6.3. Процесс «50-ти»

Почти все члены организации «москвичей» (43 человека) и семеро близких к ним лиц (в том числе двое «чайковцев»: супруги В.Н. Батюшкова и Н.Ф. Цвиленев) предстали перед царским судом на громком процессе «50-ти», который известен также под названием «Процесс москвичей»[712]. Он слушался в ОППС с 21 февраля по 14 марта 1877 г. После суда над декабристами в 1826 г. и над нечаевцами в 1871 г. это был самый крупный в России политический процесс. Превзошедший его по масштабам и значению процесс «193-х», который власти начали готовить с 1874 г., в 1877 г. все еще подготовлялся и начал слушаться лишь через семь месяцев после процесса «50-ти». Кстати, оба эти процесса вели одни и те же сенаторы с одним и тем же председателем (К.К. Петерсом) во главе. Прокурором на процессе «50-ти» был К.Н. Жуков, ранее отличившийся как обвинитель на процессе Сергея Нечаева в 1873 г.

Царизм отводил процессу «50-ти» важную роль в посрамлении «крамолы», считая его чем-то вроде генеральной репетиции более грандиозного процесса «193-х». Прокурор Жуков изощрялся возможно больше скомпрометировать подсудимых – как раз в духе мартовской 1875 г. установки Комитета министров по делу «193-х». Два дня он муссировал в своей обвинительной речи «кровожадность» подсудимых (они-де намеревались «уничтожить правительство, дворян и произвести резню»), а закончил речь таким резюме: «Отрицание религии, семьи, частной собственности, уничтожение всех классов общества путем поголовного избиения всего, что выше простого и притом бедного крестьянина – вот те идеи», которые пропагандировали «москвичи»[713].

Почти все подсудимые были очень молоды (только шесть из них перешагнули 30-летний рубеж, а больше 30-ти человек не достигли и 25 лет). При этом бросалась в глаза такая особенность процесса, как наличие среди обвиняемых 16-ти молодых женщин[714]. И.С. Тургенев, как только узнал об этом (он тогда был в Париже), подчеркнул: «Факт знаменательный и ни в какой другой земле, решительно ни в какой – невозможный»[715]. Эти две особенности процесса (молодежный и, отчасти, женский состав подсудимых) были расценены властями как выигрышный для них шанс сделать процесс открытым и, утрируя юношеское недомыслие подсудимых («мальчишек» и «девчонок», как говорили в кулуарах суда), запугать, сломить, развенчать на нем революционеров в глазах общественности.

Однако первые же заседания суда показали, что царизм явно недооценил силу революционной молодежи. Перед ним на скамье подсудимых в «мальчишеских» и «девчоночьих» образах оказались стойкие политические борцы, которых не удалось ни сломить, ни запугать. Буквально все подсудимые вели себя на процессе мужественно, с достоинством, привлекая к себе сочувственное внимание публики. Особое впечатление на публику производили подсудимые-женщины[716] с их молодым задором, не по-женски твердой уверенностью в себе и чисто женским обаянием.

Ни один из подсудимых не оговорил никого из своих товарищей. Сильные увлекали тех, кто был послабее. Даже те из них, у кого на следствии жандармы сумели вырвать «откровенное сознание», здесь, на суде, воодушевившись поддержкой товарищей, «все, – как это признал прокурор, – отказались от прежних объяснений»[717]. Неграмотный рабочий Василий Ковалев при этом сообщил, что на следствии он «находился во время всех допросов всегда пьяным, и поили его те, кто допрашивал, т.е. жандармы»[718]. Героизм товарищей по скамье подсудимых так взволновал Ковалева, что в последнем слове он сказал: «Я не был пропагандистом. Теперь, здесь на суде, я сделался пропагандистом. И теперь, господа судьи, если вы меня взяли, то держите крепко, не выпускайте, потому что, если выпустите, я буду знать, что делать!»[719].

