Революционное движение
Революционное движение
Главы, посвященные революционному движению, — одни из самых обстоятельных в книге Солженицына. Около двадцати пяти страниц посвящено только его раннему этапу. Однако о том, чем оно было вызвано, из книги понять невозможно. Неадекватен сам зачин этого повествования:
«В России 60-70-х годов XIX в. при широкой поступи реформ — не было ни экономических, ни социальных оснований для интенсивного революционного движения. Но именно при Александре II, от самого начала его освободи тельных шагов, — оно и началось, скоропалительным плодом идеологии». (Стр. 213).
Как же так? Если ни экономических, ни социальных оснований не было, то откуда же свалилась эта напасть? И что значит — скоропалительный плод идеологии? Официальная идеология в России того времени базировалась на известной формуле С. С. Уварова «православие, самодержавие, народность»; на неофициальном уровне западники спорили с славянофилами, но Солженицын, конечно, имеет в виду другую идеологию — ту, которая питала революционные настроения. Но разве эта идеология и основанное на ней движение возникли в 1860-е годы?
Всякий, кто хоть немного знаком — пусть не с историей, а хотя бы только с классической русской литературой — знает, что это не так. Даже если не уходить в далекие времена разинщины и пугачевщины, то как не вспомнить, что движению шестидесятников предшествовало беспощадно травимое, но не вытравленное свободомыслие тридцати летней николаевской эпохи, когда властителями дум в «стране рабов, стране господ» был отнюдь не Уваров с его трехголовой формулой, а гонимые или едва терпимые Пушкин, Лермонтов, Белинский, Грановский, Герцен. Достаточно вспомнить хотя бы то, с каким восторгом в самом начале царствования Александра II встретили в обеих столицах амнистированных декабристов, чтобы понять, насколько общественное сознание уже было подготовлено к новому подъему (а не началу!) революционной волны. Не говорю уже о том, как подхлестнула этот подъем бездарно проигранная Крымская война, в одночасье превратившая жандарма Европы, перед которым все трепетало, в «бумажного тигра». Ну а если добавить прозябание основной массы народа в бесправии и невежестве, что не могло не возмущать всякого развитого человека, не лишенного совести; произвол режима «столоначальников» (М. Е. Салтыков-Щедрин); половинчатость наиболее важной из реформ, при которой освобождение крестьян от крепостной зависимости — колоссальный шаг вперед! — сопровождалось уполовиниванием крестьянских земельных наделов да сохранением крестьянской общины, что делало лично свободных крестьян экономически прикрепленными к этим — не им самим, а миру принадлежавшим — наделам.[125] А если вспомнить относящийся именно к этому времени колоссальный исторический сдвиг: появление на общественной арене нового активного класса — разночинной интеллигенции, отвергавшей традиционные ценности дворянской культуры и остро нуждавшейся в своей, особой, демократической (скоропалительной или нет, — это уже вторично) идеологии, выдвигавшей на первый план такие ценности, как труд, свобода, образование, научный и общественный прогресс, равноправие всех сословий и национальных меньшинств, женское равноправие, — то этого ли недостаточно, чтобы понять, что серьезнейших причин для революционного движения[126] шестидесятников вполне хватало!
Все это Солженицын оставляет за пределами своего рассмотрения, чтобы отметить только одну малосущественную для истории, но важную для него деталь: «в петербургских студенческих волнениях 1861 [года] уже встречаем [еврейские имена] Михаэлиса,[127] Утина и Гена» (стр. 213).
И дальше страница за страницей терпеливо наполняются еврейскими именами, причем наряду с более или менее видными революционерами, такими, как Марк Натансон, Арон Зиндулевич или Григорий Гольденберг, перечисляются десятки, даже сотни давно и безвозвратно забытых — в силу их незначительности — имен.[128] В результате, хотя и не утверждается прямо, но целенаправленно создается впечатление, что эти бесчисленные евреи и создавали революционное напряжение в спокойном, благодатном, гармоничном православно-самодержавно-народном социуме 1860-70-х годов; что никаких оснований для недовольства — кроме искусственно возбуждаемых этим чужеродным элементом — в стране не было.
Правда, Солженицын делает оговорку: «Если речь на последующих страницах идет преимущественно о евреях — то это лишь по кругу нашего обозрения, а не означает, разумеется, что среди русских не было многих и важных революционеров» (стр. 213). Почему же так селективен очерченный им круг? В книге, посвященной тому, как русские и евреи жили вместе в одной стране, — не естественно ли повествовать об их совместном участии в революции? Но именно этого Солженицын избегает и даже свою вялую оговорку перечеркивает предшествующим ей пассажем:
«Участие евреев в российском революционном движении требует нашего внимания, ибо радикальная революционность стала растущей стезей активности среди еврейской молодежи (курсив мой, стиль автора — С. Р.). Еврейское революционное движение стало качественно важной составляющей революционности общерусской» (стр. 213). Ну а дальше евреи уже превращены в «зажигательную смесь в революции» (стр. 235).
Каков же был удельный вес участия евреев на первом (в солженицынском понимании) этапе революционного движения, когда почти все оно было сосредоточено в узком (впрочем, и наиболее активном) слое общества — разночинной интеллигенции? Автор подводит неожиданный итог, сообщая статистические данные (со ссылкой на того же спасительного Ю. Гессена): «„среди 376 лиц, привлеченных за первое полугодие 1879 г. в качестве обвиняемых по государственным преступлениям, евреи составляли всего 4 %“, а из судимых перед Сенатом в течение 1880, „среди 1054 лиц… евреи составляли 6,5 %“. Похожие оценки можно найти и у других авторов» (стр. 236).
