Между «дураками» и «мерзавцами» 1894–1904

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Между «дураками» и «мерзавцами»

1894–1904

Как мы видели, статистические выкладки о процентном участии евреев в революционном движении, на которые опирается Солженицын, оставляют за бортом огромное большинство участников революционных выступлений, а выписки из «еврейских источников», приводимые им в подтверждение преобладающего участия евреев в революции, тенденциозны и тенденциозно подобраны. Однако наиболее существенный изъян его построений на этот счет в том, что относительное участие тех или иных групп населения в разрушении царской России в принципе не может быть оценено на основании статистических данных.

Самые разные общественные круги и отдельные личности, в том числе и те, кто не был сторонником революции, своими действиями, а порой и просто фактом своего существования намеренно или ненамеренно, подмывали устои склеротического режима. Ненасильственное сопротивление, к которому призывал яснополянский мудрец, в бессильной злобе преданный церковной анафеме, содействовал дискредитации и развалу системы с куда большей эффективностью, чем все революционные партии. Роль одного Троцкого в тысячу раз превосходила роль сотен рядовых, да и не очень рядовых «бойцов революции», ну а Ленин стоил сотен Троцких. Однако и Ленин, и Сталин, и Троцкий, и Плеханов, и Керенский, и все боевики-эсеры не имели бы ровно никакого значения (в крайнем случае, в подробном учебнике российской истории им отводилось бы краткое подстрочное примечание), если бы не главный революционер всех времен и народов, государь император всероссийский, царь польский, великий князь финляндский и прочая, и прочая и прочая — Николай II. Если бы не методичное разрушение могучей империи венценосным конспиратором, то «товарищ Сталин не принимал бы в 1931 году в Кремле мистера Бернарда Шоу», как не без остроумия заметил его двоюродный дядя, великий князь Александр Михайлович (Сандро).[169]

В Советском Союзе о Николае II были опубликованы тонны разоблачительных текстов, рисовавших его кровожадным злодеем. Они не стоят той бумаги, на которой написаны. Все, что ими было достигнуто, — это обратная реакция постсоветской историографии, когда почти все авторы ударились в другую крайность, стремясь максимально облагородить последнего российского самодержца, показать его невинной жертвой — то ли еврейского заговора, то ли большевистских зверств, то ли еще кого-то или чего-то, но только не его собственной политики и линии поведения. Интересно, что у Солженицына, как в эпопее «Красное колесо», так и в «научном», как он считает, труде о русско-еврейских отношениях, в котором евреям отводится столь важная роль в революционном движении, Николай Романов почти отсутствует. Словно на российском троне восседала не действующая историческая фигура, а какая-то мумия, не человек, а тень человека.

* * *

Николай Александрович Романов как частное лицо был вполне симпатичен. Он был невысок, но хорошо сложен, строен, с офицерской выправкой, приятным лицом и чарующим взглядом больших голубых глаз. Он любил наряжаться в мундиры самых разных полков, и некоторые ему очень шли. Он был хорошо воспитан, мягок, предельно выдержан, немногословен. Он не был умен, но обладал цепкой памятью. Умел вести неторопливую светскую беседу о пустяках — дружески, но держа дистанцию, не впуская собеседника себе в душу. Он никогда не повышал голоса, и в его манере держаться не было ничего самодержавного или хотя бы барского. Он был любящим мужем, нежным, заботливым отцом, образцовым семьянином. Будь он, допустим, помещиком средней руки, он мог бы прожить спокойную, счастливую жизнь в кругу своих родных и близких. Он любил простые, здоровые развлечения и, вероятно, много времени уделял бы рыбалке, охоте, пилке и колке дров, верховой езде и особенно пешим прогулкам. Он мог бы стать хорошим метеорологом: мало кто с такой любовной пунктуальностью отмечал в дневнике малейшие колебания погоды.

Его природное здоровье и здоровый образ жизни давали ему хороший шанс дожить до глубокой старости, выдать замуж всех четырех дочерей и с наслаждением возиться с озорующим выводков внучат. Вот с единственным сыном Николаю Александровичу не повезло. Унаследованная болезнь оказалась роковой. Она причиняла мальчику много страданий, доводила родителей до отчаяния, и — вопреки их героическим усилиям — в сравнительно раннем возрасте свела бы его в могилу. Одна мысль об этом причиняла отцу и матери много горя. Но можно не сомневаться, что при глубокой религиозности Николая Александровича он сумел бы со скорбным достоинством пережить свое несчастье. Тем больше отцовской заботы и нежности он отдавал бы дочерям и внукам и почил бы в окружении многочисленного семейства, обливающегося искренними слезами.

Закадычных друзей, в силу некоторых особенностей характера, у Николая Александровича, вероятно, не было бы; но среди знакомых он пользовался бы уважением и любовью, хотя те, кому довелось бы узнать его ближе, перешептывались бы о том, что-де человек он хороший, но неустойчивый; что серьезных дел с ним лучше не затевать, так как слова своего он не держит, обещанного может не исполнить; судачили бы о том, что он скуповат, на чужую беду неотзывчив и что он был бы много приятнее, общительнее и интересней, если бы не находился под каблуком своей властной супруги — единственного в семье человека «в штанах», как она сама говорила.

Словом, Николай Романов был обычным средним человеком, со своими сильными и слабыми сторонами. Но этому среднему человеку выпала далеко не средняя роль на подмостках исторической сцены, и все его качества — положительные и отрицательные, полезные и вредные соединились роковым образом для того, чтобы привести к гибели его империю, его самого и столь любимое им семейство.

