Безобразовщина 1904–1905

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Безобразовщина

1904–1905

Япония не раз обращалась с предложениями урегулировать отдельные вопросы и весь комплекс двухсторонних отношений, но Николай, демонстрируя свое пренебрежение к «макакам», высокомерно отвечал послу страны восходящего солнца: «Япония дождется того, что рассердит меня». Для вящего посрамления «макашек» все дела с ними, как заведомо мелкие, были переданы начальнику Квантунской области, возведенному в ранг наместника на Дальнем Востоке, адмиралу Е. И. Алексееву. Это само по себе было оскорбительно для суверенной державы, а при полной никчемности адмирала Алексеева прямо вело к конфликту.

Карьера Алексеева была одиозна даже по тем временам. Молодым морским офицером он попал в свиту великого князя Алексея Александровича и угождал ему особой услужливостью. Оказавшись в Марселе, великий князь с компанией русских моряков отправился «в веселое заведение с дамами», где подвыпивший член императорской фамилии так надебоширил, что в «заведение» явилась полиция. Запахло международным скандалом. Но наутро в полицейский участок пожаловал молодой офицер Алексеев и дал показания, что это он бесчинствовал в публичном доме, а не великий князь Алексей; в протоколе-де оказалась ошибка из-за сходства имени одного и фамилии другого.

За подобные услуги великий князь и двигал вверх Алексеева. Так, не пройдя реальной выучки ни в сухопутных войсках, ни во флоте, ни в административном аппарате, он оказался во главе дальневосточной политики империи, а затем — воюющей армии.

Возможно, инстинкт самосохранения все-таки удержал бы Николая на краю пропасти, если бы вслед за Безобразовым его не стал в нее спихивать Плеве. Последним препятствием оставалось сопротивление министра финансов. Витте был честолюбив и хотел удержаться у власти, но не любой ценой: ему было важно, какое место он займет в истории. Неминуемо приближался день, когда царь, с необычной любезностью выслушав его очередной доклад и, пряча глаза от смущения, произнес:

«Я вас хочу назначить на пост председателя комитета министров, а на пост министра финансов я хочу назначить [управляющего государственным банком Э. Д.] Плеске». И — с лицемерным недоумением: «Разве вы недовольны этим назначением? Ведь это самое высокое место, какое только существует в империи».[202]

«Высокое место» было почетной отставкой, так как главой правительства был царь, каждый министр отчитывался только перед ним и получал указания только от него. Когда обескураженный Витте удалился, Николай с облегчением перевел дух, сказав только одно слово: «Уф».[203] Гора спала с плеч многострадального Иова: ведь он так не любил обижать людей! Но другого выхода у него не было, путь к катастрофе должен был быть расчищен!

Самым поразительным было то, что, провоцируя военный конфликт, великий конспиратор не считал нужным к нему готовиться. Война началась в январе 1904 года «неожиданным» нападением японских кораблей на русскую эскадру и осадой Порт-Артура. Николай заметил, что это для него как булавочный укол (хотя тысячи русских моряков уже кормили рыб на дне Тихого океана). Попытки Плеве инспирировать патриотические шествия провалились. Война с самого начала была непопулярной, а по мере того, как приходили вести о поражениях — все более крупных и позорных, — она становилась все ненавистнее.

С развитием событий на Дальнем Востоке вал революционного движения пошел круто вверх. В июле 1904 года эсеровский боевик Егор Созонов достал-таки Плеве. Взрывом бомбы всесильного министра разнесло на куски. Сам террорист был тяжело ранен, контужен и тут же избит. Когда Созонов-отец выехал из родной Уфы в Петербург, чтобы как-то облегчить участь арестованного сына, он боялся, что в поезде его узнают и — растерзают. Его узнали. И стали обнимать, откупоривать бутылки шампанского, произносить тосты в честь его сына. Вряд ли среди этих добропорядочных и весьма состоятельных обывателей (Созонов-отец был богатым лесопромышленником и ездил в первом классе) были революционеры. Ненависть к первому министру и олицетворяемому им режиму была всеобщей.

П. Д. Святополк-Мирский

Убийство Плеве показало, наконец, Николаю, как далеко завела его десятилетняя борьба против общества. Не на шутку перепугавшись, он назначает на главный пост в стране князя П. Д. Святополка-Мирского — человека иного склада и ориентации. В прошлом это был тот самый земский деятель, который, выслушав речь о «несбыточных мечтаниях», не пошел в Казанский собор заказывать молебен. К моменту назначения на «главный» пост он был Виленским губернатором. В сложном, весьма пестром по религиозному, этническому и социальному составу крае он проводил политику сотрудничества с общественными кругами и пользовался всеобщим уважением.

