Ожидание шедевра

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ожидание шедевра

Книга Александра Солженицына «Двести лет вместе (1795–1995), часть I» у меня не вызвала изумления. Те, кто читает (а не только почитает) А. И. Солженицына, знают, что в ней нет ничего неожиданного. Вопреки претензии автора, что он якобы посягнул на какую-то запретную, табуированную тему (более десятилетия назад такую же претензию заявил И. Р. Шафаревич, автор «Русофобии»), в России публикуется множество книг аналогичного содержания и направленности, причем некоторые из них написаны гораздо сильнее.

Вялая по стилю, рыхлая по композиции, опирающаяся на вторичные, селективные, тенденциозно или поверхностно толкуемые материалы, книга Солженицына совершенно не оригинальна. Если бы она вышла под другим именем, на нее мало кто обратил бы внимания. Но громкое имя обладает особой притягательной силой, а имя Солженицына в этом отношении совершенно уникально. Когда вспоминаешь масштаб его таланта, проявившегося в произведениях ГУЛАГовского цикла, когда вспоминаешь о той беспримерной стойкости, с какой «теленок» бодался с дубом советского тоталитаризма, когда думаешь об орлиной высоте, на которую он взмыл, чтобы охватить единым взором весь мертвый ландшафт кровавого коммунистического режима, когда, наконец, вспоминаешь о тех острых переживаниях, которые испытывали многие из нас, вертя ручки радиоприемников, чтобы, сквозь треск глушилок, услышать набатный солженицынский призыв «жить не по лжи», то от каждой его новой работы ждешь нового, проникновенного СЛОВА. Заранее полагаешь, что ничего, кроме шедевра из-под пера такого писателя выйти не может. И если шедевра не находишь, то прилагаешь неимоверные усилия, чтобы все-таки отыскать. Эта «презумпция шедевра» туманит не только рядовых читателей, но и иных профессионалов, что подтверждает, к примеру, рецензия Льва Аннинского под выразительным названием «Бикфордов шнур длиною двести лет».[1]

Статья написана с присущим критику темпераментом. То, что новая книга Солженицына гениальна, у него сомнений не вызывает, а потому все усилия направлены на то, чтобы выразить свое восхищение, объяснив себе и другим, в чем именно состоят ее несомненные достоинства. «Он нигде не перешел грани. Он эту грань перелетел, отнесясь в сверхзадаче к смыслу драмы: к тому, что свело русских и евреев во всемирной истории, почему этот контакт оказался столь значимым, чему они научили друг друга, в том числе и горьким урокам… Вопросы в связи с этим возникают вечные, то есть проклятые, окончательного решения не имеющие. Думать над ними в связи с книгой Солженицына — счастливый труд», комментирует маститый критик. Вряд ли подлежит сомнению, что если бы та же работа принадлежала менее именитому автору, восторги Л. Аннинского не были бы столь пылкими. Даже натыкаясь в книге на фактические неточности, критик — а ему не занимать эрудиции — предпочитает скорее не доверять собственным познаниям, чем автору рецензируемой книги: «Не хочется выверять, где и как Солженицын подобрал цитаты, или ловить его на фактах. А то еще и сам поймаешься».[2]

Магическую власть имени Солженицына я испытал на себе много лет назад, когда с растерянностью вчитывался в «Август 1914-го», первый «узел» «Красного колеса». Брал ее в руки с трепетным, нетерпеливым ожиданием счастья, которое всегда испытываешь при соприкосновении с творением подлинного таланта. Но чем глубже погружался в чтение, тем больше оно меня обескураживало. Я не мог не видеть, как беспомощна эта проза, но упорно уговаривал себя, что тут что-то не так; я, видимо, чего-то не улавливаю, передо мной, видимо, какой-то новаторский вид литературы; если роман не производит на меня должного впечатления, то, видимо, я еще не готов воспринять это новаторство. «Может быть, мудрость, красота и глубинная правда этой прозы откроются в следующем узле», уговаривал я себе. Но колесо продолжало катиться, а литературы не получалось. Солженицын-писатель необычайно силен, когда описывает то, что, выстрадал, пережил и прозрел. Тут почти нет ему равных. Но он мало способен к вживанию в далекую эпоху, к проникновению в души людей, с которыми может знакомиться только по письменным источникам. Тут ему не достает зоркости и тонкости слуха.

Взявшись за историческое повествование грандиозного масштаба, Солженицын допустил роковую ошибку. У меня возникает ощущение невозвратной потери, когда я думаю о том, сколько истинных шедевров недосчиталась наша литература из-за того, что добрую половину своей отнюдь не короткой творческой жизни крупнейший писатель нашего времени потратил на унылое перебирание различных — вовсе не малоизвестных — исторических материалов, тщетно пытаясь переплавить их в живые художественные образы. При создании этого унылого цикла романов температура в топке писательского таланта Солженицына никак не дотягивала до точки плавления. Не помогли и отчаянные усилия искусственно поднять температуру, что так странно проявилось при переработке первого «узла» эпопеи, куда втиснут трехсотстраничный довесок об убийстве премьера П. А. Столыпина.