Однако, сделав этот ошеломляющий (после всего нагроможденного на 25 страницах) повествовательный зигзаг, Солженицын спешит вырулить на первоначальную стезю: «Но из десятилетия к десятилетию в революционном движении появляется евреев все больше, их роль — заметней и влиятельней. В первые годы советской власти, когда это чтилось в гордость, видный коммунист Лурье-Ларин сообщил нам: „В царских тюрьмах и ссылке евреи обычно составляли около четверти всех арестованных и сосланных“. — А марксистский историк М. Н. Покровский оценивал по данным различных съездов, что „евреи составляли от 1/4 до 1/3 организаторского слоя всех революционных партий“. (Современная Еврейская Энциклопедия выражает сомнение в этой оценке)» (стр. 237).
Сомнения, высказанные в энциклопедии, можно понять. Приведенные данные исходят от пристрастных большевистских авторов, писавших в 1920-х годах, когда в стране «диктатуры пролетариата» наблюдался рост антисемитских настроений, против которых и были направлены эти писания. Коль скоро участие в революционном движении тогда «чтилось в гордость», то эти авторы «с большевистской прямотой» могли ведь и преувеличить. В предшествующую эпоху столпы режима тоже преувеличивали революционную активность евреев, хотя и с противоположными целями, ибо тогда принадлежность к смутьянам чтилась в порочность. В. К. Плеве, принимая еврейскую депутацию после Кишиневского погрома, предъявил ей счет, заявив, что вся российская смута идет от евреев, так как они составляют 40 процентов всех революционеров в России, а в губерниях черты оседлости — 90 процентов.
Плеве откровенно врал, ибо даже официально опубликованная статистика того времени давала другие цифры, хорошо согласующиеся с данными Ларина и Покровского, которые, видимо, из нее и исходили.[129] Но и эти данные были липовыми, ибо статистика не учитывала основной массы участников революционных выступлений. В отличие от 1860-70-х годов, когда активных революционеров можно было пересчитать поголовно, к началу двадцатого века революционное движение распространилось на самые широкие слои населения. Так, в 1902 году в Полтавской и Харьковской губерниях крестьянское движение «охватило 165 сел и деревень. Крестьяне громили помещичьи экономии, захватывали хлеб, корм для скота, семена, были случаи непосредственного захвата помещичьих земель. В подавлении крестьянских выступлений участвовали более 10-ти тысяч солдат и офицеров. Суду было предано 1092 крестьянина, 836 из них понести наказания».[130]
Тысячи крестьян — преданных и не преданных суду — подверглись телесным наказаниям и другим карательным мерам, похожим на пытки: в частности, целыми деревнями их заставляли по много часов выстаивать на коленях в снегу.[131] А ведь то было только начало массовых крестьянских выступлений — задолго до «иллюминаций» 1905 года, когда, по данным Игнатьева и Голикова, крестьянское движение охватило 37 процентов уездов Европейской России, причем «в некоторых уездах, как, например, в Балашовском уезде Саратовской губернии, были уничтожены буквально все помещичьи усадьбы», и когда «возникали своеобразные „крестьянские республики“, причем одна из них продержалась девять месяцев, имела своего президента, прекратила платить налоги, отказывалась нести воинскую повинность».[132] Именно крестьянские бунты больше всего пугали власть, именно решительным подавлением крестьян отличился Саратовский губернатор П. А. Столыпин, столь превозносимый Солженицыным. Да и столыпинская земельная реформа была реакцией на крестьянские выступления: она была направлена на то, чтобы раскассировать общину, превратить крестьян в собственников земли и тем самым подорвать их революционность. Именно крестьянство было основной «зажигательной смесью» революции и оставалось ею до самого 1917 года!
Однако статистика государственных преступлений крестьян не учитывала. Не учитывала она и рабочих, матросов, солдат. Их можно было расстреливать на улицах Петербурга, Златоуста и других городов, можно было высылать против них карательные экспедиции, но то ли по инерции, то ли в целях пропаганды, революционерами их не считали.
Таким образом, основная масса участников революционных выступлений оставалась вне статистики, которой оперировали предшественники Солженицына и теперь оперирует он сам. Приводимые им цифры касаются «государственных преступников» из образованного слоя общества. Среди них евреи действительно составляли значительный процент, но он примерно соответствовал их доле в образованном слое общества в целом. Если в дореволюционной России из 150-ти миллионов населения евреев было около четырех процентов, то в образованном слое их было- 25–30 процентов или даже больше. Отсюда так называемое «засилье» евреев в широком спектре интеллектуальных и полуинтеллектуальных профессий, с чем никак не хотели мириться власти и «патриотические» организации. Держа основную массу русского населения в темноте и невежестве, они никак не могли взять в толк, почему это евреи «наводняют» русскую медицину, адвокатуру, прессу, финансовые и некоторые иные учреждения, и старались их оттуда выжить — без всякой связи с их реальной или мнимой революционностью.
