4. Нечаев

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4. Нечаев

В январе 1881 года Исаев и я должны были по постановлению Комитета устроить общественную квартиру, которая служила бы местом собраний исключительно для членов Комитета. Никто из агентов низших степеней не должен был знать адреса этой квартиры и не вводился в нее, за исключением кануна 1 марта, когда по решению Комитета для работы над бомбами в нее был приглашен Кибальчич.

Мы поселились на Вознесенском проспекте, д. 25/76, у Вознесенского моста, в трех очень холодных, неуютных комнатах, имевших то преимущество, что дом был с проходным двором на две улицы и в нем помещались бани, которые могли маскировать частые хождения к нам.

Мы прописались под именем Кохановских и прожили на этой квартире: Исаев — до 1-го, я — до 3 апреля, когда ее пришлось бросить из-за ареста Исаева, взятого на улице.

В один из вечеров января, в трескучий мороз, часов в 10, Исаев пришел домой, весь покрытый инеем. Сбросив пальто и шапку, он подошел к столу, у которого сидели я и человека два из Комитета, и, положив перед нами маленький свиток бумажек, сказал спокойно, как будто в этом не было ничего чрезвычайного:

От Нечаева, из равелина.

От Нечаева! Из равелина!

Мне было 19 лет, и я рвалась из глухого угла Казанской губернии за границу, в университет, когда впервые услыхала это имя: в Петербурге шел процесс «нечаевцев», и я читала отчет о нем в газетах. Надо сказать, что из всего процесса только убийство Иванова, описанное во всей трагической обстановке его, произвело на меня впечатление, оставшееся на всю жизнь: все остальное прошло как-то мимо, осталось непонятным.

Хорошо запомнились также слова дяди П. X. Куприянова, сказанные по поводу этого дела:

— Каждый народ достоин своего правительства.

Я приняла это за аксиому, как принимала многое другое в то время. Дядя не сделал никаких ограничений; не было их тогда и у меня.

И во второй раз услышала я имя Нечаева в 1872 году. Я была уже в Швейцарии и училась в Цюрихе, когда в августе этого года в нашей студенческой среде из уст в уста прошла молва: член Интернационала поляк Стемпковский предал Нечаева, он арестован, и русское правительство требует выдачи его как уголовного преступника. Для нас, громадное большинство которых приехало и поступило в университет всего несколько месяцев тому назад, пребывание Нечаева не только в Цюрихе, но и вообще в Швейцарии было тайной и его арест полной неожиданностью. Мы не знали, что агенты русской полиции уже давно разыскивали его в Швейцарии и со швейцарскими властями велись переговоры о выдаче, если эти агенты найдут Нечаева. Не знали мы и того, что однажды, когда Нечаев жил в Женеве, вместо него на улице был арестован некто Серебренников, живший, как и Нечаев, у Огарева. Серебренников был освобожден лишь после того, как сторож Андреевского училища, в котором преподавал Нечаев, и сторож университета, знавшие Нечаева в лицо, были вызваны из России и удостоверили, что предъявленная им личность не есть Нечаев. После этого случая некоторое время Нечаев, по словам М. П. Сажина, скрывался в горах, куда с большими предосторожностями его препроводили швейцарские агенты Мадзини, но потом он поселился в Цюрихе. Напрасно уговаривали его не жить в этом городе — он считал, что эмигранты просто хотят удалить его из сферы их собственной деятельности. В Цюрихе Нечаев добывал средства к жизни тем, что писал вывески, и как искусный маляр имел, по словам М. П. Сажина, имевшего с ним сношения, хороший заработок. С русской учащейся молодежью Нечаев не имел соприкосновений, но сносился с небольшим числом поляков и с русскими эмигрантами, пока Стемпковский не отдал его в руки полиции.

Общественное мнение Швейцарии было настроено неблагоприятно для Нечаева, потому что факт убийства Иванова был широко известен; агитация, поднятая кружком цюрихских эмигрантов (Эльсниц, Ралли, Сажин) в пользу Нечаева, успеха не имела; брошюра на немецком языке, изданная ими и разъяснявшая политический характер деятельности Нечаева, не нашла широкого распространения; устроенные митинги были малолюдны, а когда представители эмигрантов обратились к самым сильным рабочим союзам Швейцарии Грютлиферейну и Бильдунгсферейну[185] и искали у них защиты права убежища, гарантированного законами республики для политических изгнанников, союзы ответили, что уголовных убийц они не защищают.

Помимо этого, самый факт ареста уже предрешал решение федеральных властей, и судьба Нечаева свершилась.

Кучка учащейся молодежи, главным образом сербов, замышляла отбить Нечаева, когда его повезут на вокзал. Предполагалось, что для этого соберется человек тридцать, но вместо тридцати явились лишь немногие: о серьезной схватке со стражей, сопровождавшей Нечаева, нечего было и думать.

