Эпоха Столыпина 1906–1911

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Эпоха Столыпина

1906–1911

Поработать с Государственной Думой, которую он породил, Витте не дали, а И. Л. Горемыкин не имел ни малейшего понятия о том, с какой стороны подступиться к такому чудищу. Как предупредил государя В. Н. Коковцов, «личность Ивана Логгиновича, его величайшее безразличие ко всему, отсутствие всякой гибкости и прямое нежелание сблизиться с представителями новых элементов в нашей государственной жизни, все это не только не поможет сближению с ними, но послужит скорее лозунгом для усиления оппозиционного настроения».[252]

Такая характеристика нового премьера (Коковцов, по его словам, «до мельчайшей подробности» передал этот разговор самому Горемыкину, во что трудно поверить) не помешала назначению Коковцова министром финансов в горемыкинский кабинет! Пойдя на образование солидарного Совета министров, Николай продолжал делать все, чтобы солидарности не допустить. Кажется, «разделяй и властвуй» был единственный метод управления, которым он владел. Он походил на капитана тонущего корабля, который, вместо того, чтобы налаживать дружную работу команды, дабы попытаться задраить брешь и дотянуть до спасительного берега, озабочен только тем, как бы старший помощник и боцман не сговорились между собой и тем не нанесли ущерба его безграничной власти на судне.

Нечего и говорить, что, коль скоро ему так важно было противопоставлять друг другу министров, то куда важнее было поссорить правительство с Государственной Думой, еще даже не открывшейся. Если созданное для работы с Думой правительство в чем-то и было солидарно, то именно в том, чтобы с Думой не работать! Когда Государственный контролер П. К. Шванебах заметил, что в новом правительстве оказалось «немалое количества элементов, не слишком нежно расположенных к идее народного представительства и едва ли способных внушить к себе доверие со стороны последнего», Коковцов резонно ответил: «Пожалуй, что и все мы принадлежим к тому же разряду, начиная с нашего председателя».[253]

А вот картина приема депутатов Думы царем в Тронном Георгиевском зале Зимнего дворца — перед началом ее занятий.

«Вся правая половина от трона была заполнена мундирной публикой, членами Государственного Совета и — дальше — Сенатом и государевой свитой. По левой стороне, в буквальном смысле слова толпились члены Государственной думы и среди них — ничтожное количество людей во фраках и сюртуках, а подавляющее же количество их, как будто нарочно, демонстративно занявших первые места, ближайшие к трону, — было составлено из членов Думы в рабочих блузах, рубашках-косоворотках, а за ними толпа крестьян в самых разнообразных костюмах, некоторые в национальных уборах, и масса членов Думы от духовенства».[254]

Ради чего Николай устроил эту бестактную демонстрацию пышности в пышной своей резиденции вместо того, чтобы самому явиться в Таврический дворец и показать свое уважение к народным избранникам? А ради того, чтобы показать прямо противоположное: в державе ничего не изменилось и меняться не будет! Он снизошел к народным чаяниям по безграничной своей милости и добросердечию; но тот, кто раздает милости, может их и отобрать. Народные представители в своих жалких зипунишках и косоворотках должны знать свое место!

Понятно, как восприняли этот прием представители народа. Они стояли насупленные, глядели исподлобья, а «наглое лицо» одного из депутатов дышало «таким презрением и злобой», что новый министр внутренних дел П. А. Столыпин сказал стоявшему рядом с ним Коковцову: «Мы с Вами, видимо, поглощены одним и тем же впечатлением, меня даже не оставляет все время мысль о том, нет ли у этого человека бомбы и не произойдет ли тут несчастья».[255]

Состав Думы оказался в большинстве оппозиционным, отчасти и революционным, а поскольку избирательный закон давал многократные преимущества привилегированным классам, то настроение широких масс в среднем было еще более радикальным.

Вопреки антисемитской демагогии черной сотни, которая так импонировала царю и дворцовой камарилье, основной движущей силой революции было крестьянство. Как вскоре скажет П. А. Столыпин, «смута политическая, революционная агитация, приподнятые нашими неудачами, начали пускать корни в народе, питаясь смутою гораздо более серьезною, смутою социальною развившейся в нашем крестьянстве… Социальная смута вскормила и вспоила нашу революцию».[256]

Это не значит, что другие вопросы — в особенности рабочий и национальный (польский, финский, еврейский и другие) — стояли менее остро. Но крестьянство составляло основную массу населения, и потому главный вопрос, который требовалось решить, чтобы всерьез и надолго оградить страну от потрясений, был вопрос о земле.

До отмены крепостного права земля в России была собственностью помещиков (а также государства и монастырей), но часть помещичьей земли находилась в пользовании крестьян. Они отрабатывали барщину, а остальное время трудились на «своем» наделе, что избавляло помещика от необходимости их содержать. Крестьянская часть помещичьей земли находилась в ведении мира: от него каждая семья получала надел — пропорционально числу едоков. Обычно крестьянский надел состоял из нескольких участков в разных местах, дабы равномерно распределялись лучшие и худшие, удобные и неудобные земли, а поскольку одни семьи росли быстрее других и образовывались новые семьи, то время от времени производился передел мирской земли.