Оглядываясь на его жизнь, нельзя не увидеть в ней мистической заданности, словно с самого рождения неумолимый рок вел его к гибели в подвале Ипатьевского дома.

Николай Александрович, старший сын Александра III, родился в день праведного Иова, чему впоследствии придавал сакральный смысл. В тяжелые минуты, когда надо было принимать судьбоносные для страны и для него самого решения, а у него опускались руки, — он любил сравнивать себя с многострадальным Иовом, говоря, что изменить все равно ничего нельзя, так как все зависит от воли Божией. Это была отговорка слабого, растерянного человека; Божьим промыслом он оправдывал свою беспомощность. Фундаментальное различие между ним и библейским персонажем состояло в том, что праведный Иов стал жертвой жестокого эксперимента; сыпавшиеся на него несчастья были предначертаны свыше и никак не зависели от него самого. Тогда как самодержавный российский государь Николай II почти все несчастья накликал на себя сам.

По-видимому, его воля была сломлена еще в детстве — вероятнее всего, слишком строгим и жестким отцом. Однако излишний родительский нажим может вызвать разную реакцию: одних он делает податливыми, робкими, мягкими, как воск; других ожесточает и заставляет противодействовать. Николай Александрович с готовностью покорился, подчинился отцу, которого боготворил, чьи заветы свято хранил и кому потом пытался подражать. Но отцовская палица оказалась ему не по плечу. Трудно указать на двух столь разных людей, как император Александр III и его сын Николай II.

Александр III

Александр III был высокого роста и могучего телосложения. Тучный, малоподвижный гигант, чья поступь была весома и значима, как и каждое слово. Он был ограничен и деспотичен — коронованный мужлан. Но он отличался большой цельностью, уверенностью, прямотой, отсутствием комплексов. Он охотно пользовался услугами людей, превосходивших его знаниями, культурой, умом, не чувствуя себя ущемленным.

Николай II был намного образованнее, воспитаннее, утонченнее своего отца, но он не обладал его уверенностью и прямотой. Снедаемый мелким честолюбием, он испытывал скрытую ревность и зависть к более умным, знающим и сильным. Ему все чудилось, что его держат за несмышленыша, что насмехаются над ним за его спиной. Это развило в нем крайнюю недоверчивость и скрытность. Ему было комфортнее с людьми мелкими, подобострастными, готовыми восхищаться каждым его словом и жестом — в таком окружении он ощущал себя полноценной личностью. Искреннее ли было восхищение или лицемерное — в это он подчеркнуто не вникал: внешнюю форму, ритуал отношений ценил больше, чем их суть. Он не умел говорить людям в глаза неприятное и еще меньше умел выслушивать. Двуличие и лицемерие были для него нормой. Высказанную ему неприятную правду он считал дерзостью. Против возражений он не спорил, но молча их отвергал как посягательство на неограниченные права самодержавного властелина.

«Спорить было противно самой природе царя, — отмечал близкий к нему свитский генерал В. Н. Воейков. — Не следует упускать из вида, что он воспринял от отца, которого почитал и которому старался подражать даже в житейских мелочах, незыблемую веру в судьбоносность царской власти… Он склонялся лишь пред стихийным, иррациональным, а иногда и противным разуму, пред невесомым, пред своим все возрастающим мистицизмом. Министры же основывались на одних доводах разума. Они говорили о цифрах, процентах, сметах, исчислениях, докладах с мест, примерах других стран и т. д. Царь и не делал [попыток], и не мог оспаривать таких оснований. Он предпочитал увольнять в отставку лиц, переставших преследовать одну с ним цель».[170]

В этом отрывке почти все точно, но одна оговорка необходима. Как было бы все просто и объяснимо, если бы царь преследовал ясные цели и удалял тех сотрудников, которые в эти цели не верили! Но в том-то и дело, что никакой стратегии у него не было, а тактику он менял постоянно, уступая нашептываниям или нахрапу тех или иных царедворцев, и — с роковой последовательностью — проявлял неожиданное упрямство именно тогда, когда жизненно необходимо было уступить доводам разума. Податливость, готовность изменить свои мнения, отказаться от намеченного плана, чтобы кого-то не обидеть или избежать истерической сцены с женой, сочетались в нем с упорством и неподатливостью по отношению к аргументам людей ответственных, принципиальных, т. е. имеющих свое мнение и готовых его отстаивать. Создается впечатление, что чем неотразимее были доводы, тем упорнее он их игнорировал. При этом был злопамятен и рано или поздно несогласных отправлял в отставку.

«По недостатку гражданского мужества, царю претило принимать окончательные решения в присутствии заинтересованного лица. Но участь министра была уже решена, только письменное ее исполнение откладывалось».[171]

Одним из самых больших, почти непостижимых парадоксов личности Николая II было отсутствие властолюбия. Возможность повелевать, играть судьбами людей его не тешила, а тяготила. Власть была для него бременем, это был крест, возложенный на него судьбой многострадального Иова. Отчего же не облегчить себе ношу?

