Литература и искусство
Литература и искусство
Для исторической оценки литературы при принципате расширение латинского языкового пространства является таким же основополагающим, как и изменение духовных и политических предпосылок; преемственность стиля и жанров так же важна, как и развитие индивидуальных достижений. Границы латинского языкового ареала прежде всего продвинулись на Балканский полуостров; они проходили теперь на севере Македонии и Фракии, включая Мезию и Дакию. Параллельно с этим расширялся и круг латинских литературных ландшафтов: авторы из старых романизированных регионов Пиренейского полуострова становились теперь известными наряду с авторами из Галлии и Северной Африки.
Тацит во введении к своей «Истории» указал на литературные предпосылки на примере историографии: «За исходный пункт моего произведения я возьму второе консульство Сервия Гальбы и Тита Виния (69 г.н.э.). Так как время до этого, 820 лет от основания города, отобразили многие писатели и сделали они это с большой силой языка и с не меньшей прямотой. После битвы при Акции и после того, как власть была сосредоточена в одних руках, ушли те великие дарования. Одновременно стала искажаться истина, сначала по неведению государства, а вскоре из склонности к поддакиванию или, наоборот, из ненависти к власть имущим. Никто не заботился о потомках — среди враждебных и покорных. От подхалимства автора можно все же легко отвернуться, нападки и зависть, наоборот, слушают во все уши; лесть скрывает рабские убеждения, злонамерение — ложную видимость прямоты (Тацит «История», 1,1).
То, что сказано об историографии, касается, как было сказано, и других литературных жанров. Приспособленчество, идентификация с новой системой и ее представителями встречались так же часто, как и упрямая оппозиция, отвратительная лесть, просветление или уход в мифологию, историю и природу. В общих чертах осталась связь с традиционными литературными жанрами и ориентирование на классические образцы, будь то августовской эпохи или более архаизированного стиля Катона Старшего или Саллюстия. Кроме историографии и биографии явный расцвет переживали прежде всего эпос, трагедия, эпиграмма, сатира и философский трактат, хотя при этом редко достигался уровень поздней республики или эры Августа.
Во многих областях литературы наблюдались риторизация и индивидуализация, и они являлись характерными признаками развития при принципате вообще. Если при Тиберии исторический труд Альбия Кремуция Корда был сожжен по постановлению сената, потому что автор прославил Брута и Кассия как последних римлян, то немного позже Белей Патеркул опубликовал двухтомную римскую историю, где коротко описал времена Республики, а настоящее более подробно и не делал никакой тайны из своей зависимости от Тиберия. Ориентирование на практику преобладало в широко распространенном вплоть до средневековья собрании «Достойных упоминания деяний и высказываний» Валерия Максима. В 94 различных рубриках автор перечислил в морализаторском стиле образцовые или отвратительные манеры поведения. Противопоставляя римские и чужеземные примеры, он предлагает подборку материала для всевозможных риторических и педагогических случаев и одновременно в мозаике образцов поведения пример для разгадки истории.
В других риторических нормах выдержана не полностью сохранившаяся «История Александра Великого Македонского» Квинта Курция Руфи, которая была написана и середине 1 в.н.э. Интерес к фигуре великого македонца возобновился в Риме со времен Помпея и Цезаря. Для произведения в жанре развлекательной литературы для широкого круга читателей не были чужды драматические и эффектные средства.
При принципате Нерона появилось большое количество литературных произведений, но довольно часто они показывали, как были далеки от действительности нероновского Рима. Это относится к рано умершему в 62 г.н.э. Персию, шесть сатир которого с энтузиазмом приветствовались современными литераторами. Со своим непривычно искусственным языком, прерывавшимся явными вульгаризмами, стихи нередко непонятны и манерны; образцом для Персия был Гораций, по содержанию он стремился передать стоические и популярно-филосовские учения в цветистой форме и часто в неожиданных структурах.
«Фарсалии» Лукана изображали историю в этической форме Однако как он ни хотел формально подражать Вергилию, Лукан прославлял не Акции, а Фарсал, не победителя Цезаря, а побежденного Катона. «Мое стихотворение относится к гражданской войне на нивах Эматии, которая была больше, чем только гражданская война. Оно рисует, как преступление получило законную силу, как народ повернул свою победоносную руку против собственного сердца, как родственники воевали друг с другом, как под одинаковыми орлами легионов войско враждебно бросалось на войско и римское копье угрожая поднималось против римского копья».
«Фарсалии» показательны для духовной и политической напряженности нероновского времени. Тогда как во вступлении отражаются большие ожидания от молодого принцепса, надежды на золотой век и на справедливого государя, то впоследствии трагическим героем становится Катон: «Такова была сущность Катона, такова была его путеводная нить: соблюдать меру, хранить границы и думать, что он родился не для себя, а для всего мира» (II, 380-383).
В отличие от Вергилия Лукан в своем эпосе отказался от привлечения мифологии. Очень редко и издалека боги вмешиваются в происходящее; не они определяют своими спорами человеческие судьбы, их в первую очередь преследует трудно распознаваемая сила Рока и Судьбы. «Я вынужден изложить причины этого насильственного события, и передо мной стоит громадная задача спросить, что побуждает людей к безрассудным войнам, что изгоняет мир с земного шара. Это была цепь бед, злого рока, возникшая из зависти Фортуны. Это произошло потому, что стоящим у власти отказал здравый смысл, и Рим не мог больше уже держать собственного величия. Наступит время, когда придет конец Света и остановит столетия, тогда снова наступит первородный хаос: так как свет звезд упадет в море, Земля не захочет больше расширить свои берега, океан выйдет из них, Селена окажет сопротивление своему брату, откажется от поездок на своей колеснице по ночному небу и потребует для себя день — и мир утратит свою гармонию».