Когда Александр II решил покончить с крепостным правом, сразу возник вопрос о земле. Сохранить все землю за ее владельцами значило превратить вчерашних крепостных в толпы голодных бродяг, рыщущих в поисках пропитания. Последствия неминуемой смуты могли быть ужасными. Отдать же «мирскую» землю крестьянам значило разорить помещиков, оставив их хозяйства без рабочей силы, а города — без товарного хлеба. Было принято компромиссное решение: вместе с личной свободой крестьян обеспечивали землей, но в собственность общины — за выкуп — переходила только часть той земли, что раньше была в ее пользовании. Так удалось избежать коренной ломки экономических отношений: свободные крестьяне все-таки должны были работать на помещиков — теперь уже по найму, так как урожай, снимаемый с урезанных наделов, стал меньшим, и крестьянам нужны были заработки для выкупа земли и уплаты податей. С годами производительность полей при общинной уравниловке не росла, но стремительно росло народонаселение; положение крестьян ухудшалось.

В книге Солженицына говорится об опережающем росте еврейского населения, в чем он видит показатель его процветания (хотя демографический взрыв характерен для бедных и отсталых обществ); но такова была общая тенденция — со сходными последствиями и для русских крестьян, и для евреев: быстрое обнищание. Острота положения для евреев смягчалась эмиграцией (в основном в Америку, а частично — в Палестину); русские крестьяне тоже мигрировали — в города, где они превращались в пролетариев, или на свободные земли Сибири и Средней Азии, для чего правительство предоставляло поощрительные льготы. Но эти процессы поглощали только часть избыточного населения. Социальное напряжение росло, и к 1905 году вылилось в массовые крестьянские бунты по всей стране.

Растерянность властей граничила с паникой. Даже Д. Ф. Трепов носился с идеей принудительного отторжения части помещичьих земель в пользу крестьян, объясняя, что он сам помещик, и готов отдать половину своей земли, чтобы сохранить вторую половину.

Витте, давно работавший над проблемой земельной реформы, хорошо знал, что в Западной Европе крестьяне-собственники собирали в три-четыре раза большие урожаи, чем русские крестьяне-общинники, а потому ликвидация общины — это путь к наращиванию урожаев и улучшению жизни крестьян. Он и сделал первые шаги к преобразованию общины в частновладельческие наделы: провел закон о сокращении вдвое выкупных платежей в 1906 году и полной их ликвидации в 1907-м, ибо, пока на крестьянской общине висели долги за землю, раскассировать ее было невозможно. При крайней необходимости Витте готов был пойти и на принудительное изъятие части земли у помещиков в пользу крестьян, указывая на реформу 1861 года как на исторический прецедент. В любом случае он считал, что земельную реформу нельзя вводить бюрократическим путем, да еще в канун созыва Государственной Думы. Гражданские свободы дарованы для того, чтобы народ сам — через своих представителей — решал такие вопросы. Навязанная сверху, реформа будет принята в штыки, какой бы «хорошей» она ни была. Предварительно можно было начать составлять проект реформы, что он и поручил Н. Н. Кутлеру, главноуправляющему земледелия и землеустройства (так официально назывался пост министра земледелия).

Н. Н. Кутлер

В основу проекта Кутлера были положены две определяющие идеи: частичное отторжение помещичьих земель в пользу крестьян (за выкуп по справедливой оценке) и постепенная замена общины фермерством. Но, по мере того, как наступало успокоение, в высших сферах отпала охота «отдать половину, чтобы сохранить вторую половину». Когда проект был готов к предварительному обсуждению, он уже стал неуместным. Витте счел за лучшее отмежеваться от него и сдал одного из лучших своих сотрудников. Царь был настолько рассержен, что отклонил просьбу Витте назначить Кутлера в Государственный Совет или хотя бы в Сенат (как обычно поступали с отставляемыми сановниками высокого ранга). Да и собственные дни Витте у власти тоже были сочтены.

С открытием Думы сразу же со всей остротой был поставлен вопрос об аграрной реформе. Самый радикальный вариант выдвигали эсеры: национализация всей земли и передача ее в пользование «тем, кто ее обрабатывает». Но это был только лозунг: для его осуществления нужен был полный социальный переворот, а в 1905 году он не удался.[257]

Иным был законопроект кадетов. Он основывался на тех же принципах, что проект Кутлера.[258] Кадеты доминировали в Думе, и к ним присоединилась группа «трудовиков», вторая по численности, объединившая большинство депутатов-крестьян.

Глава политической полиции П. И. Рачковский устроил для крестьянских депутатов особое общежитие, где их накачивали «патриотической» идеологией («царь и народ едины, а воду мутят евреи»), пытаясь втянуть в орбиту Союза русского народа, создававшегося доктором Дубровиным при содействии той же политической полиции. Но затея не удалась. «Всем крестьянам, как бы правы [по своей политической ориентации] они не были, было присуще стремление получить землю. А потому, как только выяснилось, что левые партии за отчуждения [части помещичьих земель]… „большой“ план Рачковского — привлечение на сторону правительства правых крестьян, потерпел полное крушение», — вспоминал генерал А. В. Герасимов.[259]

Горемыкин понятия не имел, что предпринять. В Думе он объявил кадетский законопроект «недопустимым», что было прямым посягательством на ее права и «вызвало среди депутатов целую бурю».[260] Даже очень умеренные из них выступили с требованием отставки правительства.

Таков был разрыв между царским правительством и народным представительством, и наводить мосты Горемыкин не пытался. Его председательство в правительстве было фикцией. Заседания совета министров он проводил редко, наскоро, для проформы. Общую линию кабинета не вырабатывал. Он твердил, что он только слуга своего государя, и ждал указаний. Именно такого премьера хотел иметь Николай, но это оказалось не так комфортно, как он воображал. К роли амортизатора между царем и Думой Горемыкин не годился. Д. Ф. Трепов, чьими интригами он был поставлен, теперь стал внушать царю, что народное представительство против государя ничего не имеет, в конфронтации между правительством и Думой виновато правительство. То же самое напевала вся камарилья, и государю такая песня была по душе.