Самодержцы или монархи, получившие власть по праву рождения, не всегда наделены талантами государственных деятелей. На то и состоят при них герцоги Ришелье, Меттернихи, Бисмарки. Отчего же венценосному Иову было не избавиться от своих мучений, вручив бразды правления какому-нибудь российскому Бисмарку? Но Николай II хотел сам играть ведущую роль. Над свежей могилой погибшего ради него П. А. Столыпина (впрочем, не над могилой: на похоронах царь «блистал своим отсутствием»), предлагая возглавить правительство В. Н. Коковцову, Николай не преминул предупредить: «Надеюсь, что вы меня не будете заслонять, как Столыпин?» Это был, может быть, наиболее выразительный по циничной неуместности пример, когда государь так ярко обнаружил уязвленность мелкого себялюбца, но далеко не единственный. «Такими примерами полно его царствование», — свидетельствовал А. Ф. Кони.[172]

Будучи наследником, Николай старался всячески угождать родителю. Из послушания он был прилежен в учебе. Он старательно нес тяготы военной службы, не манкируя, не злоупотребляя положением цесаревича. Больше всего времени он проводил в среде гвардейских офицеров — прямых, примитивных парней. С ними ему было хорошо. Даже в его речи до конца жизни улавливался гвардейский акцент.

М. Кшесинская

Когда Николай повзрослел, но еще рано было его женить, отец велел ему завести любовницу (дабы отучить от некой вредной привычки). Он и это исполнил с готовностью. Так появилась в его жизни обольстительная балерина Мариинского театра Матильда Кшесинская, которую он потом передал с рук на руки своему двоюродному дяде, великому князю Сергею Михайловичу (а позднее она ушла к другому великому князю, Владимиру Александровичу, от которого имела сына). Ее воспоминания о «Никки» дышат сердечностью женщины, бережно хранящей память о первой любви и недолгом счастье. Но, даже будучи еще очень неопытной молоденькой девушкой, без ума влюбленной в будущего императора, Матильда сознавала, что «он не сделан для царствования, ни для той роли, которую волею судеб он должен будет играть».[173] Он с ней соглашался не только по своему органическому неумению спорить.

Преждевременная кончина Александра III ошеломила Николая. Горе его было искренним и глубоким, и не столько потому, что он потерял обожаемого отца, сколько из страха перед собственной неспособностью его заменить. Он чувствовал, что шапка Мономаха слишком тяжела для него. И хуже всего то, что это понимали окружающие.

«Каждый… сознавал, что наша страна потеряла в лице государя ту опору, которая препятствовала России свалиться в пропасть, — вспоминал великий князь Александр Михайлович. — Никто не понимал этого лучше самого Никки. В эту минуту в первый и в последний раз в моей жизни я увидел слезы на его голубых глазах. Он взял меня под руку и повел вниз в свою комнату. Мы обнялись и плакали вместе. Он не мог собраться с мыслями. Он сознавал, что сделался императором, и это страшное бремя власти давило его.

— Сандро, что я буду делать! — патетически воскликнул он. — Что будет теперь с Россией? Я еще не подготовлен быть царем! Я не могу управлять империей. Я даже не знаю, как разговаривать с министрами. Помоги мне, Сандро!

… Я старался успокоить его и перечислял имена людей, на которых Николай II мог положиться, хотя и сознавал в глубине души, что его отчаяние имело полное основание, и что все мы стояли перед неизбежной катастрофой».[174]

Итак, уже в день кончины Александра III предчувствие катастрофы было у всех, кто хорошо знал их обоих — почившего государя и его наследника. Правда, совсем иное ощущение господствовало в широких общественных кругах.

Александр III оставил сыну наследство в отменном порядке. За 13 лет своего царствования он последовательно избегал войн, поддерживал инициативы министра финансов Вишнеградского, а затем Витте, энергично проводивших политику укрепления рубля и привлечения иностранного капитала для развития промышленности, транспорта — особенно железнодорожного. Экономика развивалась рекордными темпами, с фантастической быстротой возникали акционерные общества, банки, различные предприятия. Страна крепла, рос объем внутренней и внешней торговли, рос ее международный престиж.

Правда, подавляющее большинство населения прозябало в бедности, бесправии и невежестве, периодические неурожаи приводили к массовому голоду, что мало заботило власти. В 1891 году государь отметил десятилетие своего царствования заявлением, что, «слава Богу, все благополучно», имея в виду то, что он сам и высшие чины администрации вне опасности: террор задавлен, вооруженная борьба против режима заглохла, оппозиции заткнут рот. А в это время в Поволжье от голода пухли дети, вымирали целые деревни. В. Г. Короленко, «работавший на голоде» (как тогда говорили), то есть участвовавший в усилиях общественности организовать помощь голодающим, на государево «благополучие» отозвался статьей, проникнутой болью и сарказмом. Опубликовать ее в России никакой возможности, конечно, не было. Статья появилась за границей без подписи автора.

Но в самой империи царили спокойствие, тишина и порядок. Даже массовая кампания по высылке десятков тысяч евреев из Москвы, проведенная генерал-губернатором великим князем Сергеем Александровичем (1991–1992), прошла при полном молчании печати.

Посвятив этому акту произвола несколько скупых строк, Солженицын отмечает реакцию на него в Европе и Америке. Он издевается над «крыловскими порядками», позволившими американской правительственной комиссии не только приехать в Москву и своими глазами наблюдать творимые там ужасы, но в тайне от полиции посетить Бутырскую тюрьму, где томились евреи, виноватые только в том, что из-за крайней бедности не могли выехать из первопрестольной за собственный счет. Их вылавливали и сажали в тюрьму, чтобы затем выслать по этапу. Американцам удалось заполучить фотографии высылаемых, а так же образцы наручников, в которые их заковывали, и затем опубликовать свой отчет в материалах Конгресса США — «к вящему посрамлению России», сокрушается Солженицын (стр. 289).