По форме, выбору материала, живости изложения Гай Петроний Арбитр (ум. в 66 г.н.э.) взорвал все ранее существующие критерии. Его большой авантюрный роман «Сатирикон», который был подразделен на многочисленные вставные части, как, например, знаменитый «Пир Тримальхиона», в первый раз в центр событий ставит вольноотпущенников и рабов. Невзирая на все преувеличения и карикатуры, пародийные и сатирические элементы, произведение является неисчерпаемым источником менталитета и психологии редко представленных в литературе слоев.
Пример из «Пира Тримальхиона» может это пояснить. Из разговора вольноотпущенников будут процитированы взгляды Эхиона на предстоящие выборы и на его принципы воспитания (Эхион является изготовителем попон и рабочей одежды): «... Да вот еще: есть у меня предчувствие, что Маммея нам скоро пир задаст, — там-то уж и мне и моим по два динария достанется. Если он это сделает, то отобьет у Норбана все народное расположение: вот увидите, что он теперь обгонит его на всех парусах. Да и вообще, что хорошего нам сделал Норбан? Дал гладиаторов грошовых, полудохлых, — дунешь на них, и повалятся; и бестиариев видывал я получше; всадники, которых он дал убить, — точь-в-точь человечки с ламповой крышки — сущие цыплята; один — увалень, другой — кривоногий; терциарий-то! — мертвец за мертвеца с подрезанными жилами... Мне кажется, Агамемнон, ты хочешь сказать: «Чего тараторит этот надоеда?» Но почему же ты, записной краснобай, ничего не говоришь? Ты не нашего десятка; так вот смеешься над речами бедных людей. Мы знаем, что от большой учености свихнулся...». Потом Эхион рассказывает о своем сыне, предполагаемом ученике Агамемнона: «Кроме того, начал он уже греческий учить, да и за латынь принялся неплохо, хотя учитель его уж слишком стал самодоволен, не сидит на одном месте. Приходит и просит дать книгу, а сам работать не желает. Есть у него и другой учитель, не из очень ученых, да зато старательный, который учит большему, чем знает. Он приходит к нам обыкновенно по праздникам и всем доволен, что ему ни дай. Недавно купил я сыночку несколько книг с красными строками: хочу, чтоб понюхал немного права для ведения домашних дел. Занятие это хлебное. В словесности он уж довольно испачкался. Если право ему не понравится, я его какому-нибудь ремеслу обучу; отдам, например, в цирульники, в глашатаи или, скажем, в стряпчие. Это у него одна смерть отнять может. Каждый день я ему твержу: «Помни, первенец, все, что зубришь, для себя зубришь. Посмотри на Филерона, стряпчего: если б он не учился, давно бы зубы не полку положил. Не так давно еще кули на спине таскал, теперь против самого Норбана вытянуть может. Наука — это клад, и искусный человек никогда не пропадет» (Петроний «Сатирикон». М.,1957, с. 139—140. Перевод Б.Ярко).
Автор «Сатирикона» был «законодатель общественных вкусов» нероновского двора, человек, диктующий моду в придворных кругах, тем не менее не поглощенный жизненными наслаждениями и, если нужно, мог прекрасно проявить себя, например, как проконсул Вифинии. Нет для него ничего более характерного, чем способ его смерти; с полным самообладанием он вскрыл себе вены, несколько раз попросил перевязать себя и, наконец, умер с невозмутимой иронией под аккомпанемент веселых песен. Петроний является представителем нового бытия, которое объединило изысканное наслаждение с трезвым взглядом на повседневную действительность, рациональный анализ мира и жизненных ценностей, а также полную внутреннюю свободу.
Полной противоположностью во многих отношениях является приписываемая Сенеке трагедия «Октавия», которая живописует судьбу и гибель бывшей замужем за Нероном дочери Клавдия. Эта трагедия показывает бессилие отдельного человека и всемогущество абсолютного правителя, и все это независимо от личных качеств.
О Луции Аннее Сенеке (4 г. до н.э. — 65 гн. э.), сыне оратора, уже шла речь при других обстоятельствах. Вне всяких сомнений Сенека Младший был разносторонним писателем, оратором и философом нероновской эпохи и одновременно придворным, пережившим все взлеты и падения такого положения: с 41 по 49 г.н.э. при Клавдии — ссылка на Корсику, потом при заступничестве Агриппины — возвращение и назначение воспитателем Нерона, с 54 по 62 г.н.э. — ведущая роль в политическом руководстве империи, уход на вынужденный достойный покой и, наконец, в связи с заговором Пизона самоубийство.
Центром его творчества являются философские труды «Диалоги» и «Письма к Луцилию», в обоих случаях проблемы этики. В «Диалогах» Сенека обсуждает вопросы собственного существования, в «О счастливой жизни» — философское обоснование образа жизни достигшего большого богатства государственного деятеля, в «Об отдыхе» — свое отвращение к общественной жизни. При всем этом обогащенный эклектикой стоицизм с выраженной гуманистической и космополитической тенденцией, позиция, которая объясняет, почему позже Сенека был принят христианскими авторами и удостоился предполагаемой переписки с апостолом Павлом.