Но кем заменить Горемыкина? Очевидно, тем, кто сможет работать с Думой!

Трепов делает очередной пируэт и набрасывает список будущих министров. В него попадают С. А. Муромцев (председатель Совета), П. М. Милюков, И. И. Петрункевич, В. Д. Набоков, В. Д. Кузьмин-Караваев, Н. Н. Львов, М. Я. Герценштейн, Д. Н. Шипов, то есть самые видные кадеты и близкие к ним общественные деятели. Они-то наверняка устроят Думу! (В список, как видим, попал даже еврей, правда, крещеный — через месяц он будет убит черносотенцами).

Но тут-то и обнаружился предел влияния всесильного дворцового коменданта! При его шатаниях вправо оно было безграничным, при отклонении влево натолкнулось на стену.

Когда царь по секрету показал список предполагаемых министров Коковцову, тот, по его собственным словам, пришел в сильное волнение. Для него в таком правительстве места не было. И он сразу же стал запугивать государя: если тот передаст власть кадетам, то вскоре сам лишится власти и трона![261]

В. Н. Коковцов

В тот же день к Коковцову явился не менее взволнованный А. Ф. Трепов, родной брат дворцового коменданта, и рассказал о «безумном» проекте. Он просил «раскрыть глаза государю на всю катастрофическую опасность этой затеи», иначе проект может «проскочить под сурдинку». (В способность государя самому понять, что к чему, он не верил.) «Невежественные люди, привыкшие командовать эскадроном, но не имеющие ни малейшего понятия о государственных делах, ведут Россию к гибели», негодовал А. Ф. Трепов на своего брата.[262]

Встретившись с П. Н. Милюковым, Д. Ф. Трепов стал почти навязывать ему и его партии власть, объясняя, что сознает степень риска, но «когда дом горит, приходится прыгать и из пятого этажа».[263] Милюков выставил два условия: царь должен согласиться на частичное отторжение помещичьей земли в пользу крестьян и на полную амнистию политических заключенных. Иначе, объяснил он, кадеты не смогут «разоружить революцию, заинтересовав ее в сохранении нового порядка».[264] Но Трепову уже стали выламывать руки. Он «безусловно отвергал принцип экспроприации [земли]» и «находил по-прежнему невозможным говорить о „полной амнистии“». И тогда на авансцену был выдвинут министр внутренних дел П. А. Столыпин.

Теперь уже он «по поручению государя» пригласил лидера кадетов для беседы. Согласно Милюкову, обсуждался вопрос о коалиционном правительстве. Столыпин предлагал себя в качестве председателя и оставлял за царем исключительное право назначать ключевых министров — военного, иностранных и внутренних дел, а также министра двора; остальные портфели отдавались избранникам Думы, то есть кадетам. Милюков не соглашался на председательство Столыпина и, главное, на то, чтобы оставить вне контроля Думы министерство внутренних дел, то есть карательную систему империи.[265] А. В. Герасимов, которому Столыпин в тот же вечер подробно передал ход беседы, подтверждает: «Столыпин говорил, что готов был поддержать план создания думского министерства, но с большими оговорками».[266] Столыпин позднее это отрицал.[267]

Как бы то ни было, а сделка не состоялась. Царь и Столыпин не захотели выпрыгивать с пятого этажа горящего дома. Еще один шанс к гражданскому примирению в стране был упущен.

7 июля, на восемь часов вечера, в дом Горемыкина были приглашены все министры, но хозяина не оказалось на месте. Не было и министра внутренних дел Столыпина. Выяснилось, что оба, хотя и порознь, были вызваны в Царское Село и еще не вернулись.

Через час явился Горемыкин, и первые слова его были: «Поздравьте меня, господа, с величайшей милостью, которую мне мог оказать государь, я освобожден от должности председателя Совета министров, и на мое место назначен П. А. Столыпин с сохранением, разумеется, должности министра внутренних дел».[268]

Коковцов уверяет, что радость Горемыкина была неподдельной: он «чувствовал себя школьником, вырвавшимся на свободу».[269] Но сам Горемыкин доверительно рассказал своему «врагу» Витте, что его съел Трепов. Витте, сам съеденный Треповым, заметил, что такая же участь постигла бы и Столыпина, если бы внезапная смерть не выключила Трепова из игры.

Но дворцовый комендант еще при жизни стал политическим трупом. После того, как царь отбыл на свой своей яхте «Штандарт» в шхеры, а Трепов приглашен не был, он впал в хандру и умер от разрыва сердца. Короткая, но бурная эпоха конногвардейца, метавшегося между погромной и либеральной политикой, между «патронов не жалеть» и «отдать половину земли, чтобы сохранить другую половину», кончилась.

Началась эпоха Столыпина.