Так, Витте в своих «Воспоминаниях» указывает на то, что некоторые инженерные кадры Юго-Западных железных дорог (он по десять-двадцать лет знал этих людей) «в последние годы [при Столыпине] потерпели погром, потому что среди них довольно много было поляков, а также некоторые из них были евреи… Несомненно, что все эти поляки и евреи, которые теперь должны были оставить службу вследствие нового черносотенного направления, все они с государственной точки зрения были нисколько не менее благонадежны, нежели русские. Таким образом, увольнение их есть ни что иное, как дань безумному политическому направлению».[133]
Если революционные или оппозиционные настроения охватывали часть образованных евреев более или менее пропорционально тому, как они охватывали образованные слои русского общества, то то же самое можно сказать и о контрреволюционных настроениях. В частности, немало евреев имелось среди провокаторов, агентов охранки, внедренных в революционные партии. Всем известны имена Евно Азефа и Дмитрия Богрова, но в числе агентов охранки было и множество фигур меньшего калибра. Говоря о «зубатовщине», Витте упоминает о всеобщей забастовке в черноморских портах, «устроенной по приказу из Петербурга [переусердствовавшими] правительственными агентами». Он пишет, что «Плеве вынужден был своих же агентов (в том числе главного — еврейку из Минска) арестовать и выслать с юга»[134] (курсив мой — С.Р.) Другим агентом Плеве была «какая-то еврейка одного из городов Германии». Она под диктовку писала ложные доносы на самых высокопоставленных чиновников (включая Витте), а Плеве докладывал о них царю, чтобы подтачивать доверие самодержца к своим истинным или мнимым соперникам.[135] Тем не менее, даже Витте находился в плену таких же предубеждений в отношении революционности евреев, как и Плеве: при встрече с Т. Герцлем он поставил ему в упрек, что «составляя менее 5 % населения России, 6 миллионов из 136, евреи рекрутируют из себя 50 % революционеров» (стр. 237). Цитату Солженицын выписал из статьи еврейского историка Гершона Света, но оборвал ее на середине. В цитируемой статье дальше сказано: «Однако в конце беседы Витте признал, что евреям в России тяжко живется и что если бы „он сам был евреем, то сам был бы против правительства“…».[136]
Г. И. Успенский
Солженицын не раз прибегает к «агитпроповскому» методу цитирования. Каждый раз на это указывать нет смысла, но в данном случае опущенная оговорка весьма существенна. Витте не чета Плеве. Он понимал, что всякое широкое общественное явление имеет свои общественные причины, и если власть хочет ликвидировать это явление, она должна искоренить причины. Евреи были против правительства, потому что им тяжко жилось. Вот, в чем был корень зла, что толкало евреев в революцию! Ну а русским рабочим, крестьянам, студентам, мелким служащим, вообще подавляющему большинству населения — намного ли лучше жилось? Как мы помним, Солженицын, препарировав некоторые тексты Глеба Успенского, выкроил из них нужное ему «объяснение» погромов 1880-х годов. Но вот другой, не препарированный, отрывок из Глеба Успенского, более адекватно передающий мысли и чувства писателя:
«Как известно, а может быть, и не известно читателю, в настоящее время [те же начальные 1880-е годы], телесные наказания при волостных правлениях не только не умаляются в своих размерах, но, напротив, с каждым годом возрастают… Дранье на волостных судах… проходит без малейшего внимания, а дранье — непомерное… Я сам был свидетелем летом 1881 года, когда драли по тридцать человек в день. Я просто глазам своим не верил, видя, как „артелью“ возвращаются домой тридцать человек взрослых крестьян после дранья — возвращаются, разговаривая о посторонних предметах… Осенью самое обыкновенное явление — появление в деревне станового, старшины и волостного суда. Драть без волостного суда нельзя — нужно, чтобы постановление о телесном наказании было сделано волостными судьями, — и вот становой таскает с собой суд на обывательских. Суд постановляет решения тут же, на улице, словесно, а „писать“ будут после. Писарь тут же. Вы представьте себе эту картину. Вдруг в полдень влетают в село три тройки с колокольчиками: на одной — становой, на другой — старшина с писарем, на третьей — шесть человек судей… Въезжает эта кавалькада, и начинается немедленно ругань, слышатся крики: „Розог!“… „Деньги подавай, каналья!“… „Я тебе поговорю, замажу рот!“…»[137]
Г. Успенский показывает, сколько корысти, лицемерия, произвола стоит за этой издевательской практикой, сделавшей «законное» надругательство над человеком настолько рутинным, что ни палачи, ни жертвы не сознавали всей чудовищности происходящего. «Не раз я становился в тупик перед этим явлением. Я никак не мог понять, каким образом можно положить на пол, раздеть и хлестать смородиной вот этого умного, серьезного мужика, отца семейства — человека, у которого дочь невеста». И тут же он приводит ответ старосты на вопрос о том, силой ли кладут на землю приговоренных к экзекуции, или они ложатся добровольно: «Кое — силом валят, кое — сами ложатся».[138] А вот и пророческое предвидение: «Этот посев ежедневной и ежегодной жестокости, как и всякий посев, должен, непременно должен дать всходы, плоды. Но едва ли они будут похожи на смородину».[139]
В начале 1880-х, когда писались эти строки, мужик, хорошо еще помнивший крепостное право, не смел даже в мыслях своих противостоять этой, по терминологии Г. Успенского, «татарщине». Копившуюся в нем самом жестокость мужик обрушивал на тех, кто был еще слабее и бесправнее. И делал он это тем охотнее, что ему нашептывали (и он простодушно верил), будто есть царский указ, «разрешающий и даже предписывающий истребление еврейского имущества». Мужик знал сермяжную истину: против лома нет приема. Сам изгой, он с тем же ломом шел на еще более беззащитных изгоев. Таковы были немедленно проклюнувшиеся всходы на почве жестокого произвола власти.