В 88-м письме к Луцилию Сенека так описывает специфику современной философии: «Подумай, сколько времени у тебя похищает телесное недомогание, сколько общественные, сколько домашние дела, сколько ежедневные происшествия, сколько сон. Измерь время своей жизни: для столь многого его не хватит. Я говорю о свободных искусствах: но и философы, сколько излишнего тащат они с собой, как много того, что неприменимо в жизни. И они тоже распространялись о делении на слоги, об особенностях союзов и предлогов, хотели не отставать от грамматиков и геометров. Все излишнее из их учений они перенесли в свои. А успех в конечном результате тот, что они лучше умеют говорить, чем жить».
В своем 90-м письме он противопоставляет этому первостепенные, на его взгляд, задачи философии: «Что ты требуешь от нее подобные пустяки? Посмотри: ее задача и искусство — изображение самой жизни; все остальные искусства находятся под ее властью! Ибо кому служит жизнь, тому служит и все, что украшает жизнь. Однако она нацелена только на счастливую жизнь: туда она ведет, туда она открывает пути. Она показывает, что настоящее, а что кажущееся зло, она освобождает дух от тщетности, дает ему истинное величие, ставит на место раздутое и зиждившееся лишь на пустой видимости и не терпит незнания разницы между величием и надутостью. Предметом ее учения является вся природа, а также ее собственная. Она дает сведения о сущности богов, о подземном царстве, о домашних богах и гениях, которые принадлежат ко второму классу божественной сущности, где они живут, что делают, что знают и чего хотят. Это святыни, на которые она молится, откроют не только храм отдельной общины, но и беспредельные жилища всех богов и сам мир, истинные изображения и истинный лик которых она выставляет на обозрение духу».
Кроме подобных далеко идущих мыслей, у Сенеки встречаются обыденные размышления и факты, которые относились к людям на все времена, такие, например, как: «Нигде нет того, кто есть повсюду», и не менее правильные слова о времени; «Все, Луцилий, нам чужое, только время принадлежит нам: только это быстротечное и легко пролетающее благо дала нам природа в собственность. И так велика глупость смертных, что получатель небольшого и незначительного благодеяния, которое в любом случае заменимо, считает себя должником: никто однако не считает себя должником, если получил время, хотя оно является единственным, что благодарный не может возместить» («Письма к Луцилию», I. 3).
Не меньшее внимание привлекли трагедии Сенеки, которые оказали большое влияние на европейскую драму и, между прочим, были переведены Лессингом. И в них также заметны те противоречия, которые были свойственны Сенеке: «Тот же самый человек, который, как никто в Риме, ненавидит гладиаторские бои, как трагический поэт купается в крови, наслаждается ужасным, позволяет свирепствовать ненависти, подстрекает зло; внезапно наряду с этим обнаруживается душевное благородство и простота, святость и спасение от страданий и мыслей о смерти с воистину трагической силой. Сенека — человек крайностей, противоречий, и испанец в нем мешал стоическому мудрецу жить так, как он проповедовал» (О. Вайнрайх «Римская сатира». Цюрих, 1949).
Во времена Флавиев на передний план выдвинулись другие формы и содержание. Кроме уже упомянутых книг Плиния Старшего, Квинтилиана и Фронтина, в стихотворениях, сочиненных к какому-либо случаю, Стация «Леса» ощущаются не только придворные компоненты, но и характерные личные поэтические черты. В соединении личных ощущений страдающего бессонницей больного с традиционными образами мифов, с определенным маньеризмом, но и с живыми картинами природы, его поэзия обладает индивидуальными чертами. Большое расстояние отделяет стихи от непосредственных и жизненных высказываний Катулла, но именно поэтому они характерны для лирики того времени:
За какое преступление,
кроткое дитя богов,
я заслужил или за какую ошибку
я, бедный, один о, сон,
лишен твоих даров?
Молчат все животные,
птицы, дичь, и
вершины со своими изгибами подражают
утомленному сну,
даже упрямые реки не так шумят.
Останавливается зыбь озер,
и дремлет море, прислонившись к земле:
в седьмой раз возвращаясь, видит Феб,
что мои больные веки открыты;
и факелы Этны
с Пафа взирают на меня,
и мимо меня проходит супруга Тифона,
с состраданием орошает меня
холодным бичом.
(«Леса», 5,4)
Если посмотреть на отдельные литературные жанры то можно сделать вывод, что римский эпос переживал расцвет. Нужно упомянуть еще риторические эпические произведения Станин «Фиванец» и «Ахилл», первое из них описывает битву за Фивы, а второе, незаконченное, историю Ахилла до отправления в Трою. Рядом стоят «Пуника», большой эпос о второй Пунической войне Силия Италика и «Аргонавтика» Валерия Флакка. Этот высокохудожественный, тоже незаконченный эпос описывает путешествие аргонавтов.
Марциал (40—104 гг. н.э.,) родился и испанском городе Бибилис. В возрасте 22 лет он прибыл в Рим, чтобы добиться успеха в качестве литератора. Однако в течение долгих лет он пробыл клиентом богатого покровителя, претерпев много унижений: «Ранним утром, дрожа от холода, должен я тебя приветствовать, по вязкой грязи идти за твоими носилками, а позже в десятом часу, усталый, я должен провожать тебя до терм Агриппы. Разве я заслужил, Фабиан, быть в твоей свите новичком?»
Марциалу мало помогло то, что он усердно старался заслужить благосклонность принцепсов от Тита до Адриана, причем особой лестью он окружил Домициана. Хотя Марциал поднялся до всаднического сословия, он не добился ни богатства, ни полной независимости, к которой так долго стремился. В конце концов он вернулся в Бибилис, где ему богатая покровительница подарила небольшое поместье.
Несмотря на трудные жизненные условия, Марициал стал непревзойденным мастером латинской эпиграммы. Его более 1 500 эпиграмм всегда находили живой отклик; круг его почитателей был весьма велик, только в Германии от Грифиуса и Лессинга до Гете.