Ралли (Арборэ) в статье о Нечаеве[186] рассказывает, что попытка все же была сделана, но публика помогла полиции снова поймать Нечаева, причем арестовала двух, пытавшихся спасти его.

Человека два сели в поезд, чтобы посмотреть, не представится ли удобный случай на пути, но на станциях со стороны властей были приняты меры предосторожности, и никакой попытки освобождения на пути не было сделано.

В России, как известно, суд приговорил Нечаева к 20-летней каторге. Формально договор с Швейцарией был соблюден; Нечаева судили как уголовного. Но затем вместо отправки в Сибирь он исчез бесследно: никто не знал, что было с ним дальше, ни где он, ни того, жив ли он или мертв.

Так прошли годы, пока теперь, в этот январский вечер 1881 года, его образ не встал перед нами, и из Алексеевского равелина он обратился к Исполнительному комитету со своим словом.

Как попало к нам это неожиданное слово?

Когда Нечаева после суда привели в равелин, в нем был один узник, загадочная фигура Шевич, психически неизлечимо больной Шевич, о котором 40 лет спустя на основании архивных документов, открытых после революции 1917 года, было опубликовано прекрасное исследование Щеголева[187]. По этому исследованию фамилия этого узника Бейдеман.

В 1879 году в равелин привели Мирского, осужденного по делу о покушении на шефа жандармов Дрентельна. Мирский не внушил, однако, доверия Нечаеву, он не захотел войти через него в сношения с «волей» и выказал в этом большую проницательность[188]. Но когда после «процесса 16-ти народовольцев» (в октябре 1880 года) в равелин попал Степан Ширяев, член Исполнительного комитета и автор взрыва царского поезда под Москвой, Нечаев нашел в нем человека такой серьезной организации и деятельности, что решил обратиться к «Народной воле» и с преданным ему солдатом равелина послал Исполнительному комитету письмо по адресу студента Медико-хирургической академии Дубровина, земляка Ширяева и хорошего знакомого Исаева.

Письмо носило строго деловой характер; в нем не было никаких излияний, ни малейшей сентиментальности, ни слова о том, что было в прошлом и что переживалось Нечаевым в настоящем. Просто и прямо Нечаев ставил вопрос о своем освобождении. С тех пор как в 1869 году он скрылся за границу, революционное движение совершенно изменило свой лик: оно расширилось неизмеримо, сделалось непрерывным и прошло несколько фаз — утопическое настроение хождения в народ, более реалистическую фазу «Земли и воли» и последовавший затем поворот к политике, к борьбе с правительством, борьбе не словом, а действием. А он? Он писал, как революционер, только что выбывший из строя, пишет к товарищам, еще оставшимся на свободе.

Удивительное впечатление производило это письмо: исчезало все, темным пятном лежавшее на личности Нечаева: пролитая кровь невинного, денежные вымогательства, добывание компрометирующих документов с целью шантажа — все, что развертывалось под девизом «цель оправдывает средства», вся та ложь, которая окутывала революционный образ Нечаева. Оставался разум, не померкший в долголетнем одиночестве застенка; оставалась воля, не согнутая всей тяжестью обрушившейся кары; энергия, не разбитая всеми неудачами жизни. Когда на собрании Комитета было прочтено обращение Нечаева, с необыкновенным душевным подъемом все мы сказали: «Надо освободить!»

Шаг за шагом Нечаев развертывал в последующих письмах свою работу за истекшие годы. Да! Связанный по рукам и ногам, в тайнике равелина он работал. День за днем он старался подчинить своему влиянию враждебную среду, которая его окружала. Он изучал характер каждого жандарма, каждого присяжного солдата, приставленного к нему. Он неустанно наблюдал, все замечал и складывал в памяти, чтобы на основании собранного материала индивидуализировать способ воздействия на ту или другую душу. День за днем он расшатывал дисциплину среди нижних чинов, которые стерегли его; подрывая в их глазах престиж власти, стоявшей над ними, он агитировал, пропагандировал, развивал ум, действовал на чувства. Вызывая на откровенность и вырывая признания, он забирал людей в свои руки; пользуясь необычайностью обстановки и условий своего заточения и придавая загадочный характер своей личности и своему положению в прошлом, он импонировал своей страже, поднимал себя в ее мнении и манил чем-то в будущем.

Так, ведя медленно, но постоянно кропотливую работу, этот необыкновенный узник подчинил себе, по его словам, 40 человек, попадавших в сферу его пропаганды. От этих лиц постепенно и осторожно он узнавал подробности об обстановке равелина и Петропавловской крепости, о том, что делается в них, об учреждениях, служащих и их взаимных отношениях, обо всех местных порядках и в особенности о топографии крепости и островка, на котором был расположен равелин[189]. В конце концов он накопил множество неоцененных данных, психологических и физических, на основании которых можно было создать план и осуществить освобождение, которое он, оторванный от всего мира, подготовлял годами в своей тиши.