Ну а плоды созрели поколением позже, и на смородину они точно не походили. Но мужиков продолжали драть. И когда Государственный совет принял осторожное решение — «обратить внимание государя на своевременность отмены телесных наказаний, Николай II ответил окриком: „Я сам знаю, когда это надо сделать!“»[140]
Все сказанное не значит, что я хочу преуменьшить роль евреев в революционном движении. В том, что она была значительной, сомневаться не приходится. Однако оценить ее статистически невозможно, все цифры и проценты на этот счет беспристрастному исследователю ни о чем не говорят, а пристрастный выведет из них все, что захочет.
В своих воспоминаниях С. Ю. Витте подробно и содержательно пишет о революционности евреев и анализирует ее причины. И фактическая, и аналитическая сторона его рассуждений (которые я приведу ниже) далеко не безупречны. Он субъективен, в чем-то неточен, а порой и не свободен от того, что он называет «историческими предрассудками», на чем придется остановиться отдельно. А пока — вот этот пространный, тяжеловесный по стилю, но чрезвычайно важный для нашей темы отрывок:
«После… Александра II, вместо того, чтобы вести политику относительно евреев в смысле постепенного уничтожения специальных еврейских законов, начали принимать ряд самых резких законодательных стеснений. Так как вся груда еврейских законов представляет смесь неопределенностей с возможностью широкого толкования в ту или другую сторону, то на этой почве создалась целая куча всяких произвольных и противоречивых толкований. В результате явился источник самого разнообразного взяточничества. Ни с кого администрация не берет столько взяток, сколько с евреев. В некоторых местностях прямо создана особая система взяточнического налога на жидов. Само собой разумеется, что при таком положении вещей вся тяжесть антиеврейского режима легла на беднейший класс, ибо чем еврей более богат, тем он легче откупается, а богатые евреи иногда не только не чувствуют тяжести стеснений, а, напротив, в известной мере, главенствуют, они имеют влияние на высших чинов местной администрации. В начале [18]80-х годов сенат боролся с таким положением вещей, стараясь не допускать произвольных толкований законов и стеснений евреев, но затем со стороны министров внутренних дел последовали всякие наветы на некоторых сенаторов как противодействующих администрации. Начали обходить таких сенаторов наградами, переводить их из одних департаментов в другие, даже были случаи увольнения наиболее строптивых,[141] наконец, начали назначать новых, послушных сенаторов. В результате и сенат начал давать по еврейским законам такие толкования, которые по правде никоим образом из законов не следовали.[142]
Все это способствовало крайнему революционированию еврейских масс и в особенности — молодежи. Этому содействовали также и русские школы. Из феноменально трусливых людей, которыми были почти все евреи лет 30 тому назад, явились люди, жертвующие своей жизнью для революции, сделавшиеся бомбистами, убийцами, разбойниками… Конечно, далеко не все евреи сделались революционерами, но несомненно, что ни одна национальность не дала России такого процента революционеров, как еврейская. Громадное количество евреев пристало к самым крайним партиям. Ожидая от освободительного движения облегчения своей участи, почти вся еврейская интеллигенция, кончившая высшие учебные заведения, пристала к „партии народной свободы“, которая сулила им немедленное равноправие.[143] Партия эта в громадной степени обязана своему влиянию еврейству, которое питало ее как своим интеллектуальным трудом, так и материально. Я неоднократно предупреждал глав русского и иностранного еврейства, что они стали на весьма рискованный и некорректный путь, что, следуя этому пути, они еще более обострят еврейский вопрос в России, что они должны добиваться облегчений корректными путями, что они должны явить пример верноподданности, что облегчений они могут добиться только через царя, что их лозунг должен быть не стремление ко всяким свободам, а только „мы просим только одного, чтобы для нас не создавали исключений“. Но в пылу освободительных и революционных стремлений и доверившись вожакам „партии народной свободы“, т. е. кадетов, на мои советы не обращалось никакого внимания!
В результате, конечно, явилась сильнейшая реакция, многие сочувствовавшие евреям или индифферентные к ним, стали антисемитами, и весьма резкими. В России никогда не было столько врагов евреев, как ныне, никогда еврейский вопрос не стоял так неблагоприятно для евреев. Такое положение очень тягостно для них и крайне неблагоприятно для России, т. е. для ее успокоения. Я убежден в том, что, покуда еврейский вопрос не получит правильно го, незлобивого, гуманного и государственного течения, Россия окончательно не успокоится; но вместе с тем весьма опасаюсь, чтобы сразу данное равноправие евреям не наделало много новых смут и опять не обострило дела. Подобные, как и всякие политические вопросы, касающиеся масс, затрагивающие, так сказать, исторические предрассудки, в некоторой степени основанные на расовых особенностях, могут решаться только постепенно, исподволь; всякие быстрые, резкие решения расстраивают равновесие, лучше временное равновесие, хотя бы оно было искусственное, кособокое.
