ГИЛЬОТИНА МИХЕЯ ЕСАУЛОВА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГИЛЬОТИНА МИХЕЯ ЕСАУЛОВА

На целебные воды вашей станицы прибыл подкрепить здоровье известный воин гражданской войны комдив Иван Митрофанович Золотарев, давно проживающий под самой Москвой. Встретили его оркестром духовой музыки, цветами, стихийным митингом — шутка дело, с самим товарищем Ворошиловым держит регулярную дружбу!

Больше других радовался приезду комдива Михей Васильевич, бывший комполка дивизии Золотарева. Была даже тайная мысль у Есаулова: склонить старшего друга и командира вернуться на жительство в отчий край, на родимую землю. Растрогался и Золотарев, целуя раннюю седину Михея, а на казачьем гульбище по случаю встречи настоял, чтобы Михей сидел с ним по правую руку. Много соли поели вместе да и окаянной воды — солдатского спирта — немало выпили еще на германской, а революция навек сроднила и побратала их. Десять братьев таких, как Глеб, Михей отдаст за дружбу с комдивом. Есть тому и внешние причины. В Ногайской степи белые посекли красный отряд. Виноватым определили Михея. Решили его потратить, израсходовать в назидание другим и во имя грядущего.

Услыхал об этом Золотарев, два коня загнал под собой, успел, уже заряжали ружья исполнители, отвел от Михея смерть, а главное позор.

Весело пировали старые друзья. Михей запевал старые песни, в пляс пускался. Золотарев важно пушил серые буденновские усы с темными подусниками и ласково оглядывал свое гнездо, выросших орлят. Прибыл он в дорогом бостоновом костюме — гражданском, а на пиру сидел в военной кавалерийской форме, при орденах и оружии. А орденов у него два, что тогда равнялось бессмертию. Орлята наперебой старались услужить своему красному атаману.

Вскоре, однако, с одним, самым любимым орленком, комдиву пришлось сцепиться насмерть, как со злейшим врагом. С бывшим своим заместителем. С председателем нашей станицы Михеем Есауловым.

Иван-Митрофанович прибыл на поправку здоровья в наркомовский санаторий, в отдельный домик с резными завитушками, под сенью вековых каштанов. В народе домик называли д а ч е й С т а л и н а — Сталин отдыхал там однажды. Скушновато Золотареву в домике, одному, но что поделаешь! Зато питаться отдельно от всех отдыхающих Иван не захотел — в домике своя кухня. Пожелал ходить в общую столовую, а того не учел, сколь губителен курортный воздух, насыщенный сладкими миазмами коварного Амура. «Тут воздух такой!» — говорили отдыхающие, имея в виду неизбежный на курорте флирт, а иные врачи считали флирт в числе лечебных факторов здоровья.

Сей опаснейший бог Амур, родной братец смерти, однажды жестоко подшутил над сединами советского генерала; за обеденным столом герой оказался в обществе молодой городской женщины в узкой юбке, с проворными глазками и вкусно жующим ротиком. Лучше бы ему с белой сотней Спиридона Есаулова один на один повстречаться. Туда-сюда, тары-бары-растабары словом, выиграла она сражение скоро. А тут, как на грех, то экскурсия к Медовым водопадам, то культпоход в театр, где смазливые актерки оперетты изрядно бацали канкан, румбу и кукарачу.

Ну ладно, бес в ребро, погуляли и забыли. Так нет же — и она прилипла к нему намертво, узакониться хочет. Иван о том не думал, но выпустила баба древнее верное жало — женить на себе мужика: глазки строит другим кавалерам, те, как мухи на мед, слетаются на нее, и она потом сообщает Ивану, что ей серьезные предложения делают то моряки, то летчики, герои того времени. Ивана это заедало. Да и он против тайных свиданий и потаенных объятий. И в горячке решил все по-честному оформить. То есть старую семью порушить — при двух сынах полярниках и жене, дрябленькой Авдотье Николаевне, которая не раз вытаскивала супруга из когтей смерти, выхаживала, кормила, стирала, детей на ноги ставила, и по той причине, конечно, до любви была уже непонятлива.

— Сдурел дед! — посмеялись главные станичники, когда Иван Митрофанович таиться перестал.

Один летчик пер напролом, нахрапом на Тамару, однажды после кино увел ее гулять в темные аллеи, Ивана чуть не хватил К о н д р а т и й. Ссора с Тамарой закончилась тем, что он сделал ей официальное предложение и теперь они вместе гуляли на людях, совершали полезный терренкур в парке, вечерами бывали на танцах, хотя летчик, как налетчик, продолжал свои бешеные атаки. Иван не разумел ни вальса, ни танго, лезгинка становилась эстрадным фольклором, как и все староказачье, и Золотарев важно поглаживал пушистые усы в сторонке, пока молодые жгучеусые парни кружили в танцах балдеющую от счастья Тамару.

Стало быть, Золотареву и гнездо новое вить. Тамара согласна остаться здесь, на родине героя, где ему такой почет и уважение, а это не последнее для нее: она ему молодость свою и красу отдает — он, значит, ответно обязан выплатить ей компенсацию. Обратился Иван Митрофанович в стансовет с просьбой выделить ему п л а н — участок для застройки дома. Дело законное, каждый гражданин имеет право, а он к тому же — не каждый. И годы его почтенные — за шестьдесят.