Только вот о реакции на это варварство российской общественности он ничего сказать не может, ибо никакой реакции не было; вернее, власти не позволили ей себя обнаружить.

Еще за год до этой карательной акции они запретили публиковать протест против травли евреев в печати, подготовленный Владимиром Соловьевым и подписанный пятидесятью крупнейшими деятелями русской культуры, в их числе Л. Н. Толстом и В. Г. Короленко. Мне приходилось упоминать об этом в исторической повести о Короленко,[175] причастность к этой акции Толстого подробно исследована В. Порудоминским.[176]

Этот эпизод говорит о многом. Невозможность публично критиковать власти и высказывать взгляды, им неугодные, создавала иллюзию отсутствия оппозиции. Иллюзия приводила к тому, что проблемы, вызывавшие общественное недовольство, не решались, накапливались и молчаливую оппозицию только усиливали. Потому в том, что называлось тогда «образованным обществом», кончина слоноподобного императора не вызвала особой печали, а породила надежды на благотворные перемены. Такое уже было в недавней российской истории. «Энергичный» император Николай I заморозил страну на тридцать лет, но, как только власть перешла к его сыну Александру II, началась оттепель, потом весна… Головокружительные реформы и вызванный ими подъем общественных сил были таковы, что захватывало дух.

К сожалению, проводя либеральные реформы, ослабляя гнет и тем способствуя образованию и укреплению независимого общественного сознания, Александр II и его администрация как огня боялись какой-либо оппозиции. Не чувствуя за собой морального превосходства над оппозицией, они пытались ее задавить актами полицейского произвола в духе Николая I. Но в новых условиях эти акты не устрашали, а только озлобляли общество, обеспечивая широкую поддержку самым крайним антиправительственным выступлениям, включая террор. Особенно ярко это проявилось в известном деле Веры Засулич, стрелявшей в петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова. Так она выразила протест против безобразного акта произвола, совершенного Треповым, который приказал высечь заключенного студента Боголюбова, не снявшего перед ним шапку в тюремном дворе. Для понимания атмосферы, царившей в обществе, важен не столько поступок Засулич, сколько реакция на него потерпевшего. Оправившись от ранения, градоначальник ездил по высокосветским гостиным, пытаясь как-то оправдаться в своем безобразном поступке и бормоча, что он ни против Боголюбова, ни против Засулич ничего не имеет.

Арестованная террористка стала героиней дня. Лучшие адвокаты рвались защищать подсудимую, а вот прокурора, готового ее обвинять в суде, долго не находилось. Когда начался процесс, зал суда заполнило самое изысканное общество, явно симпатизировавшее подсудимой, а не ее жертве. Председатель суда А. Ф. Кони, вопреки закулисному давлению, обеспечил обвиняемой и ее защитнику линию наибольшего благоприятствования. Оправдательный приговор присяжных — равносильный осуждению власти — фактически был предрешен. А так как произвол после этого не прекратился, то, чувствуя общественную поддержку, террористы начали охоту на самого царя-Освободителя, чья жизнь трагически оборвалась взрывами бомб на Екатерининском канале 1 марта 1881 года.

Вместе с Александром II ушла из жизни целая эпоха. Но не пришла ли пора ей возродиться? Если Александр III, грубо оборвав преобразования отца, вернулся к курсу своего деда, Николая I, то отчего бы новому императору ни возобновить курс своего деда, Александра II! Возможность поворота казалась тем более реальной, что об интеллигентности и мягком характере молодого императора ходили упорные слухи.

* * *

Николай II с Георгом V

За три года до своей кончины Александр III решил женить наследника, — разумеется, на принцессе, ибо, согласно традиции и закону, брак цесаревича мог быть только династическим (нарушение этого правила лишало права на престол). Послушный сын не возражал, хотя его роман с Матильдой Кшесинской был в разгаре и приносил обоим много радости. Последовали зондажи европейских дворов, выезды заграницу. Николаю приглянулась принцесса Алиса Гессенская. Трудно понять, чем она прельстила изысканного гвардейского офицера. Она не была дурна собой, в каком-то смысле даже красива, но это была угрюмая красота замкнутой, словно чем-то всегда испуганной и сердитой девицы. В Алисе не было живости, непосредственности, женственности, веселости — всего того, что делает молоденьких девушек привлекательными и желанными. Тем не менее, она покорила сердце Никки.

Император и императрица не одобрили его выбора, и послушный сын не посмел перечить. Другие царственные невесты по разным причинам отпали, и вопрос о женитьбе наследника отсрочился на неопределенное время. К неописуемой радости Матильды Кшесинской, уже успевшей оплакать вечную разлуку, Никки утешился в ее объятиях. Но когда болезнь императора приняла крутой оборот, женитьба наследника снова стала актуальной. Александр хотел, чтобы сын срочно обеспечил продление царского рода. Но тут Никки обнаружил ту пассивную агрессивность, которую мало кто подозревал в выдержанном и приветливом молодом человеке. Он сказал, что готов жениться только на Алисе, а поскольку родители этого не одобряют, то он вступать в брак пока не желает.

Других вариантов все равно не было, а с браком император спешил.

Никки был послан в Лондон на свадьбу его кузена принца Георга Йоркского (будущего короля Георга V), где, как было известно, он мог встретиться с Алисой и сделать официальное предложение. 24 июня (6 июля) 1893 года состоялась помолвка, тотчас начались приготовления к свадьбе; но как ни спешили, болезнь императора прогрессировала быстрее. Пока невеста собралась и доехала до России, пока прошла обряд крещения в православную веру, Александр III скончался.