Н. П. Игнатьев
Государство есть живой организм, а потому нужно быть очень осторожным в резких операциях. С государственной точки зрения граф Н. П. Игнатьев (официальный автор антиеврейского закона 1882 г.) и П. Н. Дурново наделали много вреда своей глупой политикой в еврейском вопросе. Такой ультраконсерватор, но умный человек, как граф [И. И.] Толстой, бывший министр внутренних дел при Александре III, не допустил бы этих ошибок. Он не успел исправить ошибки Игнатьева,[144] но при нем еврейский вопрос успокоился.[145] После его смерти [И. Н.] Дурново взял прежний курс Игнатьева, хотя лично был в самых дружеских отношениях с некоторыми еврейскими крезами, и не из материальных расчетов, ибо он денежно был человек честный. Он просто был крайне недалек и угодлив. Такой курс был в дворцовой камарилье, и он угодничал. Душою же и сочинителем всех антиеврейских проектов и административных мер был Плеве, как при графе Игнатьеве, так и при Дурново. Лично, как это было ясно из многих разговоров с Плеве по еврейскому вопросу, он против евреев ничего не имел, он был настолько умен, что понимал, что политика эта неправильна, но она нравилась великому князю Сергею Александровичу, по-видимому и его величеству, а потому Плеве старался вовсю».[146]
Этот густо написанный отрывок насыщен бесценной информацией, но она препарирована соответственно общественно-политическим взглядам автора, а потому нуждается в уточнениях. Прежде всего, бросается в глаза недостаточная осведомленность Витте в революционных и оппозиционных российских группировках. Все они для него на одно лицо, он видимо, никогда не слышал об острых разногласиях между народниками и социал-демократами, большевиками и меньшевиками, все революционные группы для него — «анархисты». И где-то рядом, в его представлении, обретаются кадеты. А так как еврейство, за исключением кучки богатых «крезов», тоже представляется ему довольно однородной массой, то и получается что они — «бомбисты, убийцы, разбойники» и они же — интеллектуально и материально питают «партию народной свободы». То и другое просто несовместимо, а не только непомерно преувеличено.
Особенно наивно для такого многоопытного государственного мужа выглядят его советы «главам русского и иностранного еврейства». Выходит, даже Витте не был свободен от того предрассудка, из которого родились «Протоколы сионских мудрецов» (кстати сказать, именно против него и направленные, но это отдельная тема). Он исходит из того, что существуют какие-то «главы еврейства», которым подчиняется еврейская масса. Призывы к «благоразумию», обращенные к «главам», основаны на этой фикции: ведь «главы еврейства» могли повлиять на еврейскую (и нееврейскую) молодежь не в большей мере, чем если бы читали проповедь землетрясению.
Да и были ли эти советы так уж благоразумны? Вряд ли. Разве евреи не пытались десятилетиями добиться мало-мальски сносного к себе отношения покорностью, кротостью, угодничеством, подхалимством? Не сам ли Витте пишет об еще недавней «феноменальной трусливости» евреев, за версту ломавших шапку перед околоточным надзирателем и не смевших помышлять ни о каких протестах! Увы, горьким опытом поколений было добыто простое знание, что милости от властей предержащих им не дождаться; что мольбой, лестью, кротостью, заискиванием, даже астрономическими взятками можно добиться только еще большего презрения, какого, впрочем, и заслуживают трусы и подхалимы. Часть евреев полностью изверилась в возможности чего-то добиться; выход она видела в исходе (сионизм!). Другая часть свои упования на лучшую долю связывала с судьбой остальной России, считая, что перемен к лучшему можно добиться, но только совместно с русским народом. Вряд ли эта позиция была неразумной.
П. Н. Дурново
Разве не об этом на каждом шагу свидетельствует и сам Витте? Он-то, конечно, хотел решить еврейский вопрос благоприятно для евреев и с пользой для государства. Но он был белой вороной в высшем эшелоне царской администрации. Преобладали в ней графы Игнатьевы и Толстые, личности типа П. Н. Дурново, Плеве, великого князя Сергея Александровича. Одни устраивали погромы; другие их прекращали, но ужесточали процентные нормы; третьи — при всеобщем молчании — затевали высылку еврейского населения из первопрестольной. Кто-то, не имея в душе ничего против евреев, третировал их из угодничества перед дворцовой камарильей и его величеством. И все — жировали за счет «налога на жидов». Можно ли было всерьез ожидать, что свора высокопоставленных держиморд и мздоимцев ни с того ни с сего сжалится над инородцами-иноверцами и приступит к — пусть не одномоментной, но хотя бы постепенной (как считал правильным Витте) — отмене травли, ограничений, стеснений, а, значит, и столь выгодного «налога». Ради чего? По какой надобности?
Ну а сам Витте — допустим на минуту, что он получил бы от царя полномочия осуществлять все, что считал полезным и нужным? Столь уж неотложными показались бы ему послабления по отношению к иноверцам, чьи «расовые особенности» он считал одной из причин «исторических предрассудков» против них, когда на повестке дня всегда стояли бы куда более неотложные вопросы? Вот пример, который приводит он сам.
В 1905 году, когда он, заключив в Портсмуте мир с Японией, встретился с президентом США Теодором Рузвельтом, тот передал ему письмо для Николая II, в котором указывал на неверное толкование российской стороной одного из пунктов торгового соглашения 1832 года. Соглашение предусматривало широкий доступ в каждую из стран бизнесменов из другой страны. Ограничения могли касаться лишь лиц, о которых имеются данные, что их приезд может нанести стране материальный или иной ущерб. И вот российская сторона исключение превратила в правило, чтобы не впускать в Россию американских евреев! Рузвельт объяснял, что при такой трактовке договор входит в противоречие с конституцией Соединенных Штатов, которая запрещает дискриминацию по вероисповедальному признаку. Он просил пересмотреть практику российской стороны, предупреждая, что в противном случае Америка должна будет его расторгнуть.