Очень помогла обвиняемым выстоять на процессе «50-ти» защита. Состав ее здесь был почти столь же ярким, как на процессе «193-х»: В.Д. Спасович, В.Н. Герард, Г.В. Бардовский, В.О. Люстиг, А.Л. Боровиковский, А.А. Ольхин, К.Ф. Хартулари, Е.В. Корш и др., всего – 15 адвокатов. «Все речи защитников были проникнуты глубоким сочувствием к подсудимым», – вспоминала Вера Фигнер, бывшая тогда в зале суда, среди публики (на правах родственницы подсудимой Лидии Фигнер)[720]. «Адвокаты неприличны», – раздраженно отметил 15 марта 1877 г. царский министр П.А. Валуев[721]. Действительно, принятые в царских судах «приличия» были явно нарушены, когда Герард обратился к судьям с такими словами о подсудимых: «вы, которые преследуете их, не скажете, что они руководились какими-нибудь своекорыстными побуждениями. Нет. Отчего так спокойно ждут они вашего приговора? А потому, что, что бы ни сказали вы, перед собственною совестью они не виноваты»[722]. Все адвокаты доказывали юридическую несостоятельность той ругани по адресу подсудимых, которой были переполнены 100-страничный обвинительный акт и многочасовая обвинительная речь прокурора. Как бы подытоживая их выступления, Ольхин заявил: «Мы видим в обвинительной речи желание забросать грязью подсудимых. Я возвращаю это обвинение обратно прокурору»[723].

Подсудимые, ознакомившись с обвинительным актом, поняли, что суд над ними будет сугубо предвзятым и применили против суда тактику бойкота и разоблачения. 11 подсудимых из самых авторитетных (Бардина, Джабадари, Алексеев, Зданович, Чекоидзе и др.) отказались от защиты, чтобы самим высказать свои революционные убеждения. Алексеев при этом первым объявил, что он отказывается «и от дачи каких бы то ни было показаний настоящему суду, который заранее составляет свой приговор»[724]. Председатель суда вскипел: «Молчать! Я прикажу вас вывести вон!», но не испугал этим ни Алексеева, ни его товарищей. Наблюдавший за ходом суда агент и в следующие дни доносил, что «обвиняемые в числе 50 человек ведут себя несдержанно, и некоторые из них позволяют себе высказывать, что они не нуждаются в защите, ввиду того, что суд уже предрешил их участь»; так, Семен Агапов и Григорий Александров «заявили, <…> что они считают самый суд одной комедией, так как приговор уже давно заранее готов»[725].

Еще до начала процесса «москвичи» договорились о том, кто из них выступит на суде с программно-революционными речами. Честь таких выступлений была доверена Софье Бардиной, Петру Алексееву и Георгию Здановичу. Двое первых, при всей их внешней контрастности, действительно лучше других соответствовали тому, что от них требовалось: она – прирожденная интеллигентка, собранная и хладнокровная, с острым складом ума и стойким характером; он – простолюдин до мозга костей, бывший первым кулачным бойцом Москвы, «по виду больше крестьянин, чем рабочий, настоящая черноземная сила»[726], огромный, порывистый, с пламенным темпераментом и трубным голосом, – оба они отличались фанатичной верой в идею социализма и дарованиями трибуна.

9 марта 1877 г. после речей защитников слово на процессе «50-ти» получили обвиняемые, отказавшиеся от защиты. Первой выступила Софья Бардина[727]. Она провозглашала со скамьи подсудимых революционную программу, очищая пункт за пунктом от клеветы обвинения. Никто из русских революционеров не считает ни целесообразным, ни возможным «вырезать поголовно всех помещиков, дворян, чиновников, купцов» (как утверждал обвинитель) и вообще не имеет «тех кровожадных и свирепых наклонностей, которые всякое обвинение так охотно приписывает всем пропагандистам»: «мы стремимся уничтожить привилегии, обуславливающие деление людей на классы – на имущих и неимущих, но не самые личности, составляющие эти классы». «Мы не хотим также основать какое-то царство рабочего сословия, которое, в свою очередь, стало бы угнетать другие сословия, как то предполагает обвинение. Мы стремимся ко всеобщему счастью и равенству <…> Это может показаться утопичным, но, во всяком случае, уж кровожадного-то и безнравственного здесь ничего нет».

Вся речь Бардиной была проникнута верой в правоту и неодолимость русского освободительного движения. «Преследуйте нас, как хотите, но я глубоко убеждена, что такое широкое движение <…> не может быть остановлено никакими репрессивными мерами… Председатель суда сенатор Петерс: Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены! Бардина: Оно может быть, пожалуй, подавлено на некоторое время, но тем с большей силой оно возродится снова, как это всегда бывает после всякой реакции, и так будет продолжаться до тех пор, пока наши идеи не восторжествуют <…> Преследуйте нас – за вами пока материальная сила, господа, но за нами сила нравственная, сила исторического прогресса, сила идеи, а идеи – увы! – на штыки не улавливаются!»