Сделав его министром, царь показал, что «мечтания» все-таки могут сбыться, и очень скоро. В первом же выступлении перед чинами министерства внутренних дел Святополк-Мирский сказал: «Плодотворность правительственного труда основана на искренне благожелательном и искренне доверчивом отношении к общественным и сословным учреждениям и к населению вообще. Лишь при этих условиях работы получим мы взаимное доверие, без которого невозможно ожидать прочного успеха в деле устроения государства».[204]

Таких слов от власти в России не слышали, кажется, за всю ее тысячелетнюю историю! А в числе первых дел нового министра было — возвращение из ссылки земских деятелей, попавших в опалу при Плеве, и ослабление цензурных препон. Иначе говоря, началась эпоха гласности и перестройки. Становилось похоже на то, что власть — в лице нового министра внутренних дел — искренне готова к сотрудничеству с общественными силами.

Но Николай, поддавшись этому настроению из страха, тотчас дал задний ход. Прямо и косвенно Мирскому стали ставить палки в колеса. Слово «выборы», появившееся в некоторых его документах, для Николая было крамольным. Напрасно Мирский внушал государю, что промедление смерти подобно, так как ситуация выходит из-под контроля. Николай давал обещания и тотчас от них отказывался. А общество, видя, что кулак власти стал разжиматься, только усиливало нажим.

В декабре Святополк-Мирский подготовил царский указ о разработке целого ряда реформ, где главным было положение о созыве «представительных учреждений». Но царь снова вычеркнул крамольный пункт, в значительной мере обесценив весь документ. Он не терпел «парламетриляндии адвокатов». Презрительный неологизм он соорудил из слов парламент и Финляндия. Особый статус Финляндии с ее сеймом и конституцией не давал царю покоя; он не раз пытался ограничить полномочия сейма, обломать непослушных депутатов, что приводило к острым эксцессам. Финляндский генерал-губернатор Н. И. Бобриков, рьяно проводивший политику подавления свобод, гарантированных финляндской конституцией, вскоре будет убит террористом. Даже императрица-мать, Мария Федоровна, тщетно просила сына «не травить финляндцев». И вот теперь, «парламентриляндию» ему предлагали распространить на всю империю! Это никак не совмещалось с усвоенными им «началами».

Однако остальные пункты программы Мирского были утверждены, причем конкретная разработка реформ поручалась канцелярии Комитета министров, что частично возвращало к активной деятельности Витте, в котором Мирский видел своего союзника. Томившийся бездельем Витте стал энергично создавать комиссии и особые совещания по подготовке решений в духе новых начинаний. В короткий срок были подготовлены проекты постановлений о водворении законности, о веротерпимости, об облегчении положения старообрядцев и сектантов, о свободе пользования украинским языком (в то время запрещённым). Возобновилась работа по земельной реформе, начатая им еще в 1903 году, рабочему законодательству, печати (то есть по более либеральному цензурному уставу).

Напуганный государь большинство предложений утверждал без сопротивления. Но вскоре он «по обыкновению заколебался», ибо «пошли наушничанья из темных углов», и «сделав шаг вперед, он уже решил сделать шаг назад».[205] А ведь речь шла об очень умеренных шагах навстречу не столько даже требованиям общества, сколько требованиям здравого смысла. «То, что говорилось [в Комитете министров], почиталось бы между всеми конституционными фракциями, не говоря о тайных и явных революционерах, обскурантизмом», признавал тот же Витте.[206]

С Дальнего Востока приходили известия о новых тяжелых поражениях. Без толку и смысла гибли тысячи солдат. Под напором общественности царь назначил командующим Куропаткина (тогда еще пользовавшегося престижем решительного вояки), но оставил на посту и главнокомандующего Алексеева. Перед отъездом в действующую армию Куропаткин явился к Витте за советом: что ему делать по прибытии на место? Тот ответил, что первым делом следует арестовать адмирала Алексеева и отправить его под конвоем в Петербург, а царю послать телеграмму с просьбой либо казнить за самоуправство, либо дать возможность вести войну с несвязанными руками, ибо ничего не может быть опаснее на войне, чем двоевластие. Куропаткин это понимал, но совету последовать не мог. Не того калибра был человек.

Двоевластие в Дальневосточной армии отражало двоедушие мечущегося государя. Шарахаясь из стороны в сторону, он с неумолимой последовательностью принимал самые гибельные решения. Великий князь Сандро картинно живописует, как несколько раз убеждал Николая не посылать на Дальний Восток эскадру адмирала З. П. Рожественского и как Николай «твердо» с ним соглашался, а затем столь же «твердо» менял решение. Произошло неминуемое:

«Наш флот был уничтожен в Цусимском проливе, адмирал Рожественский взят в плен. Если бы я был на месте Никки, я бы немедленно отрекся от престола. В Цусимском поражении он не мог винить никого, кроме самого себя (будто в чем-то другом самодержиц мог винить других, но не себя! — С.Р.). Он должен был бы признаться, что у него недоставало решимости отдать себе отчет во всех последствиях этого самого позорного в истории России поражения. Государь ничего не сказал, по своему обыкновению. Только смертельно побледнел и закурил папиросу».[207]