Вернувшись в Россию, Витте передал письмо американского президента царю, а тот — министру внутренних дел Булыгину. Но с мертвой точки дело не сдвинулось. А вскоре — после манифеста 17 октября — сам Витте возглавил правительство. Казалось бы, ему и карты в руки. Что же он сделал? Он создал… комиссию, и при нем она завершить работу не успела. А потом, уже при Столыпине, комиссия пришла к положительному решению вопроса, но этому решению «не было дано никакого хода», то есть американских евреев продолжали дискриминировать. То же продолжалось и после убийства Столыпина, когда правительство возглавил министр финансов В. Н. Коковцов, который лучше кого бы то ни было понимал экономические выгоды сохранения торгового договора с Америкой. В декабре 1911 года американская сторона денонсировала договор. Торжествовал принцип, некогда провозглашенный императрицей Елизаветой Петровной: «От врагов Христовых интересной прибыли не желаю!»
Как же можно было ждать от правительства — даже самого доброжелательного, — что оно будет торопиться с решением еврейского вопроса, если сами евреи будут вести себя ниже воды, тише травы, ничего не требовать, а только иногда жалобно скулить и «подмазывать»? Мало у правительства других забот? Можно не сомневаться, что веди евреи себя так, как советовал Витте «главам еврейства», «кособокое равновесие» сохранялось бы вечно!
И, наконец, нельзя не сказать о моральном аспекте его совета. Речь ведь шла о конкретной исторической ситуации, когда в России нарастала и все более обострялась борьба между обществом и властью, дорого обходившаяся обеим сторонам. А евреям предлагалось чужими руками загребать жар, то есть в борьбе не участвовать, показывать пример послушания и, пока идет драка, под шумок вымаливать у царя какие-то послабления. Кроме всего прочего, это означало, что евреи не должны были даже мечтать о равноправии, а тихохонько вымаливать для себя равенства в бесправии, да и то — не полного равенства, а постепенных частичных послаблений. А конституции, избирательных прав, свободы печати и прочих свобод для народа, а, значит, и для них, должны были добывать русские, идя за это в тюрьмы, на каторгу, виселицу. То, что предлагал Витте, в сущности, сводилось к штрейкбрехерству, и при том совершенно бесплодному. Евреи были обречены на участие в освободительном, революционном, либерально-демократическом движениях бок о бок с русскими и всеми другими народами.
Постулируемая Солженицыным супер-революционность евреев — это миф, причем он восходит к тому времени, когда евреев вообще не было или почти не было среди российских революционеров, а просто всех неугодных записывали в евреи, что производило соответствующий пропагандистский эффект. Методика св. Геннадия Новгородского, сработавшая в его борьбе против ереси «жидовствующих», действовала безотказно на протяжении столетий. Того же С. Ю. Витте его политические противники постоянно причисляли к «жидовствующим». Любопытна запись в дневнике военного министра генерала А. Н. Куропаткина (1902) — о том, как министр юстиции Н. В. Муравьев обрабатывал его, вкрадчиво внушая, что Витте, «благодаря своей жене, еврейке чистой крови, Матильде, заключил тесный союз с евреями и опутывает Россию.[147] Что в экономическом отношении это опасный для России человек, и чем скорее он оставит пост министра финансов, тем лучше. Но что есть еще более опасная сторона этой личности. Инспирируемый своею Матильдою, он тоже ненавидит государя. Муравьев готов намекать, что в своей ненависти он, неразборчивый в средствах, может зайти очень далеко. В его руках евреи, в его руках особые органы своей тайной полиции. Муравьев и ранее намекал мне, что в происходящих внутри России волнениях он готов заподозрить Витте. Что из числа государственных преступников ему, Муравьеву, первого пришлось бы арестовать Витте. Что он, Муравьев, готов подозревать самые коварные, преступные замыслы в голове Витте. Что он готовится, если бы была перемена царствования, захватить власть в свои руки. У него масса своих людей, всюду организовано свое влияние».[148]
Такова технология всех антисемитских мифов. Сперва постулируется некая особая вредоносность евреев, а затем все неугодные объявляются евреями (или еврействующими, породненными с евреями и т. д.). На таком неглубо ком фундаменте построен и миф о супер-революционности евреев.
