3.1. Распростертая Россия
Все «великие реформы» 1860 – 1870-х годов фактически представляли собой уступки, продиктованные потребностями национального развития и вырванные у царизма волной демократического подъема, т.е. совокупными усилиями революционного, либерального и массового движения. Сила этой волны предопределила размеры уступок. Чем сильнее была бы волна, тем большими оказались бы уступки, и наоборот. Избежав революции, отделавшись в условиях революционной ситуации реформами, царизм сохранил свою прежнюю социальную базу в лице дворян и помещиков. Опираясь на эту базу, он старался придать реформам (коль уж нельзя было без них обойтись) сугубую умеренность, уступить новому как можно меньше, а сохранить из старого как можно больше. Собственно, крепостники в правительстве и при дворе считали, что затеянные реформы должны «лишь исправить кое-какие несовершенства теперешних законов», не более того, – так откровенничал весной 1862 г. министр юстиции В.Н. Панин[341]. Либеральные министры и сановники, вроде Д.А. Милютина, напротив, полагали необходимым изменить самые основы феодального законодательства. Даже консерватор П.А. Валуев в октябре 1863 г. предложил царю увенчать начатые реформы дарованием стране хотя бы самой умеренной конституции. По валуевскому проекту при Государственном совете образовалась бы своего рода «нижняя палата», а именно Съезд государственных гласных, на 4/5 избранных от земств и городов, а на 1/5 назначенных царем. Осуществление этого проекта превратило бы Государственный совет в подобие двухпалатного парламента[342].
В этой борьбе мнений Александр II, который избегал крайностей и, по выражению Валуева, держался «системы невозможных диагоналей», не захотел обратить цикл своих реформ в «революцию сверху». Он избрал средний путь полуреформ, с помощью которых можно было бы «откупиться от конституции»[343].
Полуреформы отвели угрозу революционного взрыва, но не удовлетворили «низы» и не доставили надлежащего успокоения «верхам». Положение царизма оставалось шатким. Сестра царя Мария Николаевна в октябре 1861 г. говорила Валуеву: «через год нас всех отсюда выгонят». Спустя полтора года сам Валуев записал в дневнике: «правительство – некоторым образом в осадном положении»[344], а 29 октября 1865 г. выразился еще энергичнее: «половина государства – в исключительном положении. Карательные меры преобладают»[345].
Действительно, реакционный курс самодержавия проявлялся не только в том, что заведомо ограничивалось прогрессивное содержание проводимых реформ. Стремясь упрочить свое положение, но и не желая углублять, радикализировать реформы, царизм все больше склонялся к застарелому способу – карательному террору. Он не только расправлялся с крестьянскими и рабочими «беспорядками», с повстанцами Польши, Белоруссии, Литвы (входившими тогда в состав России) и с вожаками революционной демократии, засадив за решетку в 1861 г. П.Г. Заичневского, В.А. Обручева, М.И. Михайлова, а в 1862 г. – Н.Г. Чернышевского, Д.И. Писарева, Н.А. Серно-Соловьевича. В то же время правительство занялось повсеместным «водворением порядка».
Пожалуй, главными жертвами этого «водворения» стали две сферы, каждая из которых всегда представляла собой для царизма предмет особого беспокойства и раздражения, – учащаяся (в первую очередь, студенческая) молодежь и пресса. Так, 31 мая 1861 г. были изданы «майские правила» для студентов России, запретившие все виды студенческих объединений и «сборищ» и учредившие над студентами повседневный, даже «всечасный» полицейский надзор[346]. 12 апреля 1862 г. т.н. «временные правила» запретили печатать какую-либо критику правительства, а 6 апреля 1865 г. появился и закон о печати (хотя он был назван тоже «временными правилами», просуществовал под таким названием до революции 1905 г.)[347]. По закону 1865 г. отменялась предварительная цензура для больших книг (в 10 печатных листов и более 20 листов для переводов), но только в столице, при сохранении ее для провинциальных и всех вообще массовых изданий. Главное же, все газеты и журналы были подставлены под дамоклов меч «предостережений» с приостановкой их до 8-ми месяцев после второго и закрытием навсегда после третьего предостережения. С тех пор началась та «эпидемия» предостережений, которую издатель Ф.Ф. Павленков назвал «цензурным тифом»[348].
