Личность Октавиана Августа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Август был расчетливым политиком. Вся его деятельность была направлена на единство и укрепление империи, а также на поддержание господствующего положения римлян и италиков по отношению к остальным жителям гигантской державы. Август был тонкий, расчетливый, двуличный, умевший приспосабливаться к изменяющимся обстоятельствам и использовать их для извлечения максимальной выгоды политик. Никто никогда точно не знал, что у него на уме. Современники утверждают, что он настолько боялся выдать свои истинные мысли, что даже со своей женой Ливией говорил о важных делах только по предварительно составленному конспекту. Но все это использовалось для того, чтобы непреклонно идти к поставленной цели и, надо сказать, Августу удалось ее достичь. Популярность его в народе была такова, что в Италии некоторые города праздновали новый год в день, когда он впервые их посетил. Во многих провинциях ему воздвигались храмы и алтари. В его честь утверждали пятилетние игры чуть ли не в каждом маленьком городке.

Все цари, его друзья и союзники, заложили каждый в своем царстве города под названием Цезарея. А все вместе они намеревались достроить и посвятить гению Августа храм Юпитера олимпийского в Афинах, строительство которого началось еще в глубокой древности. Многие из них покидали царство, чтобы ежедневно сопровождать его не только в Риме, но и в провинциях. Ходили возле него они без всяких царских отличий, одетые в простые тоги, прислуживая ему как клиенты. Вот что писал об Августе, как о человеке, Гай Светоний Транквилл:

«Дружбу он завязывал нелегко, но верность соблюдал неуклонно и не только должным образом награждал заслуги и достоинства друзей, но и готов был сносить их пороки и провинности, — до известной, конечно, меры. Примечательно, что из всех его друзей нельзя найти ни одного опального, если не считать Сальвидиена Руфа и Корнелия Галла. Обоих он возвысил из ничтожного состояния, одного — до консульского сана, другого — наместничества в Египте. Первого, замышлявшего переворот, он отдал для наказания сенату; второму, за его неблагодарность и злокозненность он запретил появляться в своем доме и в своих провинциях. Но когда погиб и Галл, доведенный до самоубийства нападками обвинителей и указами сената, Август, поблагодарив за преданность всех своих столь пылких заступников, не мог удержаться от слез и сетований за то, что ему одному в его доме нельзя даже сердиться на друзей сколько хочется. Остальные же его друзья насаждались богатством и влиянием до конца жизни, почитаясь первыми в своих сословиях, хотя ими подчас он бывал недоволен. Так, не говоря об остальных, он не раз жаловался, что даже Агриппе не достает терпимости, а Меценату — умения молчать, когда Агриппа из пустого подозрения, будто к нему охладели и предпочитают ему Марцелла, бросил все и уехал в Митилены, а Меценат, узнав о раскрытии заговора Мурены, выдал эту тайну своей жене Теренции.

В свою очередь, и сам он требовал от друзей такой же ответной привязанности как при жизни, так и после смерти. Действительно, хотя он нимало не домогался наследств и никогда ничего не предпринимал по завещаниям людей незнакомых, но к последним заветам друзей был необычайно чувствителен, и если в завещании о нем упоминалось небрежно и скупо, то непритворно огорчался, а если почтительно и лестно, то непритворно радовался. Когда завещатели оставляли детей, он или тотчас передавал им свою долю наследства и отказанные ему подарки, или же сохранял ее на время их малолетства, а в день совершеннолетия или свадьбы, возвращал с процентами.

Запись ценза. Рельеф с алтаря Г. Домиция Агенобарба. Вторая половина I в. до н. э.

Хозяином и патроном был он столь же строгим, сколько милостивым и мягким. Многих вольноотпущенников он держал в чести и близости — например, Ликина, Келада и других. Косм, его раб, оскорбительно о нем отзывался — он удовольствовался тем, что заковал его в цепи. Диомед, его управляющий, сопровождал его на прогулке, но когда на них вдруг выскочил дикий кабан, перепугался и бросил хозяина одного — он побранил его не за провинность, а только за трусость и опасное происшествие обратил в шутку, так как злого умысла тут не было. И в то же время он заставил умереть Пола, одного из любимых своих вольноотпущенников, узнав, что тот соблазнял замужних женщин: Таллу, своему писцу, он переломал ноги за то, что тот за пятьсот динариев выдал содержание его письма; а когда наставник и служители его сына Гая, воспользовавшись болезнью и смертью последнего, начали бесстыдно и жадно обирать провинцию, он приказал их швырнуть в реку с грузом на шее…

Праздники и торжества справлял он обычно с большой пышностью, а иногда — только в шутку. Так, на Сатурналиях и в другое время, ежели ему было угодно, он иногда раздавал в подарок и одежды, и золото, и серебро, иногда — монеты разной чеканки, даже царские и чужеземные, а иногда только губки, мешалки, клещи и т. п. предметы с надписями двусмысленными и загадочными. Любил он также на пиру, продавать гостям жребии на самые неравноценные предметы или устраивать торг на картины, повернутые лицом к стене, чтобы покупки то обманывали, то превосходили ожидания покупателя. Гости с каждого ложа должны были предлагать свою цену и потом делить убыток или выигрыш.