То была первая в стенах царского суда программная революционная речь. Знаменательно, что произнесла ее женщина – произнесла так, что показала себя в этой речи «гениальной пропагандисткой»[728].

Вслед за Бардиной выступил Г.Ф. Зданович[729]. Он тоже провозгласил народническую программу «полнейшей самостоятельности и автономии общин, владеющих землею и всеми орудиями производства сообща, при свободе труда и обязательности его для каждого индивидуума»; защитил от наветов обвинения политический и нравственный облик русского революционера («из пустого ребячества, господа судьи, из самолюбия, а тем паче из грязных побуждений редко люди жертвуют собой и идут на добровольные страдания», тогда как у революционеров «самоотверженность сделалась явлением обыкновенным»). В заключение речи Зданович по примеру Бардиной заявил, что революционная партия «одна имеет будущее, как потому, что представляет интересы большинства, так и потому, что одна стоит на высоте развития передовых идей нашего времени <…> Победа ее несомненна!»

С короткими речами выступили 9 марта и другие подсудимые, отказавшиеся от защиты: Джабадари, Александров, Гамкрелидзе, Агапов. Рабочий Филат Егоров пропагандировал революцию даже «от священного писания», пригрозив сенаторам отмщением за их неправедный суд «на страшном суде господнем»[730]. Чекоидзе и Цицианов не досказали своих речей «из-за кровохарканья»[731].

Последним в памятный для русского освободительного движения день 9 марта 1877 г. выступил на процессе «50-ти» Петр Алексеев. Его историческая, хорошо известная, неоднократно бывшая предметом специального изучения[732], речь по содержанию не являлась программной. Алексеев говорил о тяготах «первобытного положения» экономически закабаленной и политически бесправной, «всеми забитой, от всякой цивилизации изолированной» рабочей массы, несколько раз подчеркнув: «Мы крепостные!» Но революционный пафос всей речи и, в особенности, ее заключительное предсказание: «подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» – придавали ей агитационно-программный характер.

Как идейный памятник эпохи речь Алексеева показательна в двояком отношении. С одной стороны, в ней выражен народнический взгляд на рабочий класс лишь как на часть «крестьянского народа» и оттенена роль народнической интеллигенции как наставника и организатора рабочих («она одна, не опуская рук, ведет нас, <…> пока не сделает самостоятельными проводниками к общему благу народа»). Для 70-х годов такой взгляд был в порядке вещей.

С другой стороны, речь Алексеева как публичное политическое выступление представителя нарождавшегося российского пролетариата вместе с выступлениями на том же процессе Агапова и Егорова уже свидетельствовала, что передовые рабочие начинают сознавать историческое предназначение своего класса. Прямо говорят об этом заключительные слова Алексеева, которые В.И. Ленин потом оценил как «великое пророчество»[733].

По воспоминаниям очевидцев, речь Алексеева потрясла присутствующих. К ужасу судей, она была закончена под бурные рукоплескания подсудимых, адвокатов и части публики на хорах. «Даже часовые-жандармы точно окаменели, – рассказывал один из адвокатов. – Я уверен: если бы Алексеев после речи повернулся и вышел, его бы в первую минуту никто не остановил – до того все растерялись»[734]. Вера Фигнер вспоминала: «Как хорош был он в своей белой рубахе, со смелым жестом поднятой кверху полуобнаженной, мускулистой руки! Казалось, в лице его говорит весь пролетариат»[735]. «Это народный трибун!» – взволнованно воскликнул «король адвокатуры» В.Д. Спасович[736].

Итак, на процессе «50-ти» впервые в России революционеры превратили скамью подсудимых в трибуну для провозглашения и обоснования своей программы, хотя и выступали при этом не от конкретной организации, а от имени «пропагандистов» вообще (Бардина), «народной партии», под которой явно подразумевались все борцы за интересы народа (Зданович), от имени всего «рабочего люда» (Алексеев). Никто из них не признал себя членом организации, чтобы не дать карателям лишнего шанса проникнуть в ее тайны и тем самым обнаружить ее слабость. Такая тактика вполне отвечала характерному для 70-х годов организационному анархизму.