Ситуация на внутренних фронтах складывалась еще опаснее, чем на дальневосточных. И здесь тоже царило двое- и многовластие. Даже самые крутые приверженцы самодержавия не строили иллюзий относительно того, на ком лежит основная вина за все переживаемые бедствия. Представлявшийся государю в апреле 1905 года один из наиболее образованных и умных «монархистов» Б. В. Никольский[208] записал в дневнике:

«Нервность его ужасна. Он, при всем самообладании и привычке, не делает ни одного спокойного движения, ни одного спокойного жеста. Когда его лицо не движется, то оно имеет вид насильственно, напряженно улыбающийся. Веки все время едва уловимо вздрагивают. Глаза, напротив, робкие, кроткие, добрые и жалкие. Когда говорит, то выбирает расплывчатые, неточные слова, и с большим трудом, нервно запинаясь, как-то выжимая из себя слова всем корпусом, головой, плечами, руками, даже переступая… Точно какая-то непосильная ноша легла на хилого работника, и он неуверенно, шатко, тревожно ее несет».[209]

Никольский считал, что «не быть ему [самодержавию] нельзя… Быть или не быть России, быть или не быть самодержавию — одно и то же».[210] Но, по мере ухудшения ситуации, записи в его дневнике становятся все более жесткими, даже заговорщическими. Вот пассаж от 15 апреля: «Я думаю, что царя органически нельзя вразумить. Он хуже, чем бездарен! Он — прости меня Боже, — полное ничтожество. Если так, то нескоро искупится его царствование. О, Господи, неужели мы заслужили, чтобы наша верность была так безнадежна?.. Я мало верю в близкое будущее. Одного покушения [на царя] теперь мало, чтобы очистить воздух. Нужно что-нибудь сербское.[211] Конечно, мне первому погибать. Но мне жизни не жаль — мне России жаль».[212]

26 апреля: «Мне дело ясно. Несчастный вырождающийся царь с его ничтожным, мелким и жалким характером, совершенно глупый и безвольный, не ведая, что творит, губит Россию. Не будь я монархистом — о, Господи! Но отчаяться в человеке для меня не значит отчаяться в принципе».[213]

19 мая: «В какое ужасное время мы живем! Чудовищные события в Тихом океане превосходят все вероятия. Что дальше будет, жутко и подумать…Конец России самодержавной и, в лучшем случае, конец династии. На чудо рассчитывать нечего… Но, конечно, если бы я верил в чудеса и в возможность вразумить глупого, бездарного, невежественного и жалкого человека, то я предложил бы пожертвовать одним-двумя членами династии, чтобы спасти ее целость и наше отечество. Повесить, например, Алексея и Владимира Александровичей, Ламздорфа и Витте, запретить по закону великим князьям когда бы то ни было занимать ответственные посты, расстричь Антония,[214] разогнать всю эту шайку и пламенным манифестом воззвать к народу, заключив мир до боя на сухом пути. Тогда еще все могло бы быть спасено. Но это значит: распорядись, чтобы сейчас стала зима. Замени человека другим человеком… Я не Бог, чтобы из бабы делать мужчину, из Николая — Петра… Агония может еще продлиться, но что пользы?.. Династия — вот единственная жертва. Но где взять новую? Ведь придворный переворот безнадежен, ибо при нем — долой закон о престолонаследии, а тогда полная смута. Словом, конец, конец!.. Еще если бы можно было надеяться на его самоубийство — это было бы все-таки шансом. Но где ему!..»[215]

Вот когда, оказывается, — не у марксистов или эсеров, а у самых крайних «патриотов» и адептов самодержавия — появились мысли о необходимости устранить Николая! Впрочем, есть свидетельство, на мой взгляд, сомнительное, что еще раньше, в 1903 году, Витте обратился к А. А. Лопухину с конкретным предложением:

«У директора Департамента полиции ведь, в сущности, находится в руках жизнь и смерть всякого, в том числе и царя, — так нельзя ли дать какой-нибудь террористической организации возможность покончить с ним; престол достанется его брату (тогда еще сына у Николая II не было), у которого я, С. Ю. Витте, пользуюсь фавором и перед которым могу оказать протекцию и тебе».[216]

Витте не был особенно близок с Лопухиным и не доверял ему как сотруднику Плеве, и вряд ли решился бы на такую откровенность. В крайнем случае, мог сделать намек, которому Лопухин впоследствии дал свое толкование. Но мысль о том, что гибель государя могла бы стать спасением для страны и монархии, наверняка посещала Витте!

Однако ни в убийстве, ни в самоубийстве царя необходимости не было. Вполне достаточно было отречься от престола. Какую огромную услугу он этим оказал бы любимому отечеству! Но для принятия хотя бы такого решения нужно было быть личностью: а не «тварью дрожащей». Так что — «где ему!»

Но законно было бы спросить того же Никольского, где был он и подобные ему «патриоты», щедрые на красивые фразы: «мне жизни не жаль, а России жаль»? Видя единственное спасение России в устранении Николая, они отваживались только на кукиш в кармане.