Верный своим старым традициям, Нечаев предполагал, что освобождение его должно происходить в обстановке сложной мистификации. Чтобы импонировать воинским чинам стражи, освобождающие должны были явиться в военной форме, увешанные орденами; они должны были объявить, что совершен государственный переворот: император Александр II свергнут и на престол возведен его сын-наследник; и именем нового императора они должны были объявить, что узник равелина свободен. Все эти декорации для нас, конечно, не были обязательны и только характерны для Нечаева.

Когда на заседании Комитета был поставлен вопрос об освобождении Нечаева, то без всяких споров было постановлено ставить это дело силами военной организации, тогда уже вполне сложившейся. Руководителем предприятия, главой отряда предполагался Суханов как решительный и находчивый человек, привыкший повелевать. Рассматривая условия места действия, Комитет, однако же, нашел, что экспедицию на остров равелина удобнее снарядить по воде на лодках, а не зимой по льду — это значило отложить ее до весны. Но не только это соображение, и другие обстоятельства заставляли остановиться на этом. На руках у Комитета было дело с Александром II. Предыдущие покушения организовывались одно за другим, и теперь новая попытка, по счету седьмая, была в полном ходу: в магазине на Малой Садовой шла торговля сырами, и каждую ночь несколько членов Комитета и его агентов работали в подкопе, действуя заступом и буравом и наполняя землею бочки, предназначенные для сыров. Приостановить эту опасную работу значило бы рисковать успехом всего дела. Чем скорее закончились бы приготовления, тем увереннее можно было смотреть вперед: обстановка магазина с недостаточным запасом сыров, неопытность импровизированных торговцев, изменение маршрута при поездках Александра II по воскресеньям в Михайловский манеж — все это могло сделать бесполезным весь труд. Необходимо было спешить, не оглядываясь по сторонам, не отвлекая внимания ни на что другое. Все вместе заставило Комитет откровенно и прямо сообщить Нечаеву, что предпринятые приготовления к покушению на царя требуют всех наших сил и ставить два дела одновременно мы не в состоянии. Поэтому дело его освобождения может быть организовано лишь после того, как кончится начатое против царя.

В литературе я встречала указание, будто Комитет предоставил Нечаеву самому решить, которое из двух дел поставить на первую очередь, и будто Нечаев высказался за покушение. Комитет не мог задавать подобного вопроса; он не мог приостановить приготовления на Малой Садовой и обречь их почти на неминуемое крушение. Он просто оповестил Нечаева о положении дел, и тот ответил, что, конечно, будет ждать.

Чистейший вымысел также рассказ Тихомирова, будто Желябов посетил остров равелина, был под окном Нечаева и говорил с ним. Этого не было, не могло быть. Желябову была предназначена ответственная роль в предполагавшемся покушении. Мина на Малой Садовой могла взорваться немного раньше или немного позже проезда экипажа государя. В таком случае на обоих концах улицы четыре метальщика должны были пустить в ход свои разрывные снаряды. Но если бы и снаряды дали промах, Желябов, вооруженный кинжалом, должен был кончить дело, а кончить его на этот раз мы решили во что бы то ни стало. Возможно ли, чтобы при таком плане Комитет позволил Желябову отправиться к равелину, не говоря уже о том, что провести его туда было вообще невозможно? И разве сам Желябов пошел бы на такой бесцельный и безумный риск не только собой и своей ролью на Садовой, но и освобождением Нечаева? Никогда![190]

Сношения с Нечаевым, начатые через посредство Дубровина, продолжались затем Исаевым, которого Дубровин свел с солдатом, носившим записки. Обыкновенно они встречались в условном месте на улице, и солдат передавал Исаеву небольшой свиток бумаги в вершок шириной, исписанный особенными иероглифами нечаевского изобретения.

Так продолжалось до 1 апреля, когда Исаев был выслежен и арестован на улице одновременно с Подбельским, тем студентом, который в феврале на акте в университете нанес оскорбление действием министру народного просвещения Сабурову. Вследствие этого ареста связь с равелином на время порвалась.