Что касается пищи — я и этого не хочу пропустить, — то ел он очень мало и неприхотливо. Любил грубый хлеб, мелкую рыбешку, влажный сыр, отжатый вручную, зеленые фиги второго сбора; закусывал и в предобеденные часы, когда и где угодно, если только чувствовал голод. Вот его собственные слова из письма: „В одноколке мы подкрепились хлебом и финиками“…

С виду он был красив и в любом возрасте сохранял привлекательность, хотя и не старался прихорашиваться. О своих волосах он так мало заботился, что давал причесывать себя сразу нескольким цирюльникам, а когда стриг или брил бороду — то одновременно что-нибудь читал или даже писал. Лицо его было спокойным и ясным, говорил ли он или молчал: один из галльских вождей даже признавался среди своих, что именно это поколебало его и остановило, когда он собирался при переходе через Альпы, Приблизившись под предлогом разговора, столкнуть Августа в пропасть. Глаза у него были светлые и блестящие; он любил, чтобы в них чудилась некая божественная сила и бывал доволен, когда под его пристальным взглядом собеседник опускал глаза, словно от сияния солнца. Впрочем, к старости он стал хуже видеть левым глазом. Зубы были у него редкие, мелкие, неровные. Волосы — рыжеватые и чуть вьющиеся; брови — сросшиеся, уши — небольшие, нос — с горбинкой и заостренный, цвет кожи — между смуглым и белым, росту он был невысокого — впрочем, вольноотпущенник Юлий Марат, который вел его записки, сообщает, что в нем было пять футов и три четверти, — но это скрывалось соразмерным и стройным сложением и было заметно лишь рядом с более рослыми людьми.

Тело его, говорят, было покрыто на груди и на животе родимыми пятнами, напоминающими видом, числом и расположением, звезды Большой Медведицы…

Тяжело и опасно болеть ему за всю жизнь случилось несколько раз, сильнее всего — после покорения Кантабрии… Тогда его печень так страдала от истечения желчи, что он в отчаянии вынужден был обратиться к лечению необычному и сомнительному: вместо горячих припарок, которые ему не помогали, он по совету Антония Музы, стал употреблять холодные…

Свое слабое здоровье он поддерживал заботливым уходом. Прежде всего, он редко купался… Вместо этого он обычно растирался маслом или потел перед открытым огнем, а потом окатывался комнатной или согретой на солнце водой. А когда ему приходилось от ломоты в мышцах принимать горячие морские или серные ванны, он только окунал в воду то руку, то ногу, сидя на деревянном кресле, которое по-испански называл „дурета“. Упражнения в верховой езде и с оружием на марсовом поле он прекратил тотчас же после гражданских войн. Некоторое время после этого он еще упражнялся мячом, набитым или надутым, а потом ограничился верховыми и пешими прогулками…

Для умственного отдыха он иногда удил рыбу удочкой, а иногда играл в кости, камешки и орехи с мальчиками-рабами. Ему нравились их хорошенькие лица и их болтовня и он покупал их отовсюду, особенно же из Сирии и Мавретании; а к карликам, уродцам и тому подобным он питал отвращение, видя в них насмешку природы и зловещее предзнаменование.

Красноречием и благородными науками он с юных лет занимался с охотой и великим усердием. В Мутинской войне среди всех своих забот он, говорят, каждый день находил время и читать, и писать, и декламировать. Действительно, он впоследствии никогда не говорил ни перед сенатом, ни перед народом, ни перед войском, не обдумав и не сочинив свою речь заранее, хотя не лишен был способности говорить и без подготовки.

А чтобы не полагаться на память и не терять времени на заучивание, он первый стал все произносить по написанному… чтобы не сказать по ошибке слишком мало или слишком много. Выговор у него был мягкий и своеобразный. Он постоянно занимался с учителем произношения; но иногда у него болело горло и он обращался к народу через глашатая.