Что же касается террористов из революционного лагеря, то отваги им было не занимать, но эмоции застили разум экзальтированным юношам. Не то, чтобы они щадили царя — конечно, нет! Но настоящей злости к нему у них не было. Слишком он был мелок, ординарен, неприметен, походил на тень самодержавного деспота. Своей податливостью, мягкостью, умело разыгрываемой ролью тихони, он прятался за спину «сильных личностей» типа Плеве, а позднее — Столыпина (одновременно ревнуя к их репутации), подставляя их под пули и бомбы вместо себя. Центральный Комитет партии социалистов-революционеров даже принял особое решение, запретившее своей Боевой Организации покушаться на царя. Запрет был снят только на излете деятельности Боевой Организации, когда она, благодаря двойной игре возглавлявшего ее Евно Азефа, была под надежным колпаком у тайной полиции. Коронованный революционер оказался куда более ловким конспиратором, чем все Азефы и Савинковы, вместе взятые.

Витте назвал внутреннюю политику тех судьбоносных месяцев «реакционными шатаниями» с «искрами напускного либерализма»; они «не только не успокаивали смуту, а производили совершенно обратное действие».[217]

Этот диагноз мне представляется точным.

Одной из «искр либерализма» стало удаление в отставку московского генерал-губернатора Сергея Александровича, давно ставшего символом всего самого жестокого и реакционного в реакционном режиме, хотя сам великий князь был игрушкой в руках обер-полицеймейстера Москвы, к тому времени уже генерала, Д. Ф. Трепова.

Николай II

Трепов «принципиально» ушел в отставку вслед за своим патроном, громогласно заявив, что он «не согласен» с политикой Святополка-Мирского и намерен отправиться в действующую армию. В сущности, это был открытый выпад против государя, который Святополка поставил. Но выпады «справа» царя не оскорбляли, он не чувствовал себя уязвленным ими; напротив, к тем, кто это себе позволял, он тотчас проникался большой симпатией. Когда бравый конногвардеец, перед тем, как отправиться на фронт, приехал в Петербург, министр двора граф Фредерикс — тоже бывший конногвардеец, по традиции протежировавший «своим», — представил его государю. И тот не только принял фрондера, но с первого взгляда, как гимназистка, «влюбился» в бравого генерала с выпяченной грудью и страшными глазами. Трепов тотчас был назначен Петербургским генерал-губернатором. О его отъезде на Дальний Восток вопрос уже не стоял. Вслед за тем, Трепов был назначен заместителем министра внутренних дел и командующим Петербургским гарнизоном. Заняв три ключевых поста и заручившись исключительным доверием государя, он фактически стал главой исполнительной власти с почти диктаторскими полномочиями.

Между тем, анархия, разгулявшаяся в стране, проникла в само государственное управление. На всех уровнях власти царили неразбериха, растерянность, боязнь бездействия и еще больший страх действовать.

То, что на воскресенье 9 января 1905 года назначено массовое шествие рабочих к Зимнему дворцу для передачи царю петиции с изложением их нужд, ни для кого не было секретом. То, что манифестация будет мирной, под руководством священника Григория Гапона, вскормленного в Департаменте полиции «самим» Зубатовым, тоже было известно. Копию петиции рабочих Гапон заблаговременно передал властям — в ней не было ничего крамольного. Да и петербургский градоначальник генерал И. А. Фуллон лично знал Гапона и полагался на него. Казалось бы, к такой демонстрации следовало отнестись благосклонно.

Однако, когда намеченный день придвинулся и стало ясно, что демонстрация примет небывалый размах, власти охватила паника. Пример подал сам государь, заблаговременно убравшийся в Гатчину. 8 января вечером Святополк-Мирский собрал совещание, на котором был принят план градоначальника Фуллона и генерал-губернатора Трепова — самое нелепое из всех возможных решений: не препятствовать демонстрантам при прохождении по улицам города, но на Дворцовую площадь не допускать, загородив подходы к ней полицейскими кордонами; а в случае отказа разойтись, пустить в ход оружие. Если бы намеренно хотели устроить кровавую баню, то нельзя было изобрести лучшую ловушку.

Пока шло заседание у Мирского, к Витте, видимо, как к наиболее здравомыслящему представителю власти, пришла депутация от редакции «Наших дней» (включавшая Максима Горького). Она указывала на тревожную ситуацию и просила принять срочные меры для недопущения кровопролития. Обер-министр без портфеля, уязвленный тем, что даже не приглашен на совещание к Мирскому,[218] ответил, что он не у дел, ни во что не посвящен, помочь не может. Правда, он позвонил Мирскому и попросил его выслушать депутацию; тот ответил, что принять ее не может, добавив, что ее точка зрения ему известна, но выполнить ее нельзя.