Миф о Столыпине как о несостоявшемся спасителе отечества, убитом евреями, возник в эмигрантских кругах праворадикального толка, а затем был оприходован Всероссийской фашистской партией — малочисленной, но крикливой организацией, образовавшейся в 1920-е годы под влиянием успехов Муссолини и Гитлера. Биография Столыпина, изданная в дальневосточной цитадели партии, в Харбине, носила название «Первый русский фашист».[270] Там же действовала «Столыпинская академия» — так была названа Высшая партийная школа русских фашистов.[271]

С разгромом и дискредитацией Гитлера и его союзников миф, казалось бы, должен был угаснуть. Но хранители огня — из числа прямых потомков и близких к ним почитателей П. А. Столыпина — этого не допустили. Конечно, миф пришлось подновить: из коричневой униформы штурмовика Столыпина переодели в белые одежды патриота-свободолюбца. Огонек этот, мало кем замечаемый, десятилетиями теплился на обочине общественного сознания, пока Александр Солженицын не превратил его в олимпийский факел, понесенный вперед и выше.

На крыльях всемирной славы Солженицына столыпинский миф впорхнул в самую сердцевину диссидентской и нонконформистской России и так глубоко в нее врос, что с начала 1990-х годов, когда рухнул коммунизм, а с ним и цензурные преграды, он стал одним из немногих объединяющих мифов русскоязычного «информационного пространства».[272] Культ Столыпина был водружен на пьедестал, где до него перебывали все главные советские вожди. Чем объясняется неистребимая потребность России в таком культе, я судить не берусь. А. И. Солженицын писал, сочувственно цитируя В. В. Шульгина: «Русские не способны делать дела через самозарожденную организованность. Мы из тех народов, которым нужен непременно вожак».[273] С этим я спорить не стану: тем, кто претендует на понимание загадочной славянской души, виднее. Нужен вожак, и все тут! И если его нет, его надо выдумать.

Чтобы показать, как это делается, приведу только одну выписку:

«За 15 лет пребывания „макиавелистого“ (по выражению А. И. Солженицына) Витте на высших государственных постах, неизбежно расстраивались: железные дороги — крушение царского поезда с Александром III произошло в бытность его министром путей сообщения; финансы — в бытность его на посту министра финансов; обороноспособность страны — в бытность его на посту министра внутренних дел, и, наконец, первые грозные симптомы гражданской войны проявились в бытность его на посту премьер-министра. <…> Фактически сделав все для возникновения в стране острого политического, экономического и военного кризиса, правительство Витте подало в отставку.

На предложение государя Петр Аркадьевич ответил царю немедля: „Это против моей совести, ваше величество. Ваша милость ко мне превосходит мои способности… Я не знаю Петербурга и его тайных течений и влияний“. Но Николай II настоял. <…> Молодой, статный, с характером необычайно решительным и выдержанным, чуждый кичливости, блестящий оратор, Столыпин сразу же стал инициатором и проводником реформ и законоположений, поучительность и результативность которых поражает и сегодня. Главным делом его жизни стала земельная реформа. Жизни стоившая, но давшая ему всемирную и вневременную известность».[274]

П. А. Столыпин

Непременным атрибутом мифотворчества должна быть демонизация конкурента на роль лучезарного героя. (Как не вспомнить Эммануэля Голдстейна, противопоставляемого Старшему Брату в гениальной сатире Джорджа Оруэлла!) Был ли Витте «макиавелистым»? Безусловно. Иные в высшем эшелоне власти не удерживались, что в равной степени относится и к Столыпину. Что же касается крушения царского поезда, то оно, как мы помним, произошло до того, как Витте стал министром путей сообщения (это крушение и заставило Александра III вспомнить о предостережениях сотрудника «жидовской» дороги и поставить его во главе министерства). Будучи министром финансов, Витте сумел укрепить курс рубля и перевести его на золотое обеспечение, а также привлечь иностранные капиталы для развития экономики страны. Министром внутренних дел Витте никогда не был; обороноспособность страны развалили те, кто втянул ее в позорную японскую войну, против чего Витте возражал. А «гражданская война» (то есть революционные события 1905 года) началась, когда Витте был в опале; для того, чтобы ее погасить, он предложил план конституционных преобразований и, став премьером, в труднейших условиях проводил его в жизнь.

При всех его ошибках, непоследовательности и «макиавельности», не подлежит сомнению стремление Витте искать выход из системного кризиса, в который загнал страну Николай II, в сотрудничестве с обществом, что открывало путь к эволюционным преобразованиям вместо революционных. Но такой Витте создателей культа Столыпина устроить не может. По отношению к нему пускаются в ход оруэловские «две минуты ненависти», дабы ярче воссияло солнце «всемирного и вневременного» Старшего Брата, конечно же «молодого, статного, чуждого кичливости» и т. п.

Что же представлял собой исторический Столыпин? Об этом можно судить по его конкретным делам в конкретных обстоятельствах.

Для роспуска Государственной Думы, назначенного на воскресенье 9 июля, новый премьер разработал в деталях строго законспирированную операцию. Прежде всего, были приняты меры против преждевременной утечки информации об Указе, печатавшемся накануне ночью в Сенатской типографии. В качестве отвлекающего маневра на понедельник 10 июля было назначено слушание в Думе объяснений правительства по депутатскому запросу о еврейском погроме в Белостоке: никто не должен был заподозрить, что до понедельника Дума не доживет. Для еще большего усыпления бдительности депутатов Столыпин просил Коковцова не отменять обычного субботнего отъезда в деревню: перемена в рутинных перемещениях министра финансов могла бы послужить нежелательным сигналом тревоги. «А что, если вспыхнет забастовка на железной дороге и я не смогу вернуться?» — спросил Коковцов. Премьер тотчас позвонил министру путей сообщения и распорядился, в случае необходимости, доставить министра финансов специальным паровозом, так что и это было предусмотрено![275]

Эти предосторожности отнюдь не были лишними! Ведь готовился акт, означавший крутой разворот в политике царского правительства — от медленного, осторожного, но все-таки сближения с обществом к новой крутой конфронтации. Согласно Основным законам, роспуск Думы при некоторых обстоятельствах допускался. Но сделать это меньше, чем через два месяца с половиной после начала ее работы! Да назначить новые выборы так, чтобы новая Дума начала работать только через семь месяцев! Да и где гарантии, что новые выборы — и новая Дума — вообще состоятся! Внезапный разгон общественность могла интерпретировать как государственный переворот, отнимающий у народа свободы, дарованные так недавно! Словом, власть шла на новую конфронтацию с обществом и имела все основания бояться организованного сопротивления.