Начав раскрутку красного колеса революции с августа 1914 года, Солженицын вроде бы определил свою точку зрения на истоки большевистского переворота (впрочем, не оригинальную): красное колесо запустила в движение Первая мировая война. Но если так, то причем здесь Столыпин, убитый за три года до начала войны? Позднейшая имплантация вставного романа в ткань повествования говорила только об одном: изначально эпопея не было продумана ни концептуально, ни композиционно. Писатель сам не знал, что именно собирается раскрутить! Ясного представления о том, что привело российскую империю к краху 1917 года, у него не оказалось, хотя именно об этом он захотел поведать миру. С одной стороны, в его эпопее явственно виден «патриотический» соблазн отвести историческую вину от России, возложив ее на евреев. С другой стороны, Солженицын понимает, что такое «объяснение» как раз менее всего патриотично: оно делает русский народ неполноценным, ибо не может полноценный народ позволить кучке зловредных иноплеменников распоряжаться своей судьбой. Автор блуждает в лабиринте, не имея в руках ариадновой нити. Так и не завершив эпопеи, он явно утратил к ней интерес — потому, видимо, и опубликовал конспективные наброски последних томов, дабы уже к ним не возвращаться. Да и как не утратить интереса к собственному замыслу, если где-то в середине работы его вдруг осенило, что корни Октября надо искать не в военных поражениях Первой мировой войны, не в Феврале и даже не в альянсе Ленина с германским генштабом, а в двух роковых пулях «Мордко» Богрова, разрядившего револьвер в Столыпина. Изменив на ходу курс, Солженицын сделал следование прежним курсом бессмысленным, но и новым курсом не пошел. Так и забуксовал в хляби несобранных мыслей.

Надо признать, что как раз столыпинские главы «Августа 1914» выгодно отличаются от всего остального «узла» и последующих «узлов» — и темпераментом, и идейной сфокусированностью. Беда в том, что концепция, на которой остановился Солженицын, псевдоисторична. Мне приходилось писать об этом в рецензии на английское издание обновленного «Августа»[3] и снова в рецензии на книгу американского политолога Даниэла Махони «Александр Солженицын: Идя от идеологии».[4] Повторять этого здесь не буду, но кратко скажу о возражениях автора и некоторых его комментаторов на критику столыпинского довеска. Они настаивают на том, что в романе ничего не придумано, автор опирался исключительно на исторические материалы, а, стало быть, с него и взятки гладки.

Не могу не поразиться наивности этих аргументов. Вспомним роман другого нобелевского лауреата, посвященный той же эпохе. В «Докторе Живаго» Б. Пастернака все главные персонажи и сюжетные перипетии — выдуманы, но исторически в нем все правдиво. С другой стороны, в скандальном творении В. Пикуля «У последней черты» действуют реальные исторические персонажи, включая Столыпина и Богрова; описаны они на основе исторических материалов при минимальном участии авторской фантазии. Однако это вопиющая профанация исторических событий! Вопрос, таким образом, не в том, в какой мере автор использует документы, а в какой дополняет их своей фантазией, а в том, с каких позиций ведется отбор документов, какими критериями определяется их достоверность и относительная важность, изучает ли их автор, чтобы разобраться в истинных пружинах исторических событий, или манипулирует ими для подкрепления некоей идеологической доктрины.

Я согласен: рассказывая об убийстве Столыпина, Солженицын сам ничего не выдумывает. Но события преподнесены с точки зрения апологетов Столыпина, которые, конечно, реально существовали, высказывались, писали, следовательно, оставили после себя исторические документы. Но какова им цена, если они заведомо предвзяты? Вот, к примеру, как характеризовал Столыпина ведущий публицист ведущей черносотенной газеты «Новое время» М. О. Меньшиков:

«Когда заявлены и любовь к народу, и уважение к нему, этого уже почти достаточно для плодотворной государственной работы. Но Столыпин кроме этого драгоценного качества принес в своем лице еще одно великое — государственный талант… Столыпин пришел в годы великого испытания. После двух столетий всевозможного покровительства (! — С.Р.) инородцам Россия оказалась покрытой могущественными сообществами поляков, финляндцев, евреев, армян, немцев и проч… Столыпин довершил борьбу с восстанием (революцией 1905 года — С.Р.) и провел ряд мер против финляндского, польского и еврейского натиска. Не погибни он от еврейской пули, возможно, что эти разрозненные меры сложились бы в строго национальную государственную систему…»[5] (И действительно: создать «строго национальную государственную систему» фашистского толка тогда так и не удалось).

Не трудно видеть, что солженицынский «роман в романе» — это беллетризованная иллюстрация к приведенному отрывку. Тот, кто читал «Август 1914» со столыпинскими главами, это знает и потому не может удивляться направленности последней книги Солженицына. Сейчас, когда в российской прессе появились комментарии, наполненные досадным недоумением (как это Солженицын мог такое написать!), я делаю единственно возможный вывод: у Солженицына в России куда больше почитателей, чем читателей.