Впрочем, правительственные репрессии 1861 – 1865 гг. еще чередовались с послаблениями. После одиночного (и в буквальном и в переносном смысле) выстрела Д.В. Каракозова в Александра II все послабления были отменены. Отныне царизм, в отмщение за выстрел революционера-одиночки всему народу, нагнетал реакцию неистово и безустанно. «Эпоха реформ, – справедливо рассудил А.А. Корнилов, – кончилась, прежде чем были осуществлены некоторые из задуманных преобразований, как городовое положение 1870 г. или реформа воинской повинности 1874 г. С апреля 1866 г. наступила упорная и длительная реакция, продержавшаяся с небольшими перерывами почти вплоть до 1905 г.»[349].
Дмитрий Владимирович Каракозов был выходцем из мелкопоместных дворян Сердобского уезда Саратовской губернии (ныне Пензенской области). Он учился в Саратовской гимназии, когда в ней преподавал Н.Г. Чернышевский, и в Пензенском дворянском институте, где преподавал тогда И.Н. Ульянов – отец В.И. Ленина, а затем в Казанском (с 1861 г.) и Московском (с 1864 г.) университетах. Осенью 1864 г. он примкнул к революционно-народнической «Организации», которую возглавлял его двоюродный брат Н.А. Ишутин. Каракозов, однако, не удовлетворился конспирациями ишутинцев. Он воспылал идеей самопожертвования и первым из русских революционеров пошел – сам по себе, без санкции ишутинцев – на цареубийство. Возненавидев царя за то, что он, полуосвободивший крестьян, начал топить в крови их стремление к полной воле, Каракозов решил: именно цареубийство всколыхнет Россию, притихшую после расправы с крестьянскими волнениями 1861 – 1863 гг. Среди бела дня 4 апреля 1866 г. у решетки Летнего сада в Петербурге он выстрелил из пистолета в Александра II, но промахнулся и был схвачен. На вопрос царя: «Почему ты стрелял в меня?» – Каракозов ответил: «Потому что ты обманул народ – обещал ему землю и не дал!»[350]
Вслед за арестом Каракозова вся ишутинская «Организация» была разгромлена. Царизм ответил на каракозовский выстрел невиданным даже в николаевской России шквалом репрессий, жертвами которых стали все слои русского общества. Искоренением крамолы занялась Чрезвычайная следственная комиссия. Ее возглавил первый инквизитор эпохи 70-летний граф Михаил Николаевич Муравьев.
Родной брат одного из первых декабристов, основателя Союза спасения Александра Муравьева и троюродный – повешенного Сергея Муравьева-Апостола, сам бывший декабрист, член Союза спасения и соавтор устава Союза благоденствия, Михаил Муравьев, отвергнув и прокляв собственное прошлое, любил говорить, что он «не из тех Муравьевых, которых вешают, а из тех, которые вешают». На вопрос, каких врагов он считает наименее опасными, он отвечал без околичностей: «Тех, которые повешены»[351]. За образцовое подавление польского восстания 1863 г. он и получил прозвище «Вешатель», оказавшееся настолько ему к лицу – по убеждениям, делам и даже внешне, что Герцен сказал о нем: «Такого художественного соответствия между зверем и его наружностью мы не видели ни в статуях Бонарроти, ни в бронзах Бенвенуто Челлини, ни в клетках зоологического сада»[352]. Всей своей жизнью этот исторический оборотень свидетельствовал в пользу народной мудрости, гласящей, что «нет худших чертей, чем падшие ангелы».
Инквизиция Муравьева прежде всего учинила расправу над «Организацией» ишутинцев, из которой вышел Каракозов. Муравьев клялся «скорее лечь костьми, чем оставить не открытым это зло»[353], не предполагая, конечно, что его клятва окажется пророческой. Арестованными из числа ишутинцев, прикосновенных к ним и заподозренных в прикосновенности заполнили тюрьмы обеих столиц (только за апрель в одном Петербурге были привлечены к следствию 1200 человек[354]). 36 из них предали суду. Каракозова повесили без церемоний. Кстати, его допрашивал перед казнью сам Муравьев, допрашивал и грозил: «Я тебя живого в землю закопаю!»[355] Но 31 августа 1866 г., не успев открыть все «зло», он скоропостижно умер, и его закопали на день раньше, чем Каракозова. «Задохнулся отвалившийся от груди России вампир», – облегченно сообщил об этом Герцен[356]. Над Ишутиным проделали церемонию повешения, но не повесили (продержали его на эшафоте в саване и с веревкой на шее 10 минут, а потом объявили о замене виселицы каторгой; палач, снимая с него веревку, ухмыльнулся: «Что, больше не будешь?»)[357]. На каторгу, в сибирскую ссылку, за решетку в Петропавловскую крепость были упрятаны и десятки других «соумышленников» Каракозова. Вершилось, по словам Герцена, «уничтожение, гонение, срытие с лица земли, приравнивание к нулю Каракозовых»[358].
