей лампочкой под ним. В инкубаторе на вате лежали куриные яйца, и Петр Францевич объяснил нам, что он вынимает одно яйцо за другим через небольшие промежутки времени и рассматривает под микроскопом, наблюдая различные стадии развития куриного зародыша. Он указал при этом на значение этого рода наблюдений для изучения истории развития человека и рекомендовал нам осмотреть банки со всевозможными зародышами, стоявшие на полках.

Тут мы впервые увидели зародыши разных млекопитающих, увидели жаберные дуги, очень занявший нас хвостик человеческого зародыша и множество других новых предметов. Эмбриология, видимо, очень занимала тогда Петра Францевича. Эта наука была в то время сама еще в зачатке, и единственным учебником в университетах был знаменитый Келликер[107].

Петр Францевич был так прост в обращении, что мы сразу почувствовали себя легко и свободно, И вместе с тем кругом была такая деятельная, деловая атмосфера, что нас охватывало сознание серьезности момента, того момента, когда раскрываются двери науки и человек вступает на путь серьезного труда во имя далекого идеала жизни.

Наутро мужеподобная девица дала нам набор с инструментами и труп кошки, скелет которой мы должны были приготовить. Следовало методически снять все мягкие части и присмотреться к общему расположению мускулов, нервов и сосудов. Надев фартуки, серьезно и боязливо, чтобы не испортить чего-нибудь (!), мы принялись за работу.

Стали мы ходить и на лекции. Обыкновенно Петр Францевич входил в аудиторию из своего кабинета, а мы следовали за ним. Большая аудитория, расположенная амфитеатром, была сплошь занята мужской молодежью, а внизу, направо от профессора, стояли два табурета для нас.

Мы были всегда так поглощены тем, что говорил Петр Францевич, что я не заметила и не запомнила ни одного лица. Но студенты-медики, для которых появление женщин было новостью, хорошо заметили нас, и семь лет спустя, когда я приехала в Самару служить в земстве, тамошний врач тотчас признал во мне одну из слушательниц, которые в 1871 году бывали на лекциях Петра Францевича. И это воспоминание сделало нас друзьями.

Удивительно было обаяние личности Петра Францевича. Он читал остеологию. Что может быть суше ее? И однако, час проходил незаметно, и аудитория, переполненная и неподвижная, слушала лекцию с неослабным интересом, как самый животрепещущий доклад. Петр Францевич имел дар заставить слушать себя: все чувствовали, что в излагаемом предмете все нужно, все необходимо; ничего нельзя пропустить — все надо запомнить твердо, непоколебимо на все будущие времена. Все чувствовали, что перед ними мастер своего дела и что этот мастер закладывает фундамент медицинского образования, от солидности которого в памяти слушателя зависит, быть может, вся будущность его как врача или человека науки.

Глубокая почтительность со стороны студентов окружала Петра Францевича. В препаровочной в минуты отдыха и дома при встречах со студентами было множество разговоров о нем. Это была центральная фигура для первокурсников: гроза и вместе любимец. Нам рассказали, что Петр Францевич — любимый и выдающийся ученик профессора Петербургской медико-хирургической академии Грубера, который сам вышел из школы Гиртля. Кто из студентов и врачей тогдашней России не знал этих славных имен?! Кто не знал имени Грубера, этого большого, оригинального человека, твердого и непреклонного перед властями, грудью защищавшего студенчество при столкновениях с полицией, но вместе с тем сурового и непреклонного перед лицом этой учащейся молодежи, от которой требовал точности в знании, внушая этим, что серьезное отношение к науке, к своей специальности есть долг, обязанность по отношению к себе и к обществу.

Того же закала был и Петр Францевич, независимый по характеру, страстно любивший свою науку и ревнивый к занятиям студенчества… Сильный и добрый, простой и серьезный… Человек чувствовался в нем при первом же соприкосновении, и чудное слияние хорошей личности с прекрасным преподавателем создавало очарование, делавшее его образцом, идеалом для поколений, имевших счастье начинать свои студенческие годы под его руководством.