На следующий день прозвучали ружейные залпы. Страна содрогнулась от кровавой расправы, в которой неизвестно, чего было больше — трусости, подлости или бездушия. Либеральная печать, вчера еще благоволившая к Святополку-Мирскому, обвиняла его в «слабости» и в этом сошлась с дворцовой камарильей. Недолгая эпоха «доверия к обществу» кончилась. «Слабый» Мирский был отставлен, зато позиции «сильного» Трепова — главного виновника Кровавого Воскресенья — укрепились.

Министром внутренних дел царь назначил добродушного А. Г. Булыгина, много лет состоявшего в Москве вторым человеком после генерал-губернатора Сергея, но не имевшего никакого влияния, так как все держал в своих руках Д. Ф. Трепов, и теперь оказавшийся его заместителем («товарищем»). Двоевластие продолжалось!

Генерал Трепов представлял собой ухудшенное издание Плеве: он был столь же «решителен», но необразован, глуп и обладал склонностью влипать в нелепые ситуации, вроде команды «смотри веселей», отданной им на похоронах Александра III, что не помешало его головокружительной карьере.

Кровавое Воскресенье послужило детонатором для новой волны беспорядков, перекинувшихся теперь даже в армию и во флот. В феврале в Москве был убит великий князь Сергей Александрович. Акция эсера Каляева была тем более бессмысленной, что великий князь был уже не у дел. Но общественный эффект она произвела даже больший, чем недавнее убийство Плеве: ведь жертвой террора стал виднейший член царствующего дома.

Николай в высшей степени странно отреагировал на гибель августейшего дяди и свояка.[219] Через два часа после получения страшного известия иностранные послы стали свидетелями изумившей их сцены: государь и великий князь Сандро сидели на узком диване и изо всех сил спихивали с него друг друга; и оба заливались хохотом…

Говорило ли это о чудовищной бессердечности Николая, в чем его упрекал А. Ф. Кони, или он пребывал в шоковом состоянии, когда атрофируются все чувства, или это был истерический хохот непреодолимого страха? Кто может это знать!..

Если осенью 1904 года царь отверг предложение Мирского пополнить государственный совет выборными представителями земств, а в декабре — вычеркнул из его программы пункт о представительных учреждениях, то летом 1905 года уже спешно обсуждался законопроект о Булыгинской (законосовещательной) Думе.

Деваться было некуда, земля — в буквальном смысле — горела под ногами российского самодержавия. «Вся Россия была в огне, — живописал Великий князь Сандро. — В течение всего лета [1905 года] громадные тучи дыма стояли над страной, как бы давая знать о том, что темный гений разрушения всецело овладел умами крестьянства, и они решили стереть всех помещиков с лица земли. Рабочие бастовали. В черноморском флоте произошел мятеж, чуть не принявший широкие размеры».[220]

6 августа царь издал манифест о «даровании» представительных учреждений. Конечно, речь шла не о всенародном представительстве: рабочие, студенты, солдаты, бедный городской люд не получали никаких избирательных прав. Остальное население было разбито на курии, в которых выборы должны были проводиться многоступенчато, в каждой — по своей норме, причем явное преимущество получали дворяне и верхний слой буржуазии, а следом шло крестьянство. Вопреки тому, что происходило в стране, Николай упрямо продолжал верить, что крестьяне консервативны и стоят за неограниченного царя-батюшку; а потому, чем больше крестьяне будут представлены в Думе, тем лучше. В этом отношении он полагался на крестьян даже больше, чем на дворян: среди них было много «умников», то есть интеллигентов, выступавших с теми или иными «мечтаниями» об ограничении царской власти.

Как бы то ни было, а стране было обещано нечто вроде парламента! Пусть без права издавать законы, но все-таки с правом их обсуждать, выражать свое независимое мнение! Это уже было нешуточное завоевание либерально-демократического общества. Но оно не верило царскому слову. Столько раз давались обещания и столько раз не выполнялись! Что может помешать царю опять отступиться? Тем более, что Дума была связана с именем Булыгина, а правил бал Трепов.

За спиной Булыгина творились акции, о которых он сам узнавал из газет, а когда к нему обращались за разъяснениями, так и отвечал: ничего не знаю, не посвящен! Он просился в отставку, но государь его не отпускал: треповский срам нуждался в прикрытии фиговым листком. Дошло до того, что «вахмистер по воспитанию и погромщик по убеждению», как вскоре назовет Трепова князь Д. С. Урусов с трибуны Первой Государственной Думы (не совещательной Булыгинской, так и не состоявшейся, а законодательной, Виттевской!), организовал в Департаменте полиции публикацию нелегальных прокламаций погромного содержания, о чем уже упоминалось. Конспирация в квадрате! Когда позднее, благодаря Лопухину, Витте разоблачил эту преступную затею и доложил о ней государю, венценосный конспиратор нисколько не удивился, косвенно признав, что для него это не новость!