Он написал много прозаических сочинений разного рода; некоторые из них он прочитывал перед друзьями или перед публикой. Таковы „Возражения Бруту о Катоне“, — их он читал однажды уже в старости, но, не дойдя до конца, устал и отдал дочитывать Тиберию; таковы „Поощрение к философии“ и сочинение „О своей жизни“ в тридцати книгах, доведенное только до кантабрийской войны. Поэзии он касался лишь бегло. Сохранилась одна книга, написанная гекзаметрами и озаглавленная „Сицилия“, в соответствии с содержанием: сохранилась и другая книга, маленькая — „Эпиграммы“, которые он по большей части сочинял в бане при купании. За трагедии он было взялся с большим пылом, но не совладал с трагическим слогом и уничтожил написанное; а на вопрос друзей, что поделывает его Аякс, он ответил, что Аякс бросился на свою губку.

В слоге он стремился к изяществу и умеренности, избегая как пустых и звонких фраз, так и, по его выражению, „словес, попахивающих стариной“; больше всего он старался как можно яснее выразить свою мысль… Любителей старины и любителей манерности он одинаково осуждал за их противоположные крайности и не раз над ними издевался. В особенности он вышучивал своего друга Мецената за его, как он выражался, „напомаженные завитушки“, и даже писал на него пародии…

Орфографию, то есть правила и предписания, установленные грамматиками, он не старался соблюдать и по-видимому, разделял мнения тех, кто думает, что писать надо так, как говорят…

В делах веры и суеверия вот что о нем известно. Перед громом и молнией испытывал он не в меру малодушный страх: везде и всюду он носил с собой для защиты от них тюленью шкуру, а при первом признаке сильной грозы, скрывался в подземном убежище, — в такой ужас повергла его когда-то ночью в дороге ударившая рядом молния…

Сновидениям, как своим, так и чужим, относящимся к нему, он придавал большое значение. В битве при Филиппах он по нездоровью не собирался выходить из палатки, но вышел, поверив вещему сну своего друга; и это его спасло, потому что враги захватили его лагерь и, думая, что он еще лежит в носилках, искололи и изрубили их на куски. Сам он каждую весну видел сны частые и страшные, но пустые и несбывчивые. А в остальное время года сны были реже, но сбывались чаще. После того, как он посвятил на Капитолии храм Юпитеру Громовержцу и часто в нем бывал, ему приснилось, будто другой Юпитер, Капитолийский, жалуется, что у него отбирают почитателей, а он ему отвечает, что Громовержец, стоя рядом, будет ему привратником; и вскоре после этого он украсил крышу Громовержца колокольчиками, какие обычно вешались у дверей…

Некоторые приметы и предзнаменования он считал безошибочными. Если утром он надевал башмак не на ту ногу, левый вместо правого, это было для него дурным знаком; если выпадала роса в день его отъезда в дальний путь по суше или по морю, это было добрым предвестием быстрого и благополучного возвращения. Но больше всего волновали его чудеса. Когда между каменных плит перед его домом выросла пальма, он перенес ее к водоему богов Пенатов и очень заботился, чтобы она пустила корни. Когда на острове Капри с его приездом вновь поднялись ветви древнего дуба, давно увядшие и поникшие к земле, он пришел в такой восторг, что выменял у неаполитанцев этот остров на остров Энарию. Соблюдал он предосторожности и в определенные дни: после нундин не отправлялся в поездки, а в ноны не начинал никакого важного дела; правда, Тиберию он написал, что здесь его останавливает только недоброе звучание слова „ноны“.

Из чужеземных обрядов он с величайшим почтением относился к древним и издавна установленным, но остальные презирал…

… Не лишним будет сообщить и о событиях, случившихся до его рождения в самый день рождения и впоследствии, по которым можно было ожидать его будущего величия и догадываться о его неизменном счастье.

В Велитрах (родина Августа) некогда молния ударила в городскую стену и было предсказано, что гражданин этого города когда-нибудь станет властителем мира. В надежде на это жители Велитр и тогда и потом не раз воевали с римским народом, едва не погубив самих себя; но последующие события показали, что это знамение предвещало могущество Августа. Юлий Марат сообщает, что за несколько месяцев до его рождения, в Риме, на глазах у всех совершилось чудо, возвестившее, что природа рождает римскому народу царя. Устрашенный сенат запретил выкармливать детей, которые родятся в этом году; но не те, у кого жены были беременны, позаботились о чтобы постановление не попало в казначейство: каждый надеялся, что знамение относится к нему. У Аскалепида Мендетского в „Рассуждениях о богах“ я прочитал, что Атия однажды в полночь пришла для торжественного богослужения в храм Аполлона и осталась там спать в своих носилках, между тем, как остальные матроны разошлись по домам; и тут к ней внезапно скользнул змей, побыл с нею и вскоре уполз, а она, проснувшись, совершила очищение, как после соития с мужем. G этих пор на теле у нее появилось пятно в виде змеи, от которого она никак не могла избавиться и поэтому больше никогда не ходила в общие бани; а девять месяцев спустя родился Август и был по этой причине признан сыном Аполлона. Эта же Атия незадолго до его рождения видела сон, будто ее внутренности возносятся ввысь, застилая и землю и небо; а ее мужу Октавию приснилось, будто из чрева Атии исходит сияние солнца.