Все речи героев процесса «50-ти» несли на себе также печать типичного для тех лет народнического аполитизма. Бардина и Зданович прямо говорили, что русские революционеры отнюдь не стремятся к «политическому coup d’etat» (государственному перевороту), а другие ораторы, хотя и не афишировали свой аполитизм, политических требований тоже не выдвигали, делая упор на необходимости «социальной революции». Тем не менее, безусловное осуждение и отрицание существующего режима каждым из них и в особенности «великое пророчество» Петра Алексеева (как и речь И.Н. Мышкина на процессе «193-х») придавали всем выступлениям героев процесса «50-ти» объективно политическую направленность.

До конца процесса все 50 обвиняемых держались с точки зрения революционной этики безупречно. Жестокий приговор (15 человек, включая 6 женщин, были осуждены на каторгу[737]) никого из них не сломил. Вера Фигнер справедливо заметила, что из всех многолюдных политических процессов в царской России «ни один процесс не был таким стройным, ни в одном не было такой идеалистической цельности, как в этом»[738]. Поданное через 2,5 месяца после суда единственное прошение о помиловании (рабочего Николая Васильева)[739], конечно, диссонирует с этой цельностью, но вполне объяснимо, поскольку Васильев в то время был поражен тяжелым душевным расстройством, которое уже на следующий год свело его в могилу.

Все, что происходило на суде, тотчас получало широкую огласку. Правда, власти, памятуя об уроках прежних процессов[740], ограничивали доступ публики (не больше 50 человек на судебное заседание по именным билетам) и цензуровали официальный отчет о процессе так, что ни одна из речей подсудимых в отчет не попала. Однако народники сумели изготовить поддельные билеты и тем самым открыть доступ в суд своим людям, а главное, отпечатали в нелегальной типографии А.Н. Аверкиева речи подсудимых. Аверкиев за это в июне 1878 г. был осужден на поселение в Сибирь[741], но свое дело он сделал: тексты речей Бардиной, Алексеева, Здановича разошлись по России (где только ни находили их жандармы при обысках!)[742], а после того как П.Л. Лавров перепечатал их в 5-м томе «Вперед!», они получили громкую известность и за границей[743].

В результате, впечатление от процесса «оказалось совсем не то, какое желали произвести наши социалистоеды»[744]. Это признали даже царские сановники. П.А. Валуев возмущался тем, как неудачно для правительства «разыграна трагикомедия политического процесса»[745], сенатор М.Н. Похвиснев в докладной записке министру юстиции К.И. Палену усомнился в способности ОППС успешно решать такие дела[746], а государственный канцлер кн. А.М. Горчаков будто бы (по свидетельству В.Д. Спасовича, переданному И.С. Джабадари) заявил Палену: «Вы думали убедить наше общество и Европу, что это дело кучки недоучившихся мечтателей, мальчишек и девчонок, и с ними нескольких пьяных мужиков, а между тем вы убедили всех, что это не дети и не пьяные мужики, а люди с вполне зрелым умом и крупным самоотверженным характером, люди, которые знают, за что борются и куда идут»[747]. С.М. Кравчинский свидетельствовал, что «даже те, которые враждебно относились к революционерам, были поражены их изумительной способностью к самопожертвованию»[748]. Очень выразительно передал настроение этих «пораженных» адвокат и поэт А.Л. Боровиковский в стихотворении «Deo ignoto» («Неведомому Богу»):

Чужой мне Бог! В твой храм я не войду:

Тебя понять, увы, я недостоин…

Но я свой меч к ногам твоим кладу.

Против тебя – отныне я не воин![749]

На демократические круги русского общества процесс «50-ти» оказал революционизирующее воздействие. Материалы процесса (даже неполные газетные отчеты о нем) использовались как оружие антиправительственной пропаганды. Агентура III отделения в дни процесса доносила наверх: «Студенты говорят, что газетные отчеты о политических судебных процессах имеют для успеха революционной пропаганды гораздо большее значение и более осязательную пользу, чем какие-либо революционные воззвания»[750]. Наибольший пропагандистский успех имели речи Бардиной и Алексеева. Ими «с восторгом зачитывались» не только студенты и рабочие Петербурга[751]. Так, в Харькове эти речи «читались прямо в сборной зале университета, их переписывали друг у друга»[752]. В целом, процесс «50-ти», вопреки намерениям властей развенчать революционеров, вылился в триумф революционного народничества, представив собой, по выражению редакции журнала «Вперед!», «может быть, еще никогда не виданную, поразительную, двадцатидвухдневную манифестацию в пользу социалистического движения»[753].