Интересно, что эту полицейскую акцию Солженицын называет личным «конспиративным предприятием авантюриста Комиссарова», которое якобы было вскрыто и пресечено министром внутренних дел П. Н. Дурново. С появившимся вдруг новым пылом, столь неожиданным в его вялом повествовании, он разоблачает имеющиеся на этот счет «лжеверсии, [которые] так присохли, а особенно на отдаленном Западе, откуда Россия виделась всегда в черном тумане, а пропаганда против нее звучала отчетливо» (стр. 403). Тут же, конечно, и «Ленину было подстать налепить: царизм „ненависть измученных нуждою рабочих и крестьян к помещикам и капиталистам старался направить на евреев“; и его подручный Лурье-Ларин выкручивался объяснять это классово». (Стр. 403).

Но С. Ю. Витте — не отдаленный Запад и не Ленин-Лурье, все объясняющий классово. В осведомленности ему не откажешь, как и Лопухину, разузнавшему об «авантюре», видимо, благодаря своим прежним связям в Департаменте полиции. Со своими разоблачениями он не случайно пошел к Витте, а не к Дурново. И Витте, который четко указывает, что секретный комиссаровский отдел «был организован еще при Трепове и находился в ведении [известного мастера полицейских провокаций П. И.] Рачковского»,[221] не случайно вызвал к себе Комиссарова в обход Дурново (который к тому времени уже сошёлся с Треповым, но об этом у нас речь впереди), обманом выспросил у него о его деятельности и, доложив государю, убедился, что тот вполне в курсе комиссаровской провокации. Только после этого Витте поручил Дурново провести официальное расследование этого дела и доложить о нем на заседании Совета министров.

«В моем архиве, — продолжает Витте, — хранится сообщение Дурново о результатах следствия, которое не отрицает фактов, но, конечно, их значительно преуменьшает».[222]

Что же касается ротмистра Коммисарова, то его рвение было оценено по достоинству: вместо того, чтобы за свои преступные действия, отягощенные злоупотреблением служебным положением, пойти под суд и на каторгу, он был «прощен» царем за прошлые заслуги, с блеском продолжал свою карьеру и 1917 год встретил в чине жандармского генерала!

Вот когда тот же Лопухин разоблачил двойную игру своего бывшего агента Азефа, прошлые заслуги многолетнего начальника Департамента полиции в зачет не пошли: он был предан суду и сослан в Сибирь! Таковы еще несколько выразительных штрихов, либо вовсе обойденных Солженицыным, либо истолкованных им таким образом, чтобы они не сильно ударяли по его навязчивой (вернее, навязываемой читателю) идее, что царская власть погромов не организовывала и не инспирировала, а только неумело с ними боролась!

Отправляясь на театр военный действий, генерал А. Н. Куропаткин подготовил стратегический план — вполне грамотный и здравый. Поскольку основная часть армии еще не прибыла на Дальний Восток, Куропаткин намеревался избегать крупных сражений. Ведя планомерное отступление и сдерживая продвижение противника, он хотел дождаться прибытия и развертывания основной части войск, а затем перейти в контрнаступление. Однако на месте Куропаткин стал подгонять свою «кутузовскую» тактику под шапкозакидательство главнокомандующего Алексеева. Одно позорное поражение следовало за другим. Дважды уничтожив российский флот и овладев океаном, японцы добились подавляющего превосходства и на суше. Многократно разбитые русские войска к лету 1905 года были обескровлены и деморализованы. Но и японцы к этому времени выдохлись.

На фронтах наступило затишье. Президент США Теодор Рузвельт выступил с мирной инициативой, за что российские власти, конечно, ухватились. Граф Ламздорф сразу же предложил государю отправить на переговоры Витте. Царь не мог не понимать, что это наилучший выбор. Но соображения мелочного самолюбия, как всегда, брали верх над государственными интересами. С каким лицом он должен был просить Витте ехать за океан расхлебывать кашу, которую тот так упорно просил его не заваривать, за что и попал в опалу! Говоря слогом самого Витте, «его величеству были отлично известны мои убеждения и мои старания предотвратить от России и ее монарха великие бедствия и что мои старания не увенчались успехом потому, что его величеству не угодно было в этом вопросе оказать мне доверие».[223]

Царь решил возложить миссию на посла в Париже Нелидова — того самого, который когда-то чуть было не втравил его в босфорскую авантюру, но доверия не утратил. Однако Нелидов, сославшись на преклонный возраст и болезни, от многотрудного задания уклонился. Тогда царь обратился к посланнику в Дании Извольскому, но тот ответил, что такое дело ему не по плечу и что единственный человек, способный его вытянуть, — это Витте. Следующим кандидатом стал посол в Италии Н. В. Муравьев (бывший министр юстиции).

Муравьев явился в Петербург, но, узнав, что на расходы главы делегации ассигнуется 15 тысяч рублей, а не 100 тысяч, как он рассчитывал, он на аудиенции у государя расплакался и, сославшись на болезни, стал просить уволить от столь тяжелой миссии.