В своем творчестве Марциал дает яркое, но одностороннее изображение римского общества при принципате: патроны и клиенты, охотники за наследством и тунеядцы, выскочки и щеголи, пьяницы и проститутки, влюбленные и нищие, любители попировать и прелюбодеи, красивые мужчины и болтуны, педерасты и декламаторы, отравительницы и колдуны, расточители и попрошайки, артисты, поэты, врачи, адвокаты, возницы, учителя, акробаты, гладиаторы, воры, аукционисты — на всех проливают яркий свет эпиграммы Марциала. Довольно часто эти миниатюры иллюстрируют нравственную деградацию римского общества при принципате.
Но великий эпиграммист запечатлел и другое: он воскрешает в памяти сцены из римской истории и героические деяния, описывает деревенские поместья и курорты, статуи Приапа и многое другое. Он сочинял свадебные стихотворения, назидания, некрологи, прославляющие стихи, критиковал сексуальные извращения и непристойности, а также плагиаторов и соперников, но не был чужд и самокритике. Марциал призывал не только к наслаждению жизнью, но и к умеренности:
Вот что делает жизнь вполне счастливой,
Дорогой Марциал, тебе скажу я:
Не труды и доходы, а наследство;
Постоянный очаг с обильным полем,
Благодушье без тяжб, без скучной тоги,
Тело смолоду крепкое, здоровое,
Простота в обращеньи с друзьями,
Безыскуственный стол, веселый ужин,
Ночь без пьянства, зато и без заботы,
Ложе скромное без досады нудной,
Сон, в котором вся ночь как миг проходит,
Коль доволен своим ты состоянием,
Коль смерть не страшна и не желанная.
(Перевод Ф. Петровского)
Несмотря на формальные слабости и некоторые стилистические недостатки, римская сатира в лице Ювенала (60—130 гг. н.э.) еще раз достигла своей кульминации. Кажется правдоподобным предположение, что Ювенал сначала был оратором и только во второй половине жизни при Траяне и Адриане начал писать стихи, наполненные саркастическим пессимизмом и патетическим отвращением к его окружению. Темы его 16 сатир не новые: общий упадок общества, корыстолюбие, погоня за наследством, сексуальные извращения, полемика против женщин и брака, продвижение вольноотпущенников, убожество интеллектуалов, заносчивость военных и горечь клиентов и тому подобное. Наоборот, новым является тон и сила агрессивных обвинений:
С самой потопа поры, когда при вздувшемся море
Декалион на ладье всплыл на гору, судьбу пытая,
И понемногу согрелись дыханием размякшие плечи
И предложила мужам обнаженных девушек Пирра,
Все, что ни делают люди, — желания, страх, наслажденья,
Радости, гнев и раздор, — все это начинка для книжки.
Разве когда-нибудь были запасы пороков обильней,
Пазуха жадности шире открыта была и имела
Наглость такую игра? Ведь нынче к костям не подходят,
Взяв кошелек, но, сундук на доску поставив, играют.
Что там за битвы увидишь при оруженосце-кассире?
Есть ли безумие хуже: сто тысяч сестерциев бросить
И не давать на одежду рабу, что от холода дрогнет?
Кто из отцов воздвигал столько вилл, кто в домашнем
обеде
Семь перемен поедал? Теперь же на самом пороге
Ставит подачку, — ее расхищает толпа, что одета в тоги...
(Сатира I, 80. Перевод Д.Недовича и Ф.Петровского).
Многие стихи Ювенала однозначно стоят на позициях старой критики падения нравов и снова восхваляют добродетель и благородство, но сарказм женоненавистника направлен также против представления об идеальной женщине и против ее вызывающей аристократической спеси:
Ты из такой-то толпы ни одной не находишь достойной?
Пусть и красива она, и стройна, плодовита, богата,
С ликами древних предков по портикам, и целомудра.
Больше сабинки, что бой прекращает, власы распустивши,
Словом, редчайшая птица земли, как черная лебедь, —
Вынесешь разве жену, у которой все совершенства?
— Пусть венусинку, но лучше ее, чем Корнелию Гракхов
Мать, если она с добродетелью подлинной вносит
Высокомерную гордость, в приданом числит триумфы.
Нет, убери своего Ганнибала, Сифакса и лагерь,
Где он разбит; убирайся, прошу, ты со своим Карфагеном!
(Сатира VI, 161. Перевод Д.Недовича и Ф.Петровского).
Хотя многое в этой полемике может показаться односторонним и эксцентричным, некоторые из лучших стихов Ювенала и выразительные риторические формулировки с ранних пор получили всеобщее признание, и даже некоторые его изречения вошли в поговорку: «хлеба и зрелищ», «в здоровом теле дух здоровый» или «трудно не писать сатир», которые навеки связали имя Ювенала с сатирой.
Плиний Младший (61—112 гг. н.э.) принадлежал, по мнению В.Отто, к людям, «которые подчиняются и покоряются, если им кажется, что они достигнут этим выгоды и безопасности, и только мертвому льву выказывают свое мужество и дают ему пинки, чтобы скрыть свое жалкое поведение» («История жизни Плиния Младшего», 1919 г.). Хотя Плиний Младший благодаря расположению Домициана сделал блестящую карьеру, он сумел от нее дистанцироваться и добиться дружбы и доверия Траяна. Он не был ни оригинальным, ни глубоким мыслителем, но как представитель посредственности сумел широко разрекламировать официозную стилизацию нового принципата в своем панегирике Траяну 100 г.н.э. «Это истинная забота принцепса и даже бога мирить ревнивые города, усмирять протестующие народы и не столько царственным приказом, сколько разумом, принимать решительные меры против несправедливости чиновников, делать непроисшедшим то, что не должно было произойти, наконец, быстрее, чем самая быстрая звезда, все видеть, все слышать и, как бог, сразу же приходить на помощь, отвечая на призывы, раздающиеся со всех сторон! Так я представляю себе задачи, которые отец всего мира улаживает своим указанием, если опустит свой взор на землю и заинтересуется судьбами людей и причислит их к своим божественным обязанностям!»
