1. В департаменте полиции
1. В департаменте полиции
Была суббота, и день клонился к вечеру, когда мы прибыли в Петербург и меня водворили в одну из камер в здании департамента полиции, Следующий день, воскресенье, как неприсутственный, я могла отдаться мыслям. О ком, о чем? О матери, с которой не видалась несколько лет, о свидании с ней, об огорчении, которое ожидает ее.
В департаменте меня продержали дня три. Позднее я слышала, что мой арест произвел радостную сенсацию в высших сферах. Александр III, получив известие, воскликнул: «Слава богу! Эта ужасная женщина арестована!» По-видимому, для него предназначался мой портрет, снятый на Невском у Александровского и Таубе, у которых обыкновенно снимали всех арестованных.
Когда прокурор Добржинский рассматривал при мне снимки, сделанные в фотографии, то, обратившись к присутствовавшему при этом Н. В. Муравьеву и посмотрев на него значительно, с особым ударением сказал: «Надо выбрать хороший. Вы знаете — для кого». Он выбрал тот портрет 1883 года, который впоследствии был наиболее распространен среди публики и напечатан в моих книгах.
Сын тогдашнего министра юстиции В. Д. Набоков с детства помнит радость, которую выразил его отец, когда ему принесли телеграмму о моем аресте.
В департаменте полиции, когда меня вызвали из камеры, я проходила, как сквозь строй, среди чиновников, толпившихся по дороге без всякого дела: политические процессы предшествовавших годов, повторяя мое имя, сделали меня, очевидно, предметом любопытства.
Меня водили также напоказ сановникам: директору департамента полиции, товарищу министра внутренних дел и самому министру. Три фигуры: Плеве, Оржевский и граф Д. А. Толстой. Один был груб, нарочито груб. Небрежно кивнув головой не то для поклона, не то для указания на ряд стульев вдоль стены, он резким тоном проворчал: «Возьмите стул». А когда я села, стал издеваться, говоря, что из учащейся молодежи никого нельзя было арестовать без того, чтобы не услышать восторженных отзывов обо мне. «Неужели вас удовлетворяли подобные восторги?» — пожал он плечами с выражением пренебрежения на лице. «Быть может, — иронизировал он дальше, — теперь вы бы не прочь занять то общественное положение, которое могли занять раньше?» А потом, как бы желая заглянуть в душу человека, измученного нелегальной жизнью, он в заключение произнес: «Быть может, вы так устали, что рады тому, что наступил конец?»
Другой был изящен и вел себя как светский, хорошо воспитанный человек. Мягкий в манерах, тактичный в обращении, он хотел вовлечь меня в разговор на политическую тему, но я уклонилась, сказав, что свои взгляды лучше объяснить на суде.
Третий был старчески дубоват и добродушен. «Какой у вас скромный вид! приветствовал он меня при моем входе в кабинет Оржевского. — Я ожидал совсем другого», — и тотчас заговорил о классическом образовании, о том, что мы, революционеры, противники этой системы и имеем, как ему известно, злые умыслы на его жизнь. Затем, переходя к политическим убийствам вообще и к покушениям на царствующих особ в частности, он продолжал: «И чего вы достигнете этим? Ну, убьете одного царя — на его место встанет другой и т. д.» Он говорил шаблонно, слабо и таким тоном, будто дедушка журит внучку, так что и возражать было нечего. «Жаль, нет времени, — закончил он, — а то я убедил бы вас». Не желая оставлять последнего слова за ним, я сказала: «Я тоже жалею. Надеюсь, я обратила бы вас в народовольца».
Шутка стала крылатой, и при первой же встрече с Добржинским он насмешил меня вопросом: «Неужели вы в самом деле думали обратить графа Толстого в свою веру?»
С улыбкой я ответила: «А почему бы нет?»
Из департамента полиции меня перевели в Петропавловскую крепость и держали там двадцать месяцев до суда. Вначале несколько раз меня вызывали на допрос в департамент полиции. Я сразу заявила, что не вижу нужды и не намерена скрывать что-либо из моей революционной деятельности за период до 1 марта 1881 года, так как мои показания будут касаться событий, которые уже раскрыты, и лиц, которые уже осуждены. Что же касается дальнейшего, то никаких показаний я дать не могу.
Поездки в департамент в сопровождении капитана Домашнева и встречи с прокурорами Добржинским и Муравьевым были для меня тягостными, и я предложила не вызывать меня из крепости, а давать бумагу и чернила в камеру, где я могу написать все, что найду возможным, сдавая листы по мере их написания смотрителю.
Так составился документ, который был извлечен из судебных архивов, раскрытых революцией 1917 года, и напечатан в журнале «Былое»[240].
Прошел, должно быть, месяц или полтора, когда однажды ко мне в камеру вошел высокий пожилой жандармский генерал с лицом довольно красивым и симпатичным. «Моя фамилия Середа, — отрекомендовался он. — По высочайшему повелению я назначен для расследования политической пропаганды в войсках по всей империи».
Он взял мою руку и, несмотря на сопротивление, поцеловал ее. «Вы хороший человек, — сказал он. — Ваше несчастье, что, выйдя замуж, вы не имели детей».
После этого оригинального вступления, когда мы сели, я задала вопрос, как предполагает он использовать свои широкие полномочия: думает ли создать подобно Желеховскому процесс-монстр и на этом сделать карьеру или, не раздувая дела, ограничиться преданием суду немногих.
«Нет, создавать большого дела я не намерен, — отвечал Середа, — суду будут преданы лишь самые деятельные».
Он так и сделал: судили по нашему делу 14 человек; из них военных было только шесть, а могли судить несколько десятков.
Потом генерал стал делать признание: он не реакционер и не сторонник существующей системы, только долги заставляют его оставаться на службе. «Если б не это, я не был бы здесь, — признавался он. — Я люблю свободу, но политическим убийствам не сочувствую. Я понимаю борьбу на баррикадах, но не удар кинжалом из-за угла».
После этого посещения меня оставили в покое, так как показания, представлявшие очерк революционного движения автобиографического характера, были мной закончены и сданы еще до посещения Середы и он пришел, уже прочитав их[241].