Пришлось-таки самодержцу всероссийскому прищемить собственный хвост и пойти на поклон к опальному председателю комитета министров! Витте отправился за океан и добился такого соглашения, что весь мир ахнул. Такую дипломатическую победу после столь позорного военного поражения, кажется, никто еще никогда не одерживал! Получив телеграмму о благополучном исходе переговоров, государь, по своему скудоумию и бедности воображения, не понял, что же произошло в этом далеком Портсмуте. И только когда на него обрушился шквал поздравлений со всего света, он осознал масштаб случившегося.

По возвращении Витте в Петербург Николай сердечно благодарил его за то, что он не только по букве, но и по духу выполнил все инструкции, и возвел его в графское достоинство. А через год, когда черносотенная пресса стала поносить вторично опального графа Витте, ставя ему в вину и Портсмутский мир, заключенный в угоду «жидам и масонам», газета «Новое время» привела слова государя: «Тогда все, кроме меня, были за то, чтобы заключить мир».

Говорил это царь или нет, неизвестно, но, как замечает Витте, «конечно, Суворин бы этого не печатал, если бы он не знал, что сие будет встречено свыше одобрительно».[224]

Пока Витте вытаскивал Николая из кровавой дальневосточной трясины, в которую тот себя загнал с помощью кузена Вилли, Безобразова и Плеве, Николай ухитрился попасть в новую ловушку, расставленную тем же неугомонным кузеном. Летом 1905 года состоялась встреча двух императоров в Бьерках. Официально она была объявлена частным свиданием родственников, не имеющим никакого отношения к политике. На самом же деле кузен Вилли, преследуя именно политические цели, выцарапал у кузена Никки не больше не меньше, как договор о военном союзе на случай войны с какой-либо третьей страной. При этом оговаривалось, что договор войдет в силу после ратификации мирного договора России с Японией. То есть, в случае провала переговоров в Портсмуте (которые шли в то время) и возобновления военных действий на Дальнем Востоке Россия на помощь Германии рассчитывать не могла. А вот если бы Германия ввязалась в войну с какой-либо страной, а как раз обострился ее конфликт с Францией из-за притязаний обеих стран на Марокко, то Россия обязалась выступить на стороне Германии!

Кузен Никки сделал приятное кузену Вилли, ни с кем не проконсультировавшись и даже скрыв подписанный им документ от министра иностранных дел и всех остальных министров. Лишь три месяца спустя граф Ламздорф смог ознакомиться с текстом договора и пришел в ужас. Россия состояла в военном союзе с Францией, по которому страны обязывались защищать друг друга. А теперь получалось, что в случае военного столкновения между Францией и Германией Россия по одному договору должна выступить на стороне Франции, а по другому — на стороне Германии!

Когда вдумываешься в такие факты, то, право, начинаешь подозревать, что ум российского самодержца был так же ограничен, как и его воля. Ведь несовместимость этих двух договоров очевидна любому школьнику, не понимать этого может только умственно отсталый человек. Может быть, прав был В. И. Гурко, полагавший, что «начала» самодержавия Николай понимал в том смысле, что поскольку он отвечает только перед Богом, то может действовать «как Бог на душу положит»![225]

Ламздорф, с помощью Витте и великого князя Николая Николаевича, настоял на внесении «поправки» в Бьеркские соглашения, которая его фактически аннулировала. Но это привело к ненужному осложнению отношений с Германией. Союз ведущих держав континентальной Европы — Франции, Германии и России, к чему стремились наиболее прозорливые политические деятели всех трех стран, оказался невозможным. Так конспиративными действиями кузен Никки еще раз объегорил самого себя. Европа осталась разделенной, что, в конечном счете, ввергло ее в кровопролитную Первую мировую войну и привело к гибели императорской России (и императорской Германии).

Двоедушие царя проявлялось буквально во всем, а самым губительным образом — в том двоевластии, которое продолжало расшатывать устои государства. В один и тот же день публиковался манифест, подтверждающий незыблемость самодержавия, и рескрипт, поручающий Булыгину разработать проект о представительных учреждениях. Мало того, что Булыгин и Трепов тянули в разные стороны, смута проникла в душу самого «железного» Трепова. Тараща вахмистрские глаза и выпячивая грудь погромщика, затянутую в генеральский мундир, бравый конногвардеец праздновал труса.

«Ему, как всякому невежде, все сначала казалось очень просто: бунтуют — бей их; рассуждают, вольнодумствуют — значит, надо приструнить… Никакой сложности явлений нет, все это выдумки интеллигентов, жидов и франкмасонов», — издевался Витте.[226] Но как только простота, что хуже воровства стала давать осечки, Трепов «сделался политическим вахмистром-Гамлетом» и стал шарахаться из одной крайности в другую. Он стоял за начала неограниченного самодержавия, а в проект Булыгинской Думы предлагал внести такие положения, что даже крайние либералы считали их слишком левыми. Он требовал выгнать из университетов всех профессоров и студентов, как главных носителей крамолы, а потом настаивал (и настоял!) на предоставлении вузам самой широкой автономии. Он был автором знаменитого приказа «холостых залпов не давать, патронов не жалеть» и тут же высказывался за широкую политическую амнистию…