Свою благодарность за предоставление ему права трех детей оставшийся бездетным Плиний сформулировал так; «Какую радость ты мне доставил, мой господин, я не могу выразить словами... Я достиг высочайшей цели моих желаний: в начале своего благословенного правления ты доказал мне, что хочешь ввести меня в круг твоей особой милости. И тем больше теперь желаю я детей, которых хотел в печальные дни прошлого; мои два брака дают тебе доказательство этого. Только боги распорядились лучше: они оставили твое добросердечие. И я хочу быть отцом лишь тогда, когда мог жить с чувством уверенности и безмятежного счастья» (Письма, 10, 2).
Какими бы проникновенными ни казались современному читателю подобные отрывки его писем, как исторические источники «Панегирики» и десять книг «Писем», среди которых находится переписка с Траяном и его ответы, представляют большое значение. Так как письма знакомят не только с проблемами римского высшего слоя, но и с проблемами провинции.
Именно запросы Траяну, которые посылал Плиний, будучи легатом Августа с консульской властью в провинциях Вифиния и Понт, освещают слабости и финансовые заботы городов этого региона. Чтобы их устрашить, Плиний с его опытом по руководству больших касс был безусловно подходящим человеком, и, несмотря на его ограниченность, неуверенность и несамостоятельность, он всегда оставался усердным, преданным и корректным. Как показывает письмо об обращении с христианами, которое будет подробнее обсуждено позже, он заботился о соблюдении справедливости, насколько это было возможно в рамках законов, а также о корректном и разумном обращении с обвиняемыми.
В переписке Плиния Младшего встречается и Тацит (56—120 гг н.э.), величайший историк Рима. В сжатой форме введения к своей «Истории» он свидетельствует о том, что «начало моему восхождению по пути почестей положил Веспасиан, Тит умножил их, а Домициан возвысил меня еще больше...» Как и Плиний Младший, он сделал карьеру при Домициане, потом в апологетической форме при «плохом» принцепсе защищал послушание и сдержанность, тем не менее убедительно дискредитировал Домициана. Принципаты Нервы и Траяна Тацит встретил с большим ожиданием, потом, однако, познакомился с имманентными структурами политической системы.
Тацит тоже успешно выступал как оратор. В 97 г.н.э. он произнес речь, посвященную памяти Вергиния Руфа, три года спустя участвовал в большом процессе по взяткам против Мария Приска. Высшими точками его карьеры были должность консула-суффета в 97 г.н.э. и наместничество в Азии в 112/113 гг. н.э.
В 98 г.н.э. Тацит опубликовал «Агриколу», своеобразное похвальное слово своему тестю, которого он представил примерным наместником и настоящим завоевателем Британии, но и не в последнюю очередь жертвой тирании Домициана. Тацит надеялся, что его маленькое произведение, «задуманное как воздаяние должного памяти моего тестя Агриколы, будет принято с одобрением или во всяком случае снисходительно; ведь оно — дань сыновней любви» (Тацит. Санкт-Петербург: «Наука», 1993, с. 314). Разумеется, он достиг того, что утверждал в конце своего похвального слова:
«Все, что мы любили в Агриколе, чем восхищались в нем, остается и останется в душах людей, в вечном круговращении времени, в славе его деяний; много выдающихся людей древности поглотило забвение, как если бы они были бесславными и безвестными; но Агрикола, чей образ обрисован и запечатлен для потомства, пребудет всегда живым» (Там же, с. 137).
Как в «Агриколе» Тацит дополнил свое похвальное слово длинным экскурсом о Британии и ее оккупации и сопроводил обзором политического и духовного климата ужасного правления Домициана, так и в появившейся в том же году «Германии» он не ограничился голым изложением доступного ему этнографического материала. И здесь произведение носит личный отпечаток; Домициан снова дискредитирован, германцы идеализированы, чтобы показать приходящим в упадок римлянам достойные подражания формы жизни:
«Так ограждается их (женщин) целомудрие, и они живут, не зная порождаемых зрелищами соблазнов, не развращаемые обольщениями пиров. Тайна письма равно неведома и мужчинам, и женщинам. У столь многолюдного народа прелюбодеяния крайне редки; показывать их дозволяется незамедлительно и самим мужьям: обрезав изменнице волосы и раздев донага, муж в присутствии родственников выбрасывает ее из своего дома и, настегивая бичом, гонит по всей деревне; и сколь бы красивой, молодой и богатой она ни была, ей больше не найти нового мужа. Ибо пороки там не смешны, и развращать и быть развращенным у них не называется идти в ногу с веком. Но еще лучше обстоит с этим у тех племен, где берут замуж лишь девственниц и где, дав обет супружеской верности, они утрачивают надежду на возможность вступления в новый брак... Ограничивать число детей или умерщвлять кого-либо из родившихся после смерти отца считается среди них постыдным, и добрые нравы имеют там большую силу, чем хорошие законы где-либо в другом месте» (Там же, с. 345).
Временная аттрибуция уже упомянутых «Диалогов об ораторах» спорна.