В день его рождения, когда в сенате шли речи о заговоре Каталины, Октавий из-за родов жены явился с опозданием; и тогда, как всем известно и ведомо, Публий Нигидий, узнав о причине задержки и спросив о часе рождения, объявил, что родился повелитель всего земного круга. А потом Октавий, проводя свое войско по дебрям Фракии, совершил в священной роще Вакха варварские гадания о судьбе своего сына, и жрецы ему дали такой же ответ: в самом деле, когда он плеснул на алтарь вином, пламя так полыхнуло, что взметнулось выше кровли, до самого неба — а такое знамение у этого алтаря было дано одному лишь Александру Великому, когда он приносил здесь жертвы…

В свой последний день он все время спрашивал, нет ли в городе беспорядков из-за него. Попросив зеркало, он велел причесать ему волосы и поправить отвисшую челюсть. Вошедших друзей он спросил, как им кажется, хорошо ли он сыграл комедию жизни? И произнес заключительные строки:

Коль хорошо сыграли мы, похлопайте

И проводите добрым нас напутствием.

Затей он всех отпустил. В это время кто-то только что прибыл из Рима; он стал расспрашивать о дочери Друза, Которая была больна, и тут внезапно испустил дух на руках У Ливии со словами: „Ливия, помни, как жили мы вместе! Живи и прощай!“

Смерть ему выпала легкая, какой он всегда желал. В самом деле, всякий раз как он слышал, что кто-то умер быстро и без мучений, он молился о такой же доброй смерит для себя и для своих — так он выражался. До самого последнего вздоха только один раз выказал он признаки помрачения, когда вдруг испугался и стал жаловаться, что его тащат куда-то сорок молодцов. Но и это было не столько помрачение, сколько предчувствие, потому что именно сорок воинов-преторианцев вынесли потом его тело народу.

Скончался он в той же спальне, что и его отец Октавий, в консульство двух Секстов, Помпея и Апулея, в четырнадцатый день до сентябрьских календ, в девятом часу дня, не дожив тридцати пяти дней до полных семидесяти шести лет».

Сорок четыре года Август был единоличным правителем Римской империи. Незадолго до смерти (14 г. н. э.) он составил политическое завещание, которое впоследствии было озаглавлено как «Деяния божественного Августа». В нем он пытался подвести некоторые итоги своего правления. Сухими и короткими фразами изложил он свою деятельность с момента вступления на политическую арену, стараясь показать, как благотворна была она для государства. Но, чтобы ни писал в своем завещании Август, уже к концу его правления всем стало ясно, что итоги его не так блестящи.

Конечно, установление империи стало свершившимся фактом. Уже никому не казалось странным, что в предчувствии скорой кончины, Август стал готовить преемника. После ранней смерти своих внуков и Агриппы, которого он также намечал преемником, единственно возможной была кандидатура его пасынка Тиберия. Август усыновил его и назначил своим наследником.

Но установление династической власти было, возможно, единственным несомненным успехом сорокалетней государственной деятельности Августа. Во всех же остальных вопросах порядок не был достигнут. Весьма остро стоял вопрос о рабах, хотя открытых восстаний уже не было. Военная мощь империи, дисциплина войск были далеко не на том уровне, на котором привыкли представлять их в своих официальных версиях правители Рима. По всему было видно, что армия эта не способна поддерживать незыблемую власть Рима над миром. Неудачи в Паннонии и Германии потребовали многих материальных затрат, что вызвало недовольство сената. Не достигли желанной цели и брачные законы. Аристократия всячески обходила и нарушала их, даже дочь самого императора Августа и его младшая внучка Юлия были осуждены и выгнаны из Италии за разврат. Да, как он ни старался, но не вернулись ни «нравы предков», ни «золотой век».

Экономика Италии находилась в состоянии относительного подъема, но она оказывалась зависимой от провинций. А это было опасно, так как общественный слой, который поддерживал императора в провинциях, был не велик и полагаться на него было не безопасно. К тому же провинции, особенно западные, постоянно находились под угрозой восстаний.