Неудивительно, что в сентябре, когда Витте, заключив мир, с триумфом вернулся в Петербург, страна была залита огненной лавой бунтов, забастовок, многотысячных митингов и демонстраций, тюремных голодовок, отстрела губернаторов, жандармов и других наиболее ретивых представителей власти, а заодно, конечно, гибли посторонние, ни в чем не повинные люди. Мир пришел слишком поздно и лишь подлил масла в огонь. Резервисты, мобилизованные на время войны, рвались разъехаться по домам, а вывезти их с Дальнего Востока было невозможно, так как всеобщая забастовка парализовала железные дороги, в том числе и Транссибирскую магистраль. Да и опасно уже стало возвращать столь беспокойную массу понюхавших пороху и ничего не боявшихся людей, явно не лояльных правительству. Власти стремились поскорее вывезти с Дальнего Востока именно регулярные войска, дабы бросить их на усмирение волнений, но из-за этого волнения резервистов передались и регулярным частям, и теперь уже становилось безопаснее держать тех и других подальше, так как на них нельзя было положиться.

В правительственных сферах царила растерянность, все в один голос говорили о необходимости срочных уступок. Даже «супер-патриотические» газеты стали требовать конституции. В «Новом времени» об этом писали такие твердые «монархисты», как Меньшиков и Никольский, в «Гражданине» — князь Мещерский.

6 октября председатель полубездействующего Комитета министров (по возвращении из Портсмута Витте вернулся на прежний пост) запросил аудиенцию у государя, дабы «изложить соображения о современном крайне тревожном положении». Он понял, что настает его время. 9 октября Витте был вызван в Петергоф, где «имел счастье явиться к его величеству» с всеподданнейшей запиской. В ней излагалось два возможных выхода из создавшегося положения — либо назначить полновластного диктатора и «с непоколебимой энергией путем силы подавить смуту во всех ее проявлениях», либо стать на путь конституционных преобразований. 10 октября Витте снова был вызван к императору. На этот раз при разговоре присутствовала императрица Александра Федоровна, и он детально повторил свои соображения в ее присутствии.

После долгих обсуждений с разными лицами, после составления нескольких проектов манифеста, после настоятельных рекомендаций Витте вообще никакого манифеста не издавать, а обнародовать только его всеподданнейший доклад, утвержденный государем, было все-таки решено сопроводить доклад Манифестом, «дабы все исходило лично от государя».[227]

И. Л. Горемыкин

Ведя переговоры с Витте, венценосный конспиратор оставался верен себе: по секрету он поручил редактирование манифеста И. Л. Горемыкину и барону А. А. Будбергу.

«Если бы в это решающее на много лет судьбы России время вели дело честно, благородно, по-царски, то многие происшедшие недоразумения были бы избегнуты. При всей противоположности моих взглядов с взглядами Горемыкина и тенденциями балтийского канцеляриста барона Будберга, если бы они были призваны открыто со мною обсуждать дело, то общее чувство ответственности, несомненно, привело бы нас к более или менее уравновешенному решению, но при игре в прятки, конечно, события шли толчками, и документы составлялись наскоро, без надлежащего хладнокровия и неторопливости, требуемых важностью предмета».[228]

Увы, Николай думал не о важности предмета, да и вряд ли понимал значение того, что происходит. Он думал только о том, как бы не продешевить, как бы не уступить слишком многого, сверх абсолютно необходимого минимума! Да, может быть, и минимума не потребуется, авось все еще как-нибудь обойдется!..

Ознакомившись, наконец, с горемыкинским вариантом Манифеста, который поздно ночью привез ему граф Фредерикс, Витте, взвинченный до предела, сказал, что вполне с ним согласен, но при том условии, что выполнять правительственную программу будет поручено ее автору. Он предложил свою программу и берется ее проводить в жизнь, но не чужую.

Вскоре после возвращения графа Фредерикса в Петергоф туда прибыл великий князь Николай Николаевич, имевший репутацию «сильного» человека и военного стратега. Фредерикс сказал ему, что для спасения самодержавия надо установить диктатуру и он, великий князь, должен стать диктатором. В ответ на это страшно возбужденный Николай Николаевич выхватил револьвер и сказал, что сейчас пойдет к государю и либо заставит его принять программу Витте, либо застрелится на его глазах. Взять на себя роль диктатора Николай Николаевич боялся, да и опереться диктатуре было не на что.

Свершилось! Конспирировавший против самого себя и своей собственной власти государь император Николай II «добился» того, чему так упрямо противился. Он вынужден был «даровать» народу России конституцию (хотя в Манифесте она обтекаемо называлась «основными законами»), парламент (названный народным представительством), основные гражданские свободы. То есть отказаться от тех «начал» самодержавия, которые он так упорно подрывал все одиннадцать лет с момента восшествия на престол.

Так кончилась первая половина царствования Николая II.