В своей частично сохранившейся «Истории», законченной около 110 г.н.э. и отображающей промежуток времени между 69 и 96 гг. н.э., Тацит обращается к традиционной анналистической форме римской историографии. Содержание этого труда и его основные акцепты сам Тацит изложил следующим образом: «Я приступаю к рассказу о временах, исполненных несчастий, изобилующих битвами, смутами и распрями, о временах свирепых даже в мирную пору. Четыре принцепса заколоты; три гражданские войны, множество внешних и еще больше таких, что были одновременно и гражданскими и внешними, удачи на Востоке и беды на Западе — Иллирия объята волнением, колеблются провинции Галлии, Британия покорена и тут же утрачена, племена сарматов и свебов объединяются против нас, растет слава даков, ударом отвечающих Риму на каждый удар, и даже парфяне. следующие за шутом, надевшим личину Нерона, готовы взяться зa оружие. На Италию обрушиваются беды, каких она не знала никогда или не видела с незапамятных времен: цветущие побережья Кампаньи, где затоплены морем, где погублены под лавой и пеплом; Рим опустошают пожары, в которых гибнут древние храмы, горит Капитолий, подожженный руками римских граждан. Поруганные древние обряды, оскверненные брачные узы; море покрыто кораблями, увозящими в изгнание осужденных, утесы красны от крови убитых. Еще яростнее бушует злоба в самом Риме, — все вменяется в преступление: знатность, богатство, почетные должности, которые человек занимал или от которых отказался, наградой добродетели — неминуемая гибель. Плата доносчикам вызывает не меньше негодований, чем их преступления. Некоторые из них за свои подвиги получают греческие и консульские должности, другие управляют провинциями императора и вершат дела во дворце. Они распоряжаются по своему произволу, внушая каждому ужас и ненависть. Рабов подкупами и угрозами восстанавливают против хозяев, отпущенников — против патронов. У кого нет врагов, того губят Друзья.
Время это, однако, не вовсе было лишено людей добродетельных и оставило нам также и хорошие примеры. Были матери, которые сопровождали детей, вынужденных бежать из Рима; жены, следовавшие за мужьями; друзья и близкие, не отступившиеся от опальных; зятья, сохранившие верность попавшему в беду тестю; рабы, чью преданность не могли сломить даже пытки; благородные мужи, достойно сносившие несчастья, стойко встречавшие смерть подобно прославленным героям древности. Мало того, что на людей обрушились бесчисленные бедствия; небо и земля полны были чудесных явлений: вещая судьбу, сверкали молнии, и знамения — радостные и печальные, смутные и явные — предрекали будущее. Словом, никогда еще боги не давали римскому народу более ясных и более ужасных свидетельств, что дело их — не заботиться о нас, а карать» (там же, с. 385—386).
Законченное в раннеадриановское время произведение «Анналы о кончине божественного Августа» Тацит обосновал так: «...Но о древних делах народа римского, счастливых и несчастливых, писали прославленные историки; не было недостатка в блестящих дарованиях и для повествования о времени Августа, пока их не отвратило от этого все возрастающее пресмыкательство перед ними. Деяния Тиберия и Гая, а также Клавдия и Нерона, покуда они были всесильны, из страха перед ними были излагаемы лживо, а когда их не стало — под воздействием оставленной ими по себе свежей ненависти. Вот почему я намерен, в немногих словах рассказав о событиях под конец жизни Августа, повести в дальнейшем рассказ о принципате Тиберия и его преемников, без гнева и пристрастия, причины которых от меня далеки» (Там же. с. 7).
Римская историография, включая сенаторскую историографию Тацита, носила отпечаток традиционных категорий и норм римского ведущего слоя. Даже она была инструментом общественной и политической легитимизации; моральные и политические принципы всегда были тесно переплетены. Не случайно первая фраза «Агриколы» указывает на задачу «сообщить потомкам о деяниях и правах знаменитых людей». Эти связи, с одной стороны, привели к силе инерции и преемственности образцового поведения, к изолированию и обязательности классических примеров, с другой же стороны к поляризации исторического приговора на крайности — честь и презрение. В обожествлении «хорошего» и в предании проклятью памяти «плохого» принцепса эта тенденция при принципате испытала свой последний взлет.
Ориентирование действия в настоящем на великие примеры прошлого, а также на приговор будущего были традиционными. Тацит, однако, в оценках своей историографии гораздо более решительно и последовательно принимает во внимание силу и воздействие разных временных измерений. Правда, и для него классическая Римская Республика представляла не только фон деяний, нравов и поведения, но и фон самой историографии («Диалоги об ораторах»). Однако одновременно он сознавал, что условия политического и морального бытия, как и историография, определяются настоящим. Он отчетливо видел, что нормы и нравы могут устаревать, и поэтому для историка очень важно понимать условия своего времени:
«Я понимаю, что многое из того, о чем я сообщил и сообщаю, представляется, возможно, слишком значительным и недостойным упоминания; но пусть не сравнивают наши анналы с трудами писателей, излагавших деяния римского народа в былые дни. Они повествовали о величайших войнах и взятии городов, о разгроме и пленении царей, а если обращались к внутренним делам, то ничто не мешало им говорить обо всем, о чем бы они не пожелали: о раздорах между консулами и трибунами, о земельных и хлебных законах, о борьбе плебса с оптиматами; а наш труд замкнут в тесных границах и поэтому неблагодарен: нерушимый и едва колеблемый мир, горестные обстоятельства в Риме и принцепс, не понимавший о расширении пределов империи. И все же будет небесполезно всмотреться в эти незначительные с первого взгляда события, из которых нередко возникают важные изменения в государстве.