В. В. Шульгин
В действительности еврейская масса была не более революционна, чем русская, польская, грузинская etc. Участие в революционных выступлениях принимало активное меньшинство. Наблюдавшееся с годами увеличение доли евреев в этом активном меньшинстве (точнее, в его образованной части) в какой-то мере объяснялось специфически антиеврейской политикой властей, а еще в большей мере — быстрым обрусением евреев. Когда черносотенец, благожелательно цитируемый Солженицыным, В. В. Шульгин писал: «Роль евреев в революционизировании университетов была поистине примечательна и совершенно не соответствовала их численности в стране» (стр. 238),[149] то он допускал заведомую передержку, ибо удельный вес евреев в университетах, даже при наличии процентной нормы, в несколько раз превышал их удельный вес в населении страны. Что же касается основной массы еврейства, то даже Шульгин признавал, что они к революции никакого отношения не имели, а «мирно зарабатывали свой „ковалек хлиба“».[150]
О том, что революционные настроения были особенно широко распространены в студенчестве, хорошо известно. Причина этого раскрывается в мемуарах того же Витте. Говоря о первой жертве политического террора в начале века, министре народного просвещения Н. П. Боголепове, Витте писал:
«Это было первое анархическое покушение; оно было как бы предвестником всех тех событий, которые мы переживали с 1901 по 1905 гг. и которые в другой форме мы переживаем и ныне,[151] но уже по причинам иного порядка, не потому, чтобы России не было дано того, чего она желала. В конце концов, его величеству благоугодно было 17 октября 1905 г. дать России то, о чем лучшие ее люди мечтали с царствования Александра [I] Благословенного. Но нынешнее положение дела происходит от других причин, а именно от того, что Столыпин по соображениям личным, не будучи в состоянии уничтожить 17 октября 1905 г., постепенно его коверкал и коверкал в направлении политического распутства.[152] Боголепов был весьма порядочный, корректный и честный человек, но он держался крайне реакционных взглядов… Вообще, когда сравниваешь этот режим, который был в 1901 г., с тем, который ныне водворил министр народного просвещения Кассо, то приходится дивиться тому, каким образом такой режим, режим полнейшего произвола и усмотрения мыслим после 17 октября 1905 г. Это удивление может быть умалено сознанием, что, в сущности говоря, Кассо есть продукт общей распутной политики, внедренной Столыпиным, которая и породила Кассо».[153]
Витте не упоминает о том, что Боголепов, в бессильном стремлении приструнить студентов, был инициатором такой карательной меры, как сдача их в солдаты. Убивший его В. Карпович и был одним из таких исключенных студентов. Так что у студенчества было достаточно причин противостоять власти и до 17 октября 1905 года, и после, но откуда следует, что студенты-евреи были более революционны, чем русские? Одолев барьер процентной нормы, евреи в большинстве учились гораздо прилежнее своих товарищей и местом в университете сильнее дорожили. С другой стороны, та же процентная норма не могла не возмущать в них естественного чувства справедливости, не оскорблять их национального достоинства, не звать к протесту. Впрочем, ограничения прав евреев возмущали не только их самих, но и многих из их русских товарищей. Чувство солидарности, как известно, особенно развито у молодежи.
Мне неизвестно ни одного исследования, в котором сопоставлялась бы степень революционности студентов разных этнических и религиозных групп. Можно говорить только об отдельных частных наблюдениях, но для обоснованных выводов они недостаточны.
Солженицын приводит наблюдение В. В. Шульгина, относящееся к студенческой сходке в Киевском университете в 1899 году: «Длиннющие коридоры университета были заполнены жужжащей студенческой толпой. Меня поразило преобладание евреев в этой толпе. Было их более или менее, чем русских, я не знаю, но несомненно они „преобладали“, т. е. они руководили этим мятущимся месивом в тужурках» (Стр. 237). Однако нет никаких оснований считать этот случай типичным, да и сама его «подача» не заслуживает доверия по ряду оснований. Во-первых, все писания В. В. Шульгина относятся к полубеллетристическому жанру, реальные факты «обогащены» авторской фантазией. Во-вторых, данное свидетельство было записано через тридцать лет после самого события, а на таком временном расстоянии память способна проделывать шутки с куда более щепетильными мемуаристами. А главное, Шульгин был патентованным антисемитом, чего и не скрывал, но, напротив, «сто тысяч раз в течение двадцатипятилетнего своего политического действия о сем заявлял, когда надо и не надо»;[154] а в предубежденном сознании юдофоба евреи «преобладают» во всем, к чему он, юдофоб, относится негативно.
Волнения в Киевском университете, о которых пишет Шульгин, возникли в знак солидарности со студентами Петербургского университета, подвергшимися избиению полицией. В столичном же университете евреев было в несколько раз меньше, чем в Киевском, ибо прием их был ограничен трехпроцентной нормой (в Киеве — 10 процентов).[155] Так что студенты-евреи, участвовавшие в киевских событиях, шли на столкновение с властями ради того, чтобы поддержать своих питерских товарищей-неевреев. Такова истинная цена утверждениям Шульгина и вслед за ним Солженицына, будто евреи преобладали в студенческом движении.
Большего доверия заслуживает другое свидетельство, приведенное Солженицыным. Он пишет: «Г. Гершуни на суде объяснял: „Это — ваши преследования загнали нас в революцию“» (стр. 239). Г. Гершуни — один из ведущих эсеровских боевиков, отличавшихся фанатизмом и бесстрашием, — говорил, конечно, о своем субъективном опыте. Переносить его на широкие слои молодых еврейских интеллигентов не следует: большинство из них, хотя и жаждало перемен, но не готово было ни умирать, ни убивать ради них. Но определенная доля истины в словах Гершуни, несомненно, содержится. Ибо если власти рассчитывали, что в ответ на процентную норму в гимназиях и университетах евреи введут процентную норму на свое участие в революционном движении, то это была утопия. Одно из двух — либо процентная норма на поступление в учебные заведения и вообще на нормальное участие в жизни, либо процентная норма на участие в борьбе против процентных норм и иных притеснений!
Итак, понятно, что «загоняло в революцию» евреев. Но Солженицын, не оспаривающий черносотенца Шульгина, оспаривает «красносотенца» Гершуни: «На самом деле объяснение уходит корнями и в еврейскую, и в русскую историю, и в их пересечение», поправляет он эсеровского боевика (стр. 239).
