5. Дома
5. Дома
Если оставить в стороне только что указанные влияния, я была живой, способной девочкой, вострушкой, шалуньей и драчуньей, часто обижавшей ближайших по возрасту брата и сестру. Когда я вступала в отчаянную битву, меня оттаскивали и говорили: «Не дерись!» — «Хочу дериться!» — кричала я и в гневе «каталась по полу», как выражалась няня о беспорядочных движениях, которые совершают в этих случаях капризные дети.
Понятно, это происходило не на глазах отца, а в няниной комнате.
Играть в куклы я не любила, а читать и писать научилась незаметно, играючи, не помню, когда именно. Знаю только, что в Христофоровке, стоя на стуле на коленях, чтоб достать до стола, я выводила большими печатными буквами послание, вероятно первое в своей жизни, к тете, оставшейся в Мамадышах. Едва ли мне минуло тогда семь лет.
До поступления в институт мать, которой я так многим обязана в позднейший период моего умственного роста, мало времени посвящала нам, детям. Я думаю, это зависело от частой беременности, родов и кормления грудью. В самом деле, мне было десять лет, когда родилась моя младшая сестра Ольга, и за краткий десятилетний период это были шестые роды. Мудрено ли, что мы знали только дисциплину, налагаемую отцом, но она касалась внешней стороны жизни. Мы чувствовали ее всего сильнее при неизбежных общих встречах утром, вечером и за общим столом. В остальное время — до обнаружения крупных шалостей — мы предоставлялись самим себе. Или же мы видели на фоне домашней жизни странные фигуры, то появлявшиеся, то исчезавшие, но всегда чуждые нам. Сначала это был старик немец Уферс, неизвестно зачем вывезенный из Мамадыш; потом — нелепая компаньонка или экономка, всегда страдавшая флюсом и носившая неприятную фамилию Свиньиной. Наконец, чтоб учить чистописанию, был приглашен Автоном Яковлевич, старик, бывший крепостной дедушки, живший в Христофоровке у своих родных, от которых отличался только одеждой. Нелюбимые нами Свиньина и Автоном Яковлевич немало терпели от всех нас, в особенности от необузданного шалуна-брата Николая, который звал старика не иначе как Автомат Яковлевич и выводил его из себя, беспрестанно повторяя привычное междометие учителя: «Фу, бог мой!»
Таким образом, родители оставались для нас далекими и не искали сближения с нами: в наших отношениях не было интимности, которая так красит детство. Она выпала только на долю Ольги, которой было восемь лет, когда умер отец.
Но мать мы любили. Я и сестра постоянно соперничали из-за мест подле нее. Особенно любили мы в отсутствие отца, уезжавшего по делам службы в уезд, спать с матерью на широкой двуспальной деревянной кровати времен дедушки.
Заберешься, бывало, под теплое стеганое одеяло, скакнув на кровать с медвежьей шкуры, разостланной на полу, и чувствуешь себя так тепло и уютно. В углу маминой спальни стоит желтый деревянный киот, уставленный образами. Тут Христос и Николай-угодник, Сергий-чудотворец и другие святые в серебряных и позолоченных ризах и матерь божия в жемчугах. Перед киотом с потолка свешивается лампадка, и маленький огонек, полуосвещая комнату, действует как-то ласково-успокоительно. Лежишь, а мать еще не легла: она стоит и молится перед киотом. Вот опустилась на колени и с глазами, обращенными на иконы, молится горячо, почти страстно, шепча какие-то неуловимые слова мольбы-молитвы…
О чем могла так долго и горячо молиться мать в то отдаленное время? Ее жизнь текла ровно, без великих радостей и потрясающих огорчений. В деревенской глуши не было встреч, соблазнов и искушений; не могло быть никаких увлечений. Жизнь, в особенности жизнь женщины в провинции, была заключена в узкие рамки мелких интересов, и выхода из этих рамок, казалось, нет. Да и душа человеческая в те времена была не такая сложная, утонченная в своих переживаниях и стремлениях, не такая требовательная, дерзающая, всегда устремленная вдаль, какой сделалась потом.
И, глядя на милую фигуру, уста которой возносят к небу таинственный шепот, засыпаешь, унося в грезу трогательный образ молящейся.