Всеми государствами и народами правит или народ, или знатнейшие, или самодержавные властители; наилучший образ правления, который сочетал бы и то, и другое, и третье, легче превозносить на словах, чем осуществить на деле, а если он и встречается, то не может быть долговечным. Итак, подобно тому как некогда при всесилии плебса требовалось знать его природу и уметь с ним обращаться или как при власти патрициев наиболее искусными в ведении государственных дел и сведущими считались те, кто тщательно изучил образ мыслей сената и оптиматов, так и после государственного переворота, когда Римское государство управляется не иначе, чем если бы над ним стоял самодержец, будет полезным собрать и рассмотреть все особенности этого времени, потому что мало кто благодаря собственной проницательности отличает честное от дурного и полезное от губительного, а большинство учится этому на чужих судьбах.
Впрочем, сколько бы подобный рассказ ни был полезен, он способен доставить лишь самое ничтожное удовольствие, ибо внимание читающих поддерживается и восстанавливается описанием образа жизни народов, превратностью битв, славной гибели полководцев; у нас же идут чередой свирепые приказания, бесконечные обвинения, лицемерная дружба, истребление ничем не повинных и судебные разбирательства с одним и тем же неизбежным исходом — все, утомляющее своим однообразием. У древних писателей редко когда отыскивается хулитель, потому что никого не волнует, восхищаются ли они пуническими или римскими боевыми порядками; но потомки многих, подвергнутых при власти Тиберия казни или обесчещению, здравствуют и поныне. А если их род и угас, все равно найдутся такие, которые из-за сходства в нравах сочтут, что чужие злодеяния ставятся им в упрек, даже к славе и доблести ныне относятся неприязненно, потому что при ближайшем знакомстве с ними они воспринимаются как осуждение противоположного им» (Там же. с. 123—124).
В непосредственной связи с этим экскурсом Тацит рассказывает о событии с Кремуцием Кордом в 25 г.н.э. Именно ему Тацит вложил в уста программные слова: «Потомство воздает каждому по заслугам, и не будет недостатка в таких, которые, если на меня обрушится кара, помянут не только Кассия с Брутом, но и меня» (Там же. с. 125). И потом, прямо-таки торжествуя, Тацит продолжает: «Сенаторы обязали эдипов сжечь его сочинения, но они уцелели, так как списки были тайно сохранены и впоследствии обнародованы. Тем больше оснований посмеяться над недомыслием тех, кто, располагая властью в настоящем, рассчитывают, что можно отнять память даже у будущих поколений. Напротив, обаяние подвергшихся дарований лишь возрастает».
Кроме необходимых для историка качеств Тацита не только красноречие, искренность и непредубежденность, но и дифференцированное осознание времени, врожденное историческое понимание существования самого историка. С формальной точки зрения Тацит был блестящим стилистом, автором, который точно схватывал характеры, сгущал сцены и атмосферу в незабываемые образы, вставлял речи, некрологи, а также-слухи и инсинуации, чтобы полностью завладеть вниманием читателя.
Tо, что его прежде всего отличало, было рациональное понимание новой политической системы. Он не вдавался в судьбу отдельных принцепсов, но видел структуры принципата вместе взятые, его легитимизацию через гражданские войны, процесс образования и утверждения власти, внутреннюю неправду, принуждение к притворству и лицемерию, несоответствие между стилизацией и действительностью. Именно потому, что сам Тацит был убежден в необходимости принципата, он мог понять и обнажить его специфическую структуру власти, показать споры системы, осветить роль дома принцепса и не в последнюю очередь женщин и вольноотпущенников. Он неоднократно констатировал последствия нового порядка в психической, общественной и духовной реальности оппортунизм и приспособленчество, доносительство и процессы об оскорблении величества, ущемление духовной свободы. Ему важны были не детали, а понимание логики и причин симптомов. Таким способом он описывал принципат и его идеологию.
Если Тацит привел к наивысшей точке традиционную анналистическую форму римской историографии, то в лице Гая Светония Транквилла (70—140 гг. н.э.) восторжествовал биографический жанр. Больший успех, чем частично сохранившееся произведение «О знаменитых мужах», приобрел сборник биографий от Цезаря до Домициана — «Жизни двадцати Цезарей». Биографии Светония построены по единой схеме, описывается происхождение, рождение, биография в хронологическом порядке, потом особенности личности и характер, политические и военные успехи, частная жизнь и в конце смерть и погребение. Иррациональная сфера предзнаменований и чудес излагается так же подробно, как анекдотические и интимные элементы. Эти биографии ни в коем случае не были деликатными, они давали многочисленную информацию и излагали неизвестные до сих пор первоисточники, например, содержание писем Августа, к которым Светоний имел доступ благодаря своей должности секретаря у Адриана.
Биографии Светония не достигли духовных вершин греческих и эллинистических предшественников, не соответствуют нормам современной психологической биографии. Тем не менее они содержат самостоятельные суждения, как в случае с Домицианом, и эта новая форма удовлетворяла ожидания и потребности широкого круга читателей. Они создали школы, нашли подражателя в лице Мария Максима в его «Истории Августа», а также в лице Эйнхарда.
Подобное же сильное воздействие оказал другой исторический труд эпохи Адриана, эпитомы Флора. Он даст в двух книгах очерк истории войн римского народа до времени Августа. Таким же примечательным, как подробности концентрированного, сильно отмеченного риторикой изложения, является тот факт, что произведение по примеру Сенеки Старшего различает как бы периоды римской истории. До Гракхов, по мнению Флора, был подъем, после них же прогрессирующий, прерываемый только замедленным развитием упадок военного могущества Рима.