Гроб с телом почившего из Ялты доставили в Петербург. Траурная процессия двинулась в Петропавловский собор — по заранее подготовленному маршруту. По обеим сторонам улицы в скорбном молчании стояли войска; за спинами солдат грудились толпы народа, привлеченного редким зрелищем. Когда процессия двигалась по Невскому проспекту, бравый молодой офицер-конногвардеец зычно скомандовал своему эскадрону: «Смирно!» И еще громче: «Голову направо! Смотри веселей!»

Шедший в группе министров С. Ю. Витте, с удивлением взглянув на офицера, спросил своего соседа: «Кто этот дурак?» И услышал в ответ: «Ротмистр Трепов».[177]

В новом царствовании «дурака» ждала фантастическая карьера (как и двух его братьев). В самые трудные месяцы 1905 года именно он будет пользоваться наибольшим доверием государя и добьется отстранения Витте от власти.

Николай II с будущей императрицей

Через три недели после кончины Александра III состоялась свадьба Николая II и принцессы Алисы Гессенской, ставшей императрицей Александрой Федоровной; свадебные торжества шли вперемежку с траурными. Поспешность венчания выглядела бестактностью, но, хотя для Никки соблюдение приличий имело первостепенное значение, его это не остановило. А когда престарелый министр двора граф И. И. Воронцов-Дашков попробовал намекнуть, что свадьбу следовало бы отложить до окончания траура, Николай, по выражению личного секретаря Воронцова В. С. Кривенко, «закинулся, остался недоволен». Возникшее отчуждение привело к тому, что в конце концов графу Воронцову было указано на дверь.[178] Наиболее близкий из министров обожаемого отца, граф Воронцов стал жертвой пассивной агрессивности молодого императора. Он «почувствовал в нем опекуна, человека, знавшего его с пеленок, относившегося к нему как бы по-отечески, покровительственно. Именно слабые натуры и не выносят кажущийся им над собой контроль», — замечает Кривенко.[179]

Слабые натуры не выносят контроля, но без него им сиротливо, одиноко, они потеряны и растеряны. Избегая контроля со стороны одних лиц, они тем охотнее подпадают под влияние других.

Характерен эпизод, которым Витте начинает свое повествование о Николае II.

Еще при отце его рассматривалось два альтернативных варианта для строительства базы военно-морского флота — в Либаве, на Балтике, или в Мурманске, на Баренцевом море. Стратегические преимущества Мурманска были очевидны: незамерзающий и практически недосягаемый для возможного противника порт на севере делал Россию грозной морской державой, тогда как в Либаве корабли полгода были бы скованы льдами, да и в летнее время могли быть легко заблокированы в бухте флотом потенциального противника. После того, как командированный в Мурманск Витте нашел подходящую бухту, Александр III решил вопрос в пользу мурманского варианта, но окончательного указа подписать не успел. А поскольку Николай был в курсе этого дела, то он и захотел — при первом же докладе у него Витте — окончательно утвердить отцовское решение. Витте просил его повременить, чтобы не сложилось впечатления, что он воспользовался неопытностью молодого государя и «протолкнул» свой проект за спинами оппонентов. Николай резонно возразил, что такие кривотолки исключены, так как он только подтверждает решение отца, но согласился выждать некоторое время. А через два месяца Витте прочитал в «Правительственном вестнике» высочайший указ о строительстве порта имени Александра III в Либаве. И особо подчеркивалось, что имя покойного государя присваивается новому порту именно потому, что осуществляется его идея.

Оказалось, что решение Никки утвердить мурманский проект смертельно обидело главного сторонника Либавы великого князя Алексея Александровича, занимавшего пост генерал-адмирала. Сцена, которую ему закатил дядя, была для Никки — как нож в сердце. Он самолично приезжал к другому великому князю, Константину Константиновичу, — поплакаться в жилетку, но нажиму обиженного родича уступил. Он пожертвовал важными стратегическими интересами России ради того, чтобы порадеть родному человечку. Усвоенные им «начала» самодержавия он понимал самым примитивным образом: Российская империя — это семейная собственность дома Романовых. Цель же своего царствования он, как хороший семьянин, видел в том, чтобы сохранить эти «начала» и передать их своему наследнику в таком же виде, в каком он сам их получил от отца.

Предупредить Витте о перемене решения у него не хватило духу, так что министру финансов пришлось проглотить вдвойне горькую пилюлю, не подслащенную хоть каким-то личным объяснением. И, может быть, самый мелкий в серии мелких поступков, связанных с этим эпизодом, — трусливая попытка спрятаться за широкую спину покойного родителя.

Тут, как в капле воды, отразились почти все аспекты поведения бесхребетного царя в пиковых ситуациях. Впереди их было много, причем куда более судьбоносных с точки зрения выживания самого Николая, его семьи и империи.

* * *

Как же плохо понимало молодого государя общество, связывавшее с ним надежды на перемены! Это тотчас же обнаружилось в знаменитом приветственном Адресе тверского дворянства. Составленное в приподнятых верноподданнических тонах, это послание содержало намек на желательность того, чтобы «общественные учреждения» получили право «выражать свое мнение по вопросам, их касающимся, дабы до высоты престола могло достигнуть выражение потребностей и мыслей не только представителей администрации».[180]

Невинная фраза вызвала в Зимнем Дворце переполох. Автор Адреса, впоследствии один из лидеров партии кадетов и депутат всех четырех Государственных Дум, Ф. И. Родичев живописно рассказал о том, какая мышиная возня поднялась вокруг этого документа, а затем — вокруг церемонии вручения Адресов государю.