Хорошо зная своего неустойчивого государя, И. Л. Горемыкин в субботу 8 июля пораньше исчез из дома, а, вернувшись поздно вечером и убедившись, что из Царского Села указаний не поступало, приказал швейцару ни под каким видом себя не будить. Ночью, как потом говорили, было-таки доставлено повеление царя — отложить исполнение Указа! Но Горемыкин спал; пакет до утра пролежал нераспечатанным! Коковцов, приводя эту подробность, добавляет: «Лично я совершенно не доверяю этому рассказу и не допускаю мысли, чтобы государь мог в такой форме изменить сделанное им распоряжение… за спиной человека [Столыпина], на которого он только что возложил такой ответственный долг. Но рассказ этот характерен как показатель настроения, господствовавшего в ту пору».[276] Но вечно конспирирующий против всех и вся государь мог действовать таким манером. И Столыпину, и Коковцову предстояло многократно испытать это на себе.

В воскресенье утром депутаты Думы прочли Указ. Бросившись к Таврическому дворцу, они увидели, что здание оцеплено, все двери заперты. Население, тоже застигнутое врасплох, сорганизоваться не смогло, так что специального паровоза за Коковцовым посылать не понадобилось. Вроде бы все прошло без сучка, без задоринки. Но часть депутатов Думы, потолкавшись у оцепленной своей резиденции, незаметно, по одному или небольшими группами, направились на Финляндский вокзал, оттуда в Выборг — город, как-то защищенный от полицейского произвола финской конституцией. В зале одной из гостиниц собралось около 230 депутатов — большинство кадетов, и Муромцев, заняв председательское место, невозмутимым голосом объявил: «Заседание Государственной Думы продолжается!»

Воззвание под названием «Народу от народных представителей» подписанное большинством депутатов, собравшихся в Выборге, резко осуждало роспуск Думы. «Целых семь месяцев правительство будет действовать по своему произволу и будет бороться с народным движением, чтобы получить послушную, угодную Думу, а если ему удастся совсем задавить народное движение, оно не соберет никакой Думы», — говорилось в воззвании, призывавшем оказать сопротивление этому произволу. «Правительство не имеет права без согласия народных представителей ни собирать налоги с народа, ни призывать народ на военную службу. А потому теперь, когда правительство распустило Государственную Думу, вы вправе ему не давать ни солдат, ни денег». Это был призыв к мирному гражданскому неповиновению. Ни ко всеобщей забастовке, ни к вооруженному восстанию призыва не было, так что, по тем временам, это было умеренное воззвание, отражавшее умеренную левизну партии кадетов. Позднее, на суде, Муромцев даже скажет, что, призывая народ к пассивному сопротивлению, Выборгское воззвание ставило целью предотвратить активное сопротивление, то есть новый революционный взрыв.[277]

Воззвание не достигло своей прямой цели, но достигло гораздо большего. Оно заставило власти доказывать, что закона они не нарушили, и обещание провести выборы в новую Думу выполнят. Выборгцы поплатились тремя месяцами тюрьмы каждый, но то была небольшая плата за срыв заговора против конституционного строя!

А пока, пользуясь свободой рук в междумный период, Столыпин развернул бурную деятельность, показывая каждым своим словом и действием, что кулак, разжимавшийся целых два года, теперь будет сжиматься, что послужило новым мобилизующим импульсом для революционного подполья. Ведь оно разгромлено не было, хотя лишилось той безусловной поддержки умеренных кругов, какой пользовалось до Манифеста 17 октября. В его собственных рядах возникли сомнения, колебания, разброд. Руководство самой крупной революционной партии — эсеров — в ответ на Манифест 17 октября постановило прекратить террор, но возобновило его после жестокого подавления Декабрьского восстания в Москве. В связи с созывом Думы Совет партии снова постановил прекратить террор, дав Центральному комитету право, «не дожидаясь следующего собрания Совета, возобновить террор в тот момент, когда этого потребуют интересы революции».[278] Правда, наиболее радикально настроенные террористы с этим не согласились и выделились в самостоятельную группу «максималистов». В разных местах действовали другие автономные группы. Тем важнее было для власти проводить курс, который бы привлекал или хотя бы нейтрализовал как можно более широкие слои населения, обрекая экстремистов на изоляцию. Правительство во главе со Столыпиным избрало противоположный путь, так что направление ответного удара можно было предвидеть.