У Перовской, арестованной раньше Исаева (10 марта), в записной книжке были зашифрованы, как она нам сообщила через своего защитника Кедрина, два-три адреса швеек, которых посещали жандармы равелина, — их дал Нечаев. Однако эти адреса, по-видимому, не дали следователям по делу Перовской руководящей нити для раскрытия наших сношений с Нечаевым, потому что позднее эти сношения возобновились через того же Дубровина и велись Савелием Златопольским. Но описание этих сношений, окончательное прекращение их страшно сказать! — по предательству Мирского, как мне передавали лица, заглянувшие после революции 1917 года в архивы департамента полиции, арест жандармов и солдат, преданных Нечаеву, суд над 23 из них[191], административная расправа с некоторыми другими должны быть восстановлены не по моим личным воспоминаниям, а по архивным документам, которые не находятся в моем распоряжении. Сама я после ареста Исаева оставила Петербург и свободной в него уже не вернулась.

Нечаев погиб в равелине, и его гибель вплоть до революции была окружена тайной.

18 августа 1881 года умер Ширяев: он страдал туберкулезом уже на свободе, и о его смерти сообщил еще Нечаев; но когда в марте 1882 года в равелин поместили Морозова, Исаева, Фроленко, Александра Михайлова, Клеточникова, Баранникова, Колодкевича, Ланганса, Арончика и Тригони, судившихся по «процессу 20-ти», а в начале 1883 года — Богдановича, Грачевского, С. Златопольского из «процесса 17-ти»[192], никто из них, размещенных в трех коридорах равелина, за все время не имел никаких указаний на присутствие в равелине Нечаева. Ни Поливанов, привезенный из Саратова, ни партия каторжан, возвращенных с Карийских рудников и помещенных в равелин (Мышкин, Игн. Иванов, Попов, Щедрин и др.), вплоть до перевода всех равелинцев в 1884 году в Шлиссельбург тоже не имели никаких вестей о нем и не могли сообщить ничего о его судьбе.

В свое время ходила версия, что в 1882 году, после раскрытия сношений Нечаева с «волей», его отправили в Шлиссельбург и застрелили по дороге под предлогом попытки к бегству. Но никаких данных, которые подтверждали бы это, не приводилось.

Материальные условия содержания Нечаева в равелине в смысле питания были сносными, пока он был там один, но с переводом туда народовольцев режим резко изменился: их умерщвляли медленным голодом. Пища была такова, что, по словам Юрия Богдановича, уже через месяц равелинцы могли ходить, только держась за стену. Цинга подкашивала их поголовно. Врач Вильмс на заявления заключенных, что они умирают от голода, отвечал, что он бессилен — все зависит от администрации. Со своей стороны он давал только бутыль с микстурой железа: из нее за обедом жандарм каждому подавал по ложке. При таких условиях и без убийства оружием Нечаев должен был погибнуть. Полное подтверждение тому найдено в архивах Щеголевым, и дата смерти Нечаева установлена документально: он умер в равелине 21 ноября 1882 года. Отсутствие сведений у остальных равелинцев объясняется полной изоляцией от них Нечаева.

В революционном движении Нечаев представляет собою фигуру совершенно исключительную. Это особый тип, в целом не повторявшийся. Как бы ни тяжела была память об убийстве Иванова и самом беззастенчивом пользовании правилом «цель оправдывает средства», нельзя не изумляться силе его воли и твердости характера; нельзя не отдать справедливости бескорыстию всего поведения его: в нем не было честолюбия, и преданность его революционному делу была искренна и безгранична. Несмотря на отсутствие высших моральных качеств, в его личности было нечто внушительное, покоряющее, на простые души действующее как гипноз. Солдаты-равелинцы, сосланные в Сибирь, встречались в свое время со многими политическими ссыльными из интеллигенции: Орехов, Дементьев, Петров, Терентьев жили в Иркутской губернии, в Киренске, одновременно с М. П. и Е. Н. Сажиными и С. А. Борейшо. Равелинец Тонычев, наиболее развитой и впоследствии застрелившийся, был в Киренске проездом из Якутской области, а Вишняков уже в бытность Брешковской в ссылке жил в этом городе при ней, помогал в хозяйстве. Никогда ни у кого из этих людей не вырывалось упрека, слов укоризны по адресу Нечаева, разорившего их жизнь. Все они отзывались о нем с особенным чувством, похожим на страх, и признавались в своем подчинении его воле. «Попробуй-ка, откажись, когда он что-нибудь приказывает! Стоит взглянуть ему только!» — говорил один из них.

Это влияние сказывалось и на суде.

Во время суда[193] в публике ходил слух, что солдаты и унтера на заседаниях говорили о Нечаеве как люди, находящиеся под влиянием страха перед ним. Между прочим, никогда не произносили они ни его имени, ни фамилии: они говорили только «он». Называть фамилию Нечаева им было запрещено.

Но и вдали, в глубине Сибири, равелинцы все еще были под обаянием сильной личности узника, покорившего их души.

Авторитет его личности все еще слепил их. Это было внушение, гипноз, не разрушенный ни испытаниями, ни временем и расстоянием.