Списки земских деятелей, которым дозволялось присутствовать на церемонии, многократно пересматривались дворцовой администрацией, сама церемония откладывалась. Съехавшиеся в Петербург земские представители судорожно совещались в своих гостиничных номерах, возражали против вычеркивания из списков отдельных имен, грозили коллективным бойкотом, после чего вычеркнутые имена восстанавливались. Наконец, в парадной зале, перед выстроившимися почтительным полукругом земцами, появился бледный, затравленный государь с фуражкой в руке. Заглядывая в припрятанный внутри фуражки листок (он так и не смог заучить коротенькую речь наизусть), он испуганно прокричал свой ответ на «голоса людей, увлекшихся бессмысленными мечтаниями об участии земства в делах внутреннего управления. Пусть все знают, что я, посвящая все силы благу народному, буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял мой незабвенный покойный родитель».[181]

Ничего более безобразного перед лицом пришедших его приветствовать представителей земской России Николай сказать не мог, хотя вскоре получил восторженное одобрение из Берлина: «Мой рейхстаг держит себя из рук вон скверно, — писал кузен Вилли кузену Никки, — колеблясь между социалистами, подстрекаемыми жидами, и ультамонтанами-католиками; насколько я могу судить, скоро обе партии надо будет поголовно перевешать… Вот почему я так обрадован превосходной речью, которую ты произнес перед депутациями в ответ на просьбы о реформах».[182]

В самой России тоже не было недостатка в восторженных почитателях позорной речи — такова инерция страха и подобострастия. Многие представители земств, прямо из Зимнего дворца, гурьбой повалили в Казанский собор — отметить благодарственным молебном полученный плевок в лицо. Но лакейство не было всеобщим. Как вспоминал Ф. И. Родичев, предводитель харьковского дворянства князь П. Д. Святополк-Мирский в Казанский собор не пошел. А уже через день по рукам стало ходить неподписанное открытое письмо Николаю II. В нем говорилось о том, что царь нанес удар «по самым скромным надеждам» общества; что он отождествил самодержавие с чиновничеством и сословным режимом и тем самым вызвал на борьбу «живые общественные силы». «Вы первый начали борьбу, и борьба не заставит себя ждать», — говорилось в письме.[183]

П. Б. Струве

Автором самиздатского документа был молодой П. Б. Струве, будущий «легальный марксист», хотя до 1905 года он был нелегальным деятелем, а основанная им в Штутгарте независимая газета «Возрождение» следовала скорее традициям Герцена, нежели Маркса.

Струве оказался провидцем: всё царствование Николая II прошло в борьбе власти и общества.

Скандал вокруг «несбыточных мечтаний» едва перестал быть злобой дня, как разразилась куда более страшная драма — Ходынка.

На коронационные торжества в Москву съехались высокопоставленные гости со всего мира; помпезная коронация должна была продемонстрировать величие России и незыблемость самодержавных «начал». И вот эти единственные в каждом царствовании торжества ознаменовались горой растерзанных трупов. Верноподданные людишки поплатились за то, что позарились на копеечные государевы «гостинцы». Однако страшнее самого несчастья стала реакция на него коронованного властителя.

«В три часа дня мы поехали на Ходынку, — вспоминал великий князь Сандро. — По дороге нас встречали возы, нагруженные трупами. Трусливый градоначальник старался отвлечь внимание царя приветствиями толпы. Но каждое „ура“ звучало в моих глазах как оскорбление. Мои братья не могли сдержать своего негодования, и все мы единодушно требовали немедленной отставки [Московского генерал-губернатора] великого князя Сергея Александровича и прекращения коронационных торжеств. Произошла тяжелая сцена. Старшее поколение великих князей всецело поддерживало Московского генерал-губернатора.

Мой брат, великий князь Николай Михайлович ответил дельной и ясной речью. Он объяснил весь ужас создавшегося положения. Он вызвал образ французских королей, которые танцевали в Версальском парке, не обращая внимания на приближающуюся бурю. Он взывал к доброму сердцу молодого императора.

— Помни, Никки, — закончил он, глядя Николаю II прямо в глаза, — кровь этих пяти тысяч мужчин, женщин и детей[184] останется неизгладимым пятном на твоем царствовании. Ты не в состоянии воскресить мертвых, но ты можешь проявить заботу об их семьях. Не давай повода твоим врагам говорить, что молодой царь пляшет, когда его погибших верноподданных везут в мертвецкую».[185]

Отложить назначенный на тот вечер бал у французского посла или хотя бы не являться на него — такова естественная реакция перед лицом неожиданного несчастья. Так и советовал поступить весь выводок Михайловичей, да и почти все, кто окружал его в эти тяжелые часы и минуты. Предлагали пойти дальше: объявить национальный траур, на три дня приостановить церемонии. Но он — такой податливый, уступающий по любому поводу, чтобы только избежать ссоры или простого неудовольствия толпившихся у трона родичей, — на этот раз, поджав мелко подрагивающие губы, молчал и смотрел прямо перед собой остекленевшими упрямыми глазами. Очевидно, верх взял нажим со стороны главного виновника несчастья — великого князя Сергея. Его желание ничего не менять, сделать вид, будто ничего не произошло, импонировало государю. «Вечером Николай II присутствовал на большом балу, данном французским посланником. Сияющая улыбка на лице великого князя Сергея заставляла иностранцев высказывать предположения, что Романовы сошли с ума».[186]