Остается спорным, является ли автор этой эпитомы идентичным с поэтом Флором, который по «Истории Августа» обменивался с Адрианом стихами в псевдонародной манере:
Не хочу я играть в Цезаря,
Блуждая таскаться по Британии,
Прятаться в лесах,
Страдать от холода в Скифии.
Не хочу я играть во Флора,
Блуждая таскаться по тавернам,
Прятаться в кухнях,
Страдать от укуса круглой долгоножки.
Фронтон (105—175 гг. н.э.), учитель Марка Аврелия и Луция Вера, уже упоминался. Его ученик Авл Геллий известен своим большим сборником «Аттические ночи», смешения выписок и коротких эссе, которые в совершенно случайной манере соединяют друг с другом мозаичные камешки из различных литературных жанров. Мифологические, юридические, естествоведческие, историографические элементы встречаются здесь наряду с элементами из области истории литературы, грамматики и этимологии. Проза проста, в соответствии со вкусом времени слегка архаизирована.
Как Фронтон, Светоний и Флор, Апулей был родом из Северной Африки (125—180 гг. н.э.). Его написанный по греческим образцам роман «Метаморфозы, или Золотой осел» рассказывает о приключениях превратившегося в осла юноши, который в конце концов был освобожден с помощью Изиды. Это основное повествование прерывается многочисленными вставками, экскурсами, баснями, короткими историями и пародиями, а также известной и любимой сказкой об Амуре и Психее.
С покорением Египта, интеграции малоазиатских царств и созданием клиентельного царства в Армении, римские принцепсы присвоили себе почти все, что оставалось от эллинистического наследства на Востоке. Принципат для греко-эллинистической части империи означал период отказа и пользы одновременно. Отказаться нужно было от свободы, политической независимости и по меньшей мере частично от само собой разумеющейся тождественности полиса и государства как такового.
Полностью это никогда не было забыто. Павсаний, как и многие его современники, видел в римской оккупации Греции причину гибели духовной продуктивности, а александрийцы долго боролись за свой городской совет. Тем не менее с римским господством смирились и потому, что эллинистические государства уже изменили свои прежние политические структуры или по крайней мере ослабили их.
Однако этому отказу противостояло мировое влияние эллинизма, которому содействовала империя. Греческо-эллинское пространство давало не только большие духовные побуждения, как философия стоиков, не только строителей и архитекторов, как Аполлодор, но и духовный фермент оппозиции. Греческие силы были столь влиятельны в империи не столько благодаря числу сенаторов и государственных служащих, которых поставляли Греция и греческий Восток, сколько из-за духовных импульсов.
Решающим при этом всегда было отношение отдельных принцепсов. От упоения Нерона всем греческим выиграла прежде всего сама Греция, но уже при Веспасиане были отобраны новые и старые привилегии греческих городов. Апогеем поощрения всего греческого была эра Антонинов. Адриан и Марк Аврелий писали по-гречески и в большей мере думали по-гречески. Греческая литература, греческие идеи и греческие произведения искусства снова рассматривались как образцовые. Культурный обмен достиг тогда своего зенита.
Особенно тесно связаны с Римом были греческие великие ораторы 2 в.н.э. Дион Хризостом (40—112 гг. н.э.), Ирод Аттик (101—177 гг. н.э.) и Эдий Аристид (129—189 гг. н.э.). Родом из Прузы в Вифании, Дион Хризостом ужe упоминался в связи с развитием идеологии адоптивной империи. Когда-то ожесточенный противник Доминиона, при Нерве и Траяне он приобрел большое влияние и теперь старался подвигнуть жителей городов греческого Востока к улаживанию их конфликтов и к признанию реальности империи в своих многочисленных речах. Если в своем знаменитом «Евбейце» он ценил счастье простой жизни, то в своей призывной речи к Родосу без иллюзий выявляет те возможности, которые остались для Греции его времени: «Ваша задача другая, чем была у предков. Они могли разносторонне развивать свои способности, стремиться к правлению, помогать угнетенным, приобретать союзников, основывать города, воевать и побеждать; из всего этого вы больше ничего не можете. Вам остается ведение домашнего хозяйства, управление городом, предоставление почестей и наград, заседание в совете и суде и проведение праздников; во всем этом вы можете отличиться от других городов. Приличное поведение, уход за волосами и бородой, солидная походка на улице, пристойная одежда, если даже это может показаться смешным, тонкая и узкая пурпурная подшивка, спокойствие в театре, умеренность в аплодисментах: все это делает честь Вашему городу и больше, чем в ваших гаванях и стенax и доках, проявляется здесь хороший древний греческий характер, и даже варвар, не знающий названия города, признает, что он находится в Греции, а не в Сирии или Киликии».
Тогда как до нас дошла только одна речь Ирода Аттика, щедрого мецената Афин, «Об устройстве государства», то уроженца Мезии Элия Аристида известны 55 больших речей, среди них часто цитируемый «Панегирик Риму». «Софисты» в узком смысле слова являли собой тех блестящих ораторов, выступления которых собирали в греческих городах большую аудиторию. Их смелые импровизации или отточенные художественные речи ориентировались на аттицизм классического греческого красноречия. По своей субстанции они часто исходили от традиционных формулировок и образов; формальное мастерство преобладало над глубиной содержания. Темами часто были великие события греческой истории 5—4 вв.до н.э., и слушатели наслаждались подобными историческими реминисценциями. Они были готовы заплатить за эти полностью анахронические представления искусственного красноречия.