Покончив с «Каракозовыми», реакция набросилась на тех, кто не имел к ним никакого отношения. В стране воцарился «белый» террор. Ради пущей его результативности царизм изощрил свою карательную политику: принял меры к законодательному оформлению репрессий, ужесточил систему карательных институтов и укрепил руководящий состав карателей.
Своеобразным profession de foi реакции надолго стал рескрипт Александра II председателю Комитета министров кн. П.П. Гагарину от 13 мая 1866 г., призвавший все власти «охранять русский народ от зародышей вредных лжеучений»[359], т.е. душить в зародыше оппозиционные, демократические идеи. Для этого царизм решил сильнее прежнего опереться на губернаторов. 22 июля 1866 г. Комитет министров принял особое «Положение» об усилении власти губернаторов. Им было дано право закрывать без объяснений любые собрания (обществ, артелей, клубов), если они покажутся – губернатору! – «вредными», не утверждать в должности любого чиновника, если он окажется – на взгляд губернатора! – недостаточно «благонадежным». Даже судьи, по закону 1864 г. независимые от администрации, теперь были подчинены губернаторам. Словом, идея рескрипта от 13 мая 1866 г. сводилась, по словам Герцена, к тому, чтобы «управлять круче, подтянуть поводья короче, теснить больше, давить крепче»[360].
Чтобы «управлять круче», царизм за два года, с апреля 1866 по апрель 1868 гг., заменил 29 из 53-х губернаторов более способными «теснить» и «давить», а главное, провел обдуманную перестановку фигур в правительственных «верхах». Уже 10 апреля 1866 г. новым шефом жандармов, а стало быть и главным инквизитором империи, вместо нерасторопного кн. В.А. Долгорукова, был назначен энергичный гр. Петр Андреевич Шувалов, который возглавлял при дворе альянс крайних реакционеров, крепостников.
Близкий сородич могущественных временщиков двух царствований (И.И. Шувалова при Елизавете Петровне и П.А. Зубова при Екатерине II), друг Александра II и «верховный наушник»[361] при нем, Шувалов стал фактически главой правительства. Самого царя он подчинил своей воле, эксплуатируя его страх перед «крамолой» после выстрелов Каракозова и Березовского[362]. Царские министры прямо свидетельствовали, что Шувалов «запугал государя ежедневными своими докладами о страшных опасностях, которым будто бы подвергаются и государство, и лично сам государь. Вся сила Шувалова опирается на это пугало»[363]. Пользуясь этим, Шувалов прибрал к рукам почти всю внутреннюю политику, а ее сердцевиной сделал гонения на «крамолу» и вообще на всякое инакомыслие. Уже в 1867 г. Ф.И. Тютчев написал о нем:
Над Россией распростертой
Встал внезапною грозой
Петр по прозвищу четвертый,
Аракчеев же второй[364].
Под стать Шувалову и, как правило, по его указаниям подбирались с 1866 г. все министры, так или иначе ответственные за борьбу с «крамолой». Министром внутренних дел, вместо слишком глубокомысленного П.А. Валуева, был назначен оборотливый, мудрено сочетавший в себе палача, холопа и сибарита, знаток разных искусств от амурного до сыскного, бывший управляющий III отделением Александр Егорович Тимашев. Пост министра юстиции в апреле 1867 г., вместо либерального Д.Н. Замятнина, занял более жесткий С.Н. Урусов, а еще через полгода – по-шуваловски «грозный», хотя и настолько тупой, что глупость его, по наблюдению сенатора А.А. Половцова, «ежедневно принимала поразительные размеры»[365], гр. Константин Иванович Пален, о котором «только и было известно, что он по министерству юстиции никогда не служил»[366], и который, тем не менее, с 1867 г. угнездился в министерском кресле на 11 лет. Министром просвещения, вместо истинно просвещенного А.В. Головнина, стал по совместительству обер-прокурор Синода гр. Дмитрий Андреевич Толстой – тоже весьма образованный, наделенный природным умом и силой характера, но патологически злобный, словно «вскормленный слюною бешеной собаки»[367], то и дело терявший в карательном рвении чувство реальности. Примыкал к этому альянсу и придворный флюгер Петр Александрович Валуев («Виляев», как прозвали его недруги), который умел быть одинаково полезным для царизма на высоких постах[368] до Шувалова, при Шувалове и после Шувалова. Все они, исключая Валуева, были «не в состоянии подняться выше точки зрения полицмейстера или даже городового»[369], но для палаческого способа управления иной точки зрения и не требовалось. Шувалов ею довольствовался, царь ему верил, а министры, включая даже Валуева, следовали за Шуваловым, как оркестр за дирижером.