Оно, конечно, не без того, да выражено как-то уж очень туманно по сравнению с чеканной формулировкой Гершуни. Она, как это ни парадоксально (а на самом деле, симптоматично), хорошо согласуется если не с взглядами, то с фактической стороной приведенного выше отрывка из «Воспоминаний» Витте. О том же еще один весьма выразительный отрывок:
«Я расходился с Плеве и по еврейскому вопросу. В первые годы моего министерства при императоре Александре III государь как-то раз меня спросил:
„Правда ли, что вы стоите за евреев?“
Я сказал его величеству, что мне трудно ответить на этот вопрос, и спросил позволения государя задать ему вопрос в ответ на этот. Получив разрешение, я спросил государя, может ли он потопить всех русских евреев в Черном море. Если может, то я понимаю такое решение вопроса, если же не может, то единственное решение еврейского вопроса заключается в том, чтобы дать им возможность жить, а это возможно лишь при постепенном уничтожении специальных законов, созданных для евреев, так как в конце концов не существует другого решения еврейского вопроса, как предоставление евреям равноправия с другими подданными государя… Я доныне остаюсь при высказанном мною Александру III убеждении по еврейскому вопросу. Поэтому, когда я был министром финансов, я систематически возражал против всех новых мер, которые хотели принимать против евреев. Я был бессилен заставить пересмотреть все существующие законы против евреев, из которых многие крайне несправедливы, а в общем законы эти принципиально вредные для русских, для России, так как я всегда смотрел и смотрю на еврейский вопрос не с точки зрения, что приятно для евреев, а с точки зрения, что полезно для нас, русских, и для Российской империи».[156]
Тому, что Витте, многократно записанный в «жидовствующие», смотрел на еврейский вопрос «не с точки зрения, что приятно для евреев», можно привести массу примеров, но наиболее показателен эпизод, на котором здесь уместно остановиться уже потому, что на нем останавливается и Солженицын.
Вынудив царя «даровать» свободы, изложенные в манифесте 17 октября 1905 года и возглавив правительство, Витте встретился с представителями прессы, чтобы заручиться ее поддержкой, но потерпел неудачу. От имени собравшихся издателей и редакторов речь держал С. М. Проппер, издатель «Биржевых ведомостей». Он не бросился в объятия к новому главе правительства, как тот ожидал, а стал излагать претензии, что ужасно возмутило Витте.
Солженицын приводит многие подробности этой встречи, но не то, что наиболее важно для основной темы его книги. Вот место из воспоминаний Витте, которые Солженицын обходит.
«Что же собственно заявлял мне г. Проппер в присутствии представителей всей прессы?
— „Мы правительству вообще не верим“. — Согласен, что оно, когда начинает говорить о либеральных мерах, часто не заслуживает доверия. Теперь столыпинский режим это нагляднее всего показывает… Но все-таки не Пропперу было мне после 17 октября заявлять, что он правительству не верит, а в особенности с тем нахальством, которое присуще только некоторой категории русских „жидов“».[157]
Витте просто из себя выходит от одной мысли, что какой-то жид смеет нахально ему возражать, выставлять требования, и это после того, как он, граф Витте, «вырвал» (сам он, впрочем, отрицал, что вырвал) у государя манифест о даровании гражданских прав, парламента, конституции и т. п.! И Проппер смеет говорить «от имени прессы, по крайней мере в присутствии почти всех представителей ее».[158] Если бы эти требования выставил «представитель какого-то крайне левого листка, социалистического или анархического направления, я бы его понял, но в устах Проппера…»[159]
Когда писались эти строки, со времени злополучной встречи прошло лет пять-шесть, но бывший премьер продолжает кипеть, не умея совладать со своими эмоциями!
Из дальнейшего его изложения, однако, выясняется, что ничего собственно «жидовского» в поведении Проппера не было: говорил он не от себя лично, а от профсоюза газет, создавшегося в те бурные дни. В него входили и правые, и левые издания. Перед встречей они, видимо, договорились, что их мнение первоначально должен представить кто-то один, чтобы не устраивать базара. Почему выбор пал на Проппера? Да, видимо, потому, что его газета была умеренной, и сам он был компромиссной фигурой, — ни правым, ни левым, да и вообще не политиком. То, что он высказал премьеру, было согласовано с теми, кто молчал!
Витте считал Манифест 17 октября своей личной победой, и субъективно имел к тому основания, учитывая ту жестокую борьбу, какую он выдержал в замкнутом кругу высшей правительственной бюрократии. Но представители прессы видели в Манифесте победу общественных сил, и у них к тому были не менее веские основания. Они знали, что если бы не общественные настроения, выражаемые прессой и поддержанные такими нешуточными аргумента ми, как всеобщая забастовка, волнения в армии, крестьянские бунты, растерянность и дезорганизация власти, то ни о каких послаблениях не могло быть и речи. Но победу они считали не полной, не окончательной, а, главное, не гарантированной. Они требовали гарантий, что начатый процесс не будет повернут вспять (и ведь был повернут очень скоро, что сам Витте подтверждает). Солженицын, видимо, прав, когда солидаризируется с Витте, который отверг высказанное Проппером требование о выводе войск и полиции из Петербурга (фактически это было требование социал-демократов). Но как понять реакцию того же Витте на требование удалить с поста генерал-губернатора палача рабочих и душителя всех свобод генерала Д. Ф. Трепова?