Пикантная подробность побоища в доме премьера на Аптекарском острове состояла в том, что прямым соучастником его был… сам премьер. История этого злодеяния прямо связана с тем, что в июне, в Киеве, некто Соломон Рысс, арестованный «при попытке ограбления артельщика», стремясь избежать смертного приговора, предложил свои услуги полиции. Начальник Киевского Охранного отделения полковник Еремин спешно доложил в Петербург о возможности приобретения ценного агента. Получив одобрение от начальника департамента полиции М. И. Трусевича, Еремин устроил преступнику побег, а два охранника, упустившие его, якобы, по халатности, были судимы и приговорены к каторге![279]

Рысса переправили в Петербург для внедрения в группу максималистов и туда же перевели с большим повышением полковника Еремина, поставленного «заведовать всей секретной агентурой». Ни с кем другим из полицейского начальства провокатор контактировать не желал, а с его условиями приходилось считаться.[280] Своей властью проводить эти перемещения и назначения Трусевич, конечно, не мог: он должен был испросить одобрение министра внутренних дел Столыпина.

Рысс потребовал до поры не арестовывать никого из группы максималистов, к которой он примкнул. Трусевич снова обратился к Столыпину, а тот запросил мнение начальника Петербургского охранного отделения. У Герасимова не было принципиальных возражений против использования в целях сыска уличенных преступников типа Рысса: он сам действовал такими же методами. Он только высказал сомнения в надежности данного агента, — скорее всего потому, что тот проходил не по его Отделению. Именно так это расценил Столыпин: выслушав его сомнения, он все же «присоединился к мнению Трусевича и подтвердил приказ о непроизводстве арестов максималистов».[281]

12 августа, к дому Столыпина на Аптекарском острове, в обычное время приема, когда там толпилось много посетителей, в открытом ландо подкатили два жандарма. Они быстро вошли в вестибюль, неся каждый по тяжелому портфелю. Заметив какие-то непорядки в их форме, охрана бросилась наперерез, но уже было поздно. Страшный взрыв разнес в клочья обоих «жандармов» и отправил на тот свет еще 25 человек. Часть дома взлетела на воздух. Сквозь клубы дыма и пыли слышны были жалобные стоны, ржание раненых лошадей. Тяжело пострадали дочь и сын премьера.

Чудом уцелевший Столыпин проявил самообладание и мужество. То, что злодеяние было совершено при прямом участии агента полиции и соучастии самых высших чинов, удалось скрыть от общественности. Даже после этой бойни Рысс не был арестован и продолжал служить сексотом.

Зато уже через неделю, по представлению Столыпина, царь подписал чрезвычайный закон о введении скорострельных военно-полевых судов. Этот «решительный» ответ власти маскировал отсутствие у Столыпина действенного средства борьбы с террором.

В чем — в чем, а в кровавой юстиции недостатка в России не ощущалось. Гражданское судопроизводство смертной казни не знало, но параллельно действовали военные суды, причем двух принципиально различных типов. Достаточно было объявить ту или иную губернию на военном положении (три четверти губерний в то время), как в юрисдикцию военных судов автоматически переходила определенная категория уголовных дел. Суд вершился скорый, без излишних формальностей; смертный приговор часто выносился при юридически ничтожных уликах.

Адепт пунктуальной законности, В. А. Маклаков подчеркивал, что при всей жесткости такой юстиции в ней еще не было абсолютного произвола, так как это была «общая мера для всех».[282] Но ее дополняла другая категория военных судов — на основе Положения о чрезвычайной охране. Это положение позволяло предавать военному суду любого подозреваемого по усмотрению генерал-губернатора, то есть по произволу. В. А. Маклаков видел в этом миниатюрную модель всей системы старого самодержавия. «В этом был разврат, который всех приучал к беззаконию, заменял закон произволом и этим „воспитывал нравы“».[283]

В. А. Маклаков, правый кадет, еще более поправевший в эмиграции, в своих воспоминаниях о Второй Думе склонен выставлять Столыпина в максимально выгодном свете. Тем не менее, задавая вопрос, что же сделал Столыпин с доставшейся ему карательной системой, он отвечает: «Он не только не исправил, хотя бы частично, „исключительных положений“, но он их в самом „неврологическом пункте“ ухудшил. Единственная новелла, введенная им в эту область, была знаменитая мера 19 августа 1906 г. о „военно-полевых судах“» (курсив В. А. Маклакова — С.Р.)[284]

«Новелла» обрекала на виселицу почти каждого, кто попадал в мясорубку. По положению, суд происходил не позднее 48 часов после ареста, так что ни о каком серьезном следствии не могло быть и речи. В состав суда входили строевые офицеры, без допущения юристов (даже военных). Для профессиональной оценки представленных им улик у них не было квалификации. А приговор приводился в исполнение не позже, чем через 24 часа после его вынесения; обжалованию или пересмотру он не подлежал. Очевидная цель максимального сближения преступления (чаще всего не доказанного!) и наказания (почти всегда неотвратимого!) состояла в одном — в устрашении. Тогда как террористы безнаказанно творили кровавые дела (нередко при содействии полиции), петля в большинстве случаев затягивались не шее тех, кто ни к какой революционной работе причастен не был. Во Второй Думе Столыпин бросит в зал знаменитое: «Не запугаете!» Но сам он делал ставку именно на запугивание. Большевики многократно усовершенствуют эту систему и придадут ей небывалый размах, но в числе тех, кто взращивал ее ростки, одно из самых видных мест принадлежало Столыпину.

Поскольку законоположения, принятые в промежутке между Первой и Второй Думами, надо было как-то оформить, то они вводились царскими указами по 87-й статье Основных законов. Эта статья позволяла во время перерыва в работе законодательных учреждений, «если чрезвычайные обстоятельства вызовут необходимость в такой мере, которая требует обсуждения в порядке законодательном», вводить временные законы, при условии, что после возобновления работы Думы они должны ею утверждаться или прекращать свое действие. Это значило, что такие законы должны были носить временный и обратимый характер.