Встав «над Россией распростертой», Шувалов позаботился об укреплении карательного аппарата столицы. «Гуманный и деликатный»[370] генерал-губернатор Петербурга кн. А.А. Суворов (внук генералиссимуса) был уволен, и самая должность его, не подконтрольная шефу жандармов, упразднена. Петербургского обер-полицмейстера И.В. Анненкова («вялого и простодушного», как о нем говорили) заменил бывший генерал-полицмейстер Царства Польского Ф.Ф. Трепов, который «в своем произволе не стеснялся ничем»[371], а гражданским губернатором Петербурга, вместо Л.Н. Перовского (отца Софьи Перовской), был назначен орловский губернатор, тоже ничем не стеснявшийся генерал Н.В. Левашов.
Ставленники Шувалова заняли ключевые позиции даже в управлении экономикой: С.А. Грейг стал товарищем министра финансов (безликого М.X. Рейтерна), В.А. Бобринский – министром путей сообщения. В общем, повсюду в правительстве на первый план вышли люди того типа, который в дневнике Валуева определен так: «государственные татары», «смесь Тохтамышей с герцогами Альба»[372]. «Страшно становится, – сокрушался Д.А. Милютин, – когда подумаешь, в чьих руках теперь власть и сила над судьбами целой России»[373].
Сам Шувалов и солидарные с ним «государственные татары» пуще всего заботились о карательном назначении своей власти. III отделение императорской канцелярии как центр политического сыска и расправы с инакомыслящими обрело при Шувалове невиданную ранее силу. Штат его чиновников был невелик: в 1871 г. – 38 человек, в 1878 – 52, в 1880 г. – 72. Но нельзя забывать, что ему подчинялась широко разветвленная агентура из осведомителей, шпионов, провокаторов и, главное, нагонявший страх на всю империю корпус жандармов, который в апреле 1866 г. насчитывал 7076 человек[374]. Царизм не скупился на расходы для своего любимого ведомства. По подсчетам И.В. Оржеховского, в 1866 г. III отделению были ассигнованы 250 тыс. руб., в 1867 г. – 320 тыс., а с 1869 до 1876 гг. эти ассигнования держались на уровне 400 – 500 тыс. руб. Что же касается корпуса жандармов, то он ежегодно поглощал 1,5 млн. руб.[375]
С 1866 г., по мнению осведомленных и наблюдательных современников, «тайная полиция начинает самодержавно царить над Россией»[376], норовя «обшуваловить»[377] страну. Обычными стали повальные обыски и аресты всех заподозренных (например, в том, что некто сказал что-то кому-то много лет назад). Шувалов, должно быть, знал сказанные Герценом в обращении к Александру II 31 мая 1866 г. о тех, кто уверял царя, будто Каракозов «был орудием огромного заговора»: «то, что они называют заговором, – это возбужденная мысль России, это развязанный язык ее, это умственное движение»[378]. Словно в благодарность за эту «наводку» шуваловские каратели принялись душить именно «умственное движение». Любое свободное слово, любая живая мысль преследовались. Были закрыты лучшие отечественные журналы – «Современник» и «Русское слово», вину которых цензурное ведомство определило так: «Да ведь это на бумаге напечатанные Каракозовы своего рода, и их любит публика»[379]. Впрочем, всю вообще печать тогда, по признанию П.А. Валуева, «кроили, как вицмундир»[380].
Изобретательность реакции в борьбе против крамольного «нигилизма» не знала границ. Высочайше запрещено было носить мужчинам длинные волосы, а женщинам – короткие; нарушение этого запрета влекло на первый случай подписку в том, что виновные впредь «сих отличительных признаков нигилизма носить не будут», а в повторном случае – арест и ссылку[381]. Особо притеснялось студенчество как главный рассадник «крамолы». 26 мая 1867 г. Д.А. Толстой ввел в действие новые (опять «майские»!) «Правила», которые обязывали университетское начальство, наипаче всего, надзирать совместно с жандармскими властями за «политической благонадежностью» студентов. К университетскому начальству тоже были приставлены шуваловские соглядатаи. «Обвинялся всякий, – писал о том времени Щедрин. – Вся табель о рангах была заподозрена. Как бы ни тщился человек быть „благонамеренным“, не было убежища, в котором бы не настигала его „благонамеренность“, еще более „благонамеренная“»[382]. То была вакханалия реакции, ее победное гульбище.