А. Ф. Кони видел в появлении царя на балу один из примеров «отсутствия у него сердца»,[187] но это вряд ли справедливо. Был бы Николай беспечным гулякой, которому лишь бы повеселиться, покуражиться, поплясать, а там хоть потоп, — тогда куда ни шло. При его вялом флегматичном темпераменте его можно попрекать многим, но только не этим. Я не исключаю, что в душе он скорбел о невинных жертвах. Кроме того, он не мог не усматривать зловещего смысла в том, что беда пришла в дни коронации. При его склонности к мистике он должен был видеть в ходынском несчастье предзнаменование будущих тяжелых испытаний и бедствий. Если его смятение не бросалось в глаза, то не потому, что он не испытывал смятения. Прятать свое душевное состояние под маской почти дегенеративной заторможенности уже стало для него второй натурой. А то, что, явившись на бал, он выставлял себя бесчеловечным монстром, — это он высокомерно игнорировал или вовсе не сознавал. Он слишком твердо усвоил основное «начало» самодержавия: государь всегда прав, а если и нет, то ответ будет держать перед Богом; не смертным его судить.

Неудивительно, что при таких «началах» и при неустойчивом характере человека, их воплощавшего, государство российское стало расползаться по швам. Первоначально этот процесс шел очень медленно, почти незаметно, как незаметно движение часовой стрелки на циферблате часов. Слишком сильна еще была инерция стабильности, установившейся при его отце. Но со временем процесс распада убыстрялся, скоро его можно было уподобить ходу минутной стрелки, а затем и секундной. Одна из причин состояла в том, что «его величество по характеру своему с самого вступления на престол вообще недолюбливал и даже не переносил лиц, представляющих собой определенную личность, т. е. лиц твердых в своих мнениях, своих словах и своих действиях».[188] Если государь все-таки терпел таких лиц, то по той же слабости характера да еще из пиетета к покойному отцу, частично переходившего на его сановников. Поэтому при поддержке Николая «недолюбливаемому» Витте удалось провести денежную реформу и ввести в жизнь винную монополию (то и другое было начато еще при Александре III). В эти же годы с большой энергией продолжалось прокладывание Транссибирской железнодорожной магистрали — то был один из самых грандиозных строительных проектов века.

К. П. Победоносцев

Другим «обломком прошлого», которого Николай II, напротив, очень и очень «долюбливал», был обер-прокурор Святейшего синода К. П. Победоносцев.

Победоносцев выдвинулся в высшие эшелоны власти еще при Александре II, с энтузиазмом участвовал в либеральных преобразованиях, но затем сменил вехи, стал адептом крайнего консерватизма и особую силу набрал при его сыне.

Сразу после восшествия на престол Александра III, когда еще было неясно, куда он повернет, Лев Толстой обратился к нему с призывом помиловать убийц отца и своим великодушием разорвать порочный круг насилия, порождающего насилие. Толстой убеждал молодого императора, что таким милосердным поступком он обнаружит не слабость, а силу своего режима, его добрый пример получит широкую поддержку в обществе и принесет стране успокоение.

Письмо Толстой через Н. Н. Страхова передал Победоносцеву для дальнейшей передачи государю. Но Победоносцев испугался, что доводы писателя подействуют, и, спрятав письмо подальше, стал атаковать молодого царя своими письмами, настаивая на быстрой и беспощадной расправе над террористами.[189]

Такой язык оказался Александру III понятен; Победоносцев надолго стал его поводырем и наставником. Почти во всем расходясь с Витте, Победоносцев расходился с ним и в еврейском вопросе. Если Александр III, как мы помним, однажды попрекнул министра финансов тем, что тот «стоит за евреев», то, скорее всего, это было инспирировано Победоносцевым. Витте стоял за Россию, и его ответ государю был продиктован интересами российского государства: если можете угробить евреев, то я понимаю такое решение вопроса, а если не можете, дайте им возможность жить по-человечески. Самое неразумное и вредное — держать их между жизнью и смертью, ничего хорошего такая политика не принесет.

Но Победоносцев стоял именно за такую политику! «Треть евреев вымрет, треть примет крещение [то есть ассимилируется и перестанет быть евреями], а треть — эмигрирует», — такова была формула растянутого во времени Холокоста, вычеканенная Победоносцевым. Она и проводилась в жизнь потом добрых сто лет.

«Ничего не менять!» — вот доминирующая установка Победоносцева. С таких позиций он подходил к любым проблемам, в том числе и к тому, что требовало немедленных перемен. С годами, набирая опыт «руководящей работы» и лучше узнавая Победоносцева, Александр III стал относиться к нему скептически. Царь видел, что его наставник может блестяще раскритиковать любую идею, но сам не способен предложить ничего конструктивного. Между тем, страной надо было управлять; Победоносцев был в этом плохой советчик, его влияние стало падать.

Но оно снова возросло при Николае II, на которого Победоносцев, по словам великого князя Сандро, воздействовал «в том направлении, чтобы приучить его бояться всех нововведений».[190]

Между тем, борьба, навязанная молодым императором обществу, набирала обороты, и отбиваться от общества, ничего не меняя, становилось все труднее. Не сознавая, что главная проблема — он сам, государь становился все более недоволен министром внутренних дел И. Л. Горемыкиным, на котором лежало обеспечение порядка и спокойствия во всей державе.