В свете этого положения, закон о военно-полевых судах, строго говоря, мог быть принят по 87-й статье, так как впоследствии он мог быть (и был) отменен Думой (хотя тысячи повешенных уже нельзя было воскресить). Но этого никак не скажешь о ряде других законов, включая наиболее важный из них — закон от 9 ноября 1906 года, положивший начало аграрной реформе.

В Советском Союзе столыпинскую реформу предавали анафеме, а в пост-советской России (в диссидентских и нон-конформистских кругах много раньше) увидели в ней спасение для сельского хозяйства страны, доведенного коммунистической властью до полного развала и деградации. С зияющих высот колхозного строя иного видения столыпинской реформы трудно было бы ожидать. Но если спуститься в долину дореволюционной России, то легко увидеть, что столыпинский вариант реформы был не единственным и, видимо, не наилучшим. Он не решил главного: острой нехватки земли, которую испытывали крестьянские массы. Альтернативный столыпинскому проект реформы, предлагавшийся партией конституционных демократов в Первой, а затем во Второй Думе, также предполагал в перспективе превращение крестьянина-общинника в фермера-собственника. В этом оба проекта сходились. Разница же состояла в том, что кадеты настаивали на увеличении крестьянской доли землевладения за счет помещичьей. Этого требовали прагматические соображения, так как основные требования крестьянства сводились к одному короткому слову: «Земли!» Удовлетворить это требование хотя бы частично — значило ослабить социальное напряжение в стране.

Но Столыпин самым решительным образом восстал против посягательств на «священные права собственности». Не потому, что он не сознавал крестьянскую нужду в земле. Он предлагал ускорить процесс переселения крестьян на свободные земли Сибири, облегчить покупку крестьянами земли у помещиков, желавших ее продать. Он был способным администратором и сделал немало полезного для улучшения работы государственного аппарата.

Но глава правительства прежде всего — политик, а потом уже — администратор. Как политик он должен либо согласовывать интересы различных групп населения, смягчая противоречия между ними, либо брать сторону одних групп в ущерб другим. Политика Столыпина базировалась на втором, антагонистическом принципе. Принудительного выкупа помещичьей земли он не допускал, а это означало, что крестьяне должны довольствоваться теми наделами, которые получат при выходе из общины. Вот когда научатся хозяйствовать на своей земле, тогда урожаи возрастут, и даже малые наделы станут давать достаточно хлеба — таков был основной посыл Столыпина. Но — улита едет, когда-то будет. И премьер хорошо знал — когда. Не спроста он говорил: «Дайте мне двадцать лет, и вы не узнаете России». А как протянуть эти двадцать лет? Прозябать в нищете? Крестьяне не были в восторге от такой перспективы. Приватизацию общинной собственности даже черносотенные депутаты от крестьян считали недостаточной мерой, резко расходясь в этом вопросе с черносотенными депутатами-помещиками.[285] Демонстрируя, что «священному праву собственности» 130-ти тысяч помещиков власть отдает предпочтение перед сытостью десятков миллионов крестьян, Столыпин лишь подтверждал то, что внушала массам революционная пропаганда: власть стоит на страже интересов «помещиков и капиталистов».

Вопреки нынешним апологетам столыпинской аграрной реформы, она не решала основного вопроса русской революции. О чем, между прочим, особенно  ярко свидетельствует одно вскользь брошенное замечание М. В. Родзянко, относящееся к последним месяцам царского режима:

«Так как на дворянство и духовенство уже не полагались, то по мысли [министра внутренних дел] Протопопова решено было привлечь на сторону правительства крестьян и с этой целью стали разрабатывать законопроект о наделении крестьян — георгиевских кавалеров [!] — землею в количестве до тридцати десятин, путем принудительного отчуждения от частных владельцев».[286]

Одна из причин того, что летом 1917 года, вопреки усилиям Временного правительства, стал разваливаться фронт, состояла в том, что солдаты массами разбегались по домам, где, по слухам, начинался передел земли, и они боялись, что останутся обделенными. В этом же причина того, что после Октября ленинский декрет о земле (наряду с декретом о мире) бросил солдат и крестьян в лагерь большевиков.

Таковы были дальние последствия столыпинский реформы; в момент ее принятия их трудно было предвидеть. Но очевиден был ее правовой аспект и немедленные последствия. Речь шла о реформе необратимой (после передачи общинной земли в частные руки ее уже нельзя было вернуть обратно), рассчитанной на долгий срок и не имеющей характера чрезвычайной срочности. Вводить ее царским указом по 87-й статье можно было, только профанируя и эту статью, и Основные законы в целом. Против этого должны были протестовать все, для кого дарованные (или вырванные у царя) свободы не были пустым звуком. Столыпина это не останавливало: он сознательно шел на попрание законов.

«Столыпин… юридической стороне придавал наименьшее значение, и если для него какая-нибудь мера представлялась необходимой, то он никаких препятствий не усматривал… Тут его рассуждения были таковы, что, когда в государственной жизни создается необходимость какой-нибудь меры, — для таких случаев закона нет». Так объяснял действия Столыпина министр юстиции в его кабинете И. Г. Щегловитов.[287] Это признание человека, с чьим именем связаны самые скандальные беззакония той эпохи, вплоть до фабрикации дела Бейлиса, многого стоит! Впрочем, и сам Столыпин, не стесняясь, излагал свое кредо: «Не думайте, господа, что достаточно медленно выздоравливающую Россию подкрасить румянами всевозможных вольностей, и она станет здоровой», — заявил он в Думе (уже в Третьей).[288]

А если так, к чему вообще румяна и прочая косметика?