Для всякого начинающего учиться и начинающего жить величайшим счастьем является встреча с превосходным образцом человечества. Это счастье потому, что это один из могущественных благоприятных факторов, определяющих все будущее человека. И на пороге университета, на этом пороге жизни, учащаяся молодежь находила это счастье, встречала этот образец. Я испытала это на себе; но я не была ведь исключением: кругом вся атмосфера была пропитана тем же влиянием, тем же отношением, и впоследствии множество того же рода признаний вырывалось у других его учеников.

Энергичная, действенная любовь Петра Францевича к своему предмету невольно передавалась и заражала его учеников. Это были именно ученики, а не слушатели. Вступив в анатомический зал, студент отрешался от внешнего мира, им овладевал учитель и настойчиво и неуклонно благодаря собственной настойчивости и любви к делу лепил его по своему подобию.

«Да не будет ученик недостоин учителя своего», — бессознательно зарождалось, развивалось и зрело в уме у каждого.

Если учитель говорил о крошечных канальцах каменистой части височной кости, если он указывал на легкий желобок, в котором проходит нерв, разве возможна была мысль, что это пустяк, что это не нужно, не пригодится будущему медику или хирургу? Нет! Если Лесгафт говорит, если он требует, значит, нужно. И каждая деталь запечатлевалась, казалась важной; каждая фраза о зависимости организации от отправления принималась как откровение; каждое обращение к истории развития бросало свет в уголок сознания…

И вот когда мы уже прикоснулись к источнику знания, когда, казалось, уже получали первые ключи к познанию явлений природы, бессмысленно, неожиданно и грубо наши занятия были прерваны.

Однажды утром, когда мы с сестрой пришли в анатомический театр и вошли в препаровочную, мы были удивлены, что на столах трупов нет, студентов нет, Лесгафт отсутствует…

И вот нам сказали: по высочайшему повелению, переданному по телеграфу из Петербурга, Лесгафт отрешен от профессуры и лишен навсегда права дальнейшего преподавания.

Но за что? За что?

Новость казалась чудовищной, нелепой…

Потом студенты, особенно близкие к Лесгафту, объяснили, что часть профессоров не сочувствовала личности Петра Францевича, всегда прямого и резкого, и что они писали доносы на него, обвиняя во вредном влиянии на университетскую молодежь.

Те же студенты сообщили нам, что другие профессора — Марковников, Голубев, Ковалевский, возмущенные изгнанием Петра Францевича, отказываются от своих кафедр и, отрясая прах от ног своих, переходят в другие университеты; что некоторые студенты, хотя и немногие, не желают дольше оставаться в Казанском университете и перейдут в Петербург, куда уезжает изгнанный Лесгафт.

Я была в то время так далека от политики, что не поняла связи события с общим строем нашей страны, и мое негодование обращалось главным образом на предполагаемых доносчиков и клеветников.

Мне было грустно, что мои планы рушились, что мое учение прервано, и, боясь повторения того же в будущем, я тогда же решила не добиваться более ничего в России и ехать за границу. Там не помешают! И без препятствий, без тревог можно будет спокойно учиться и кончить курс.

Было больно за Петра Францевича. Мы пошли к нему на дом. Там все было вверх дном. Продавалась мебель, посуда — ломка жизни была полная. Петр Францевич с женой и маленьким сыном оставался без средств и без всяких перспектив в будущем. Все было разбито, и приходилось строить новую жизнь на новом месте; учитель по призванию лишился аудитории, лишился атмосферы, которою жил, лишился возможности работать, как он хотел.

…Он выглядел спокойным; как всегда, говорил с легкой иронией, и мы не услышали ни одной банальной фразы: он был весь сдержанность и такт. О происшедшем он не сказал ни слова. Мы тоже не спрашивали ни о чем; ведь мы могли узнать все от студентов. Купили мы с сестрой из продававшихся вещей по чайной чашке «на память»; принесли Петру Францевичу нарочно снятую для него фотографию, на которой изображены вдвоем у столика за анатомией.

И долго белая чашка мною сохранялась. Однажды в Шлиссельбурге под конец заключения жандармы дали мне совершенно такую же. Я страшно обрадовалась: она напомнила мне Петра Францевича в Казани[108].

После ухода Петра Францевича оставаться в Казани нам было незачем; я уехала опять в деревню, в Тетюшский уезд, а весною 1872 года втроем, так как к нам присоединилась сестра Лидия, мы покинули Никифорово и отправились в Цюрих, где новые горизонты, широкие и далекие, захватили нас…