По свидетельству Витте, Горемыкин «был довольно либерального направления», но «под влиянием свыше, боясь себя скомпрометировать, начал вести довольно реакционную политику».[191] Однако он был безынициативен, трусоват, действовал с оглядкой; и царь захотел посадить на его место «сильного человека», так как «ему надоели пешки». Обратившись за рекомендацией к Победоносцеву, он услышал:

«— Есть два человека, которые принадлежат к школе вашего августейшего отца. Это Плеве и Сипягин. Никого другого я не знаю.

— На ком же из двух остановиться?

— Это безразлично. Оба одинаковы, ваше величество. Плеве — мерзавец, Сипягин — дурак.

Николай II нахмурился.

— Не понимаю вас, Константин Петрович, я не шучу.

— Я тоже, ваше величество. Я осознаю, что продление существующего строя зависит от возможности поддерживать страну в замороженном состоянии. Малейшее теплое дуновение весны, и все рухнет. Задача эта может быть выполнена только людьми такого калибра, как Плеве и Сипягин».[192]

Портфель достался «дураку». Два года спустя, будучи в гостях у Сипягина, Витте дружески заметил ему, что «он принимает чересчур резкие меры, которые по существу никакой пользы не приносят, а между тем возбуждают некоторые слои общества». Тот ответил, что иначе поступать невозможно, так как «наверху» (выше был только царь) даже эти меры считаются недостаточно строгими.[193]

2 апреля 1902 года, когда Сипягин приехал на заседание Комитета министров, к нему подошел офицер в адъютантской форме и протянул пакет из Москвы — от великого князя Сергея Александровича. Сипягин взял пакет, но в этот момент курьер выхватил браунинг и выстрелил несколько раз в упор.

Схваченный на месте преступления, террорист сознался, что никакой он не военный, а бывший студент, по фамилии Балмашов. (Он затем был повешен). Сипягин скончался в больнице, не приходя в сознание. Так он поплатился за «чересчур резкие» меры, которые наверху казались чересчур мягкими.

«Дурака» сменил «мерзавец», вожделенно рвавшийся к высшему правительственному посту уже много лет. Его обошел Горемыкин, потом Сипягин, и теперь он был полон решимости доказать, что уж он-то наведет порядок! Он-то способен на такие меры, что земля содрогнется! Он-то сможет загнать обратно в бутылку вырвавшегося из нее джинна крамолы!

Но, как и его предшественник, Плеве продержался на столь вожделенном посту только два года. Бомба, брошенная в его карету эсеровским боевиком Евгением Созоновым, остановила его «энергичные» меры. Однако и за этот недолгий срок Плеве успел так похабно наследить в русской истории, что и через сто лет его имя звучит как синоним кровавых оргий и грязных провокаций. Добился же он только того, что крамола в стране продолжала нарастать с неудержимой быстротой. Погром кишиневских евреев ее не остановил, а ускорил. Не помогли карательные экспедиции против крестьян, репрессии против студентов, скулодробительные акции против рабочих, ссылка, каторга, даже смертная казнь, применявшиеся против активных революционеров.[194] Не помог и следующий погром — в Гомеле, где, к тому же, погромщикам дала отпор еврейская самооборона. Позднее, на суде, погром был представлен как банальная драка, причем погромщики и давшие им отпор евреи рассматривались равно виновными. Все попытки защитников внести ясность в существо событий пресекались судом. Протестуя против профанации правосудия, защитники подсудимых евреев покинули судебное заседание.

Солженицын повествует о Гомельском погроме в полном соответствии с позицией властей, а уход адвокатуры комментирует следующим образом: «Этот находчивый и революционный ход либеральной адвокатуры был вполне в духе декабря 1904 — взорвать само судоговорение!» (стр. 345).

Однако адвокаты и раньше не раз прибегали к такой крайней мере. В частности, такая тактика была применена в Полтаве в 1902 году, когда судили крестьян, участвовавших в бунте и уже подвергнутых телесным наказаниям. Удостоверить это на суде было жизненно важно для спасения подсудимых крестьян от каторги, ибо закон запрещал дважды наказывать за одно и то же преступление. Однако, когда защитник кого-либо из обвиняемых начинал говорить о том, что его клиент уже был наказан карателями, и пытался привести тому доказательства, судья обрывал его, отказывал в вызове свидетелей, заявляя, что все это не имеет отношения к делу. Лишенные возможности эффективно выполнять свой профессиональный долг, адвокаты, посовещавшись (между прочим, в доме В. Г. Короленко), решили выразить свой протест совместным уходом из зала суда. Адвокаты не были революционерами, но сама власть толкнула их на революционный акт!

Таковы были успехи Плеве по борьбе с крамолой. А когда он исчерпал все свои полицейско-провокаторские ресурсы, то решил прибегнуть к последнему средству. Но «маленькая победоносная война» с первых же дней стала превращаться в крупнейшее и позорнейшее поражение, окончательно ввергнув страну в анархию.

Однако, отдав должное «мерзавцу», следует помнить, что власть ему принадлежала лишь постольку, поскольку он выполнял волю своего государя, выдерживавшего за его спиной роль тихони.

* * *

Тихоня навязал борьбу не только «живым общественным силам» страны. Не в меньшей мере он оказался склонен и к внешним авантюрам. Остановить его мог только страх тяжелых последствий, отнюдь не чувство чести или порядочности. Оценивать степень риска он не умел — для этого у него не хватало ни политического чутья, ни стратегического мышления. Действовал он опять же зависимо, причем, роковым образом — попадал под влияние самых бездарных, темных и безответственных авантюристов.