Разгон Второй Думы был предрешен, причем на этот раз Столыпин прибегнул не только к конспирации, но к провокации. Ключевая роль выпала на долю Екатерины Шорниковой[289] (агент охранки по кличке Казанская). Она была секретарем некоей петербургской военно-революционной группы и держала в своих руках все нити ее работы среди солдат гарнизона. Этой группой, при активном участии Шорниковой (вероятно, по ее инициативе), был составлен «солдатский наказ» для социал-демократической фракции Государственной Думы. Шорникова передала текст начальнику Охранного отделения Герасимову, а тот — Столыпину, который и санкционировал все дальнейшие действия.

«Он потребовал, чтобы аресты были произведены в тот момент, когда солдатская делегация явится в социал-демократическую фракцию, чтобы, так сказать, депутаты были схвачены на месте преступления», — свидетельствует Герасимов.

В чем же состояло преступление депутатов? Может быть, кто-то из них находился в предварительном сговоре с солдатской группой, придумавшей «Наказ»? Но сам Герасимов подтверждает: «Для самой социал-демократической фракции появление этой [солдатской] делегации оказалось полной неожиданностью».[290]

Состава преступления не было, поэтому Охранка должна была его создать. И провалилась. Хотели как лучше, а вышло — как всегда! «Приняв от них [неожиданно явившихся солдат] наказ [и заподозрив неладное], депутаты поспешно выпроводили их из помещения через черный ход».[291]

Когда явились жандармы, уже было поздно. Но этих гостей выпроводить не удалось. Депутатские удостоверения, гарантировавшие парламентскую неприкосновенность, не заставили их ретироваться. Они перевернули все помещение, перерыли и забрали кучу бумаг, но ни солдатской делегации, ни крамольного «наказа» не нашли, то есть «схватить депутатов на месте преступления», как того требовал Столыпин, не удалось. Но премьера это не остановило. Крамольных солдат арестовали в казармах — по списку Шорниковой. Приобщили к делу полученную от нее же копию «наказа». Был выписан ордер и на ее арест, но ей, конечно, «удалось скрыться». (И потом много лет она так удачно «скрывалась», что, числясь в списках преступников, разыскиваемых Департаментом полиции, в том же Департаменте получала справки о благонадежности для устройства на работу).

Итак, борьба с революционной пропагандой в армии служила только прикрытием куда более важной операции. То был столыпинский «поджог Рейхстага»! Готовился новый государственный переворот, и под него следовало подвести надежный фундамент.[292]

Выступая в Думе с требованием лишить парламентской неприкосновенности всю эсдековскую фракцию в количестве пятидесяти пяти депутатов и выдать их для суда, Столыпин к их мнимому заговору пристегнул еще один, куда более зловещий. Отвечая на запрос правых депутатов, специально для этой цели поданный, он «подтвердил» слухи о раскрытии «образовавшегося в составе партии социалистов-революционеров сообщества», которое поставило «целью своей деятельности посягательство на священную особу Государя императора и совершение террористических актов, направленных против великого князя Николая Николаевича и председателя совета министров» (курсив в тексте — С.Р.).[293]

Никаких имен и подробностей Столыпин не сообщил, но имелось в виду дело группы Владимира Наумова, сына начальника Петергофского почтово-телеграфного отделения. Познакомившись с казаком Ратимовым, служившим в охране царского дворца, Наумов стал ему говорить о предстоящей революции, а когда тот доложил об этом начальству, то ему велели продолжать контакты, прикидываясь сочувствующим. Остальное было делом техники. Режиссуру первоначально взял на себя начальник дворцовой охраны полковник Спиридович (через несколько лет он сыграет роковую роль в судьбе Столыпина), а затем «сам» Герасимов. Доведя дело до нужной кондиции, Герасимов арестовал Наумова, запугал его предстоявшим смертным приговором, а затем пообещал даровать жизнь — в обмен, как водится, на известные услуги. Наумов оговорил многих друзей и знакомых, но позднее, на суде, от большинства своих показаний отказался, а других серьезных улик против восемнадцати (!) обвиняемых не было. Чтобы спасти дело, пришлось вызвать свидетелем… самого Герасимова. Ради конспирации и пущего эффекта он давал показания густо загримированным. Но и сквозь грим проступали следы раздутой полицейской провокации. Юридическая несостоятельность сфабрикованного дела о несостоявшемся цареубийстве «вызвала протесты в рядах защиты, и один из защитников, кажется, В. А. Маклаков, во время моих показаний с возмущением покинул зал заседания».[294] Это не помешало присудить Наумова и еще двух человек к смертной казни, а десяток других отправить на каторгу. Партия эсеров с самого начала отрицала связь с группой Наумова, и на суде таковая не была установлена.

Но даже если бы это дело не граничило с блефом, то какое отношение террористическое «сообщество» эсеров могло иметь к депутатской фракции эсдеков, которым какие-то солдаты принесли свой «наказ»? На такой липе основывалось требование премьера Столыпина о выдаче ему для суда пятидесяти пяти депутатов Государственной Думы! Зато посягательство на священную особу, плюс на особу великого князя, плюс на импозантную особу стоящего тут же на трибуне премьера — это звучало гордо! Выскочивший на трибуну вслед за Столыпиным экспансивный Пуришкевич завопил, что «преступники должны быть немедленно выданы и отправлены на виселицу».[295]

В. Пуришкевич