Председатель стансовета Михей Есаулов в душе теперь противился просьбе старика, но закон не всегда согласуется с душой. Учитывая вес и заслуги просителя, план выделили отличный, с готовым садом бывших кулаков. Помогли и материалами для дома. Пока дом строился, Золотарев жил в гостинице, а Тамара поехала на родину за вещами — провожать ее до ближайшей станции опять-таки увязался нахрапистый летчик, прилип, как банный лист к ж… Сначала, правда, Иван поселился у Михея, но какая это жизнь — как на рентгене перед врачом раздетый. Он Михею толкует, что и в опере поют — любви все возрасты покорны, а Михей, будто мамай, морду кривит на сторону, а то еще моду взял спрашивать: скоро ли Авдотья Николаевна пожалует в станицу, никакого понимания в человеке, как сбесился, так и остался головорезом старых казачьих времен, хоть и прошел красную школу гражданской войны, никакой культурности в нем не оказалось. Пытался Иван образумить Михея:

— Помню, любили тебя бойцы, а сейчас друзей у тебя не густо. Игнат Гетманцев не глядит на тебя, а был ты ему как брат.

— Это я на него не гляжу. Он же орден в карты проиграл, вместе с гимнастеркой.

— Резон. Но все равно: нетерпимости в тебе много. Ты людей понимай. Они же из мяса и костей, а ты думаешь, что из меди и чугуна — такие только на памятниках бывают. Вот у тебя книжка в доме о Французской революции. Там и картина: Робеспьер на трибуне Конвента.

— Ага. Неподкупным его называли.

— Всех дружков уложил он под нож гильотины, пока и его голова не покатилась в корзину, а власть через это захватили буржуи. Ты это имей в виду. Я и покрупнее тебя людей знаю, и тоже там идет грызня, а польза от этого мировому капиталу.

— Движения без борьбы не бывает.

— Ты момент учитывай. Россия весь двадцатый век по колено в крови ходит. Не вечно же быть буре-урагану, люди тянутся к тихим берегам ну хотя бы для воспроизводства народа, не будешь же рожать под пулями.

— Смотря какие это берега! Как бы назад твоя люди не поплыли, к старым берегам, где буржуи окопались.

— Злой ты человек, Михей, ни себе, ни другим не даешь передышки.

— Неверно гутаришь, Иван Митрофанович, это враги не дают нам передышки, понимают, что каждый час работает на нас, а им могила роется. А тебя я понимаю: заморился ты. Ну что ж, отдохни. Право на это ты заслужил. А я недавно еще одного дружка лишился: он в крайкоме партии на хороших людей дела нехорошие стряпал, я и прихлопнул его, как слепня на шее коня. Но ты не горюй за меня, Иван Митрофанович, через эту потерю я много новых друзей заимел.

— Это кого же?

— А я и не знаю их в лицо — они по всему миру раскиданы, рабочий класс, что борется с капитализмом. Так гуртом и одолеем вражью силу, а потом и поговорим о тихих берегах.

— Задор твой люблю. Война твое ремесло. Ты в Испанию не просился? Могу протекцию сделать.

— Хватает и тут фронта. Поживешь — увидишь. Включайся и ты — я тебя рекомендовал членом стансовета.

Дом Иван выбухал вроде санатория — о восьми комнатах, в два этажа, не считая жилого цокольного и такого же, оборудованного под жилье, чердака с окнами. Нехорошо глянул при встрече на комдива председатель стансовета, но поздороваться надо. А потом и вовсе отошел Михей Васильевич — опять с ласковыми словами к Золотареву, но в ласке той, чувствовал комдив, коготки просветительства и морали, а сказано: яйца курицу не учат.

В летний зной из Закавказья, Азербайджана ехали сюда тысячи курортников, диких, попить водички минеральной, отдохнуть, пожировать. Требуется им жилье. Дошла очередь и до комнат Золотарева. А чего им стоять без толка, нехай живут люди, за деньги, конечно. И в самый сезон хозяин даже и свою комнату сдал, перебравшись в сарайчик в глубине двора. Одно только не по душе хозяину: у постояльцев ты уже как слуга — то свет им почини, то белье меняй, а то и уборную вымой.

Дальше — больше. В детстве Иван батрачил, был пастушонком при конских табунах, германскую сломал в кавалерии, гражданскую прошел на рысях да галопом, и поэтому кони для него не пустая забава.

И завел Иван тройку прекрасных скакунов из чистой любви коллекционера животных, у которых побольше, чем у собак, оснований называться другом человека.

Жизнь в станице простая, крестьянская. Отчего же и пару коровок не держать — молочко хозяин любил свежее, не с базара. А молодой хозяйке тоже дюже интересно показалось разводить разных там курей-гусей, хотя и подвизалась до этого Тамара совсем в иной области и думала, что булки изготовляют в магазине. Ясно, за птицей, коровами, конями уход нужен умелый. Пришлось нанять конюха с женой скотницей. Тут привалила силища яблок, груш, ягоды разной. Иван посадил в саду сторожа с берданом — не сам же сядешь как, пугало, — да и собачек кусачих завел, видом пострашнее, чтобы люди мимо не ходили и не соблазнялись фруктой.

Обидно Михею, что в горячие дни в колхозах не хватает рабочего тягла, а рядом на лугу три коня без дела валяются. Но не станешь же просить строевых, под седло, коней в хомуты, да и как доверит их хозяин в чужие руки! Заметил и другое. Михей: кони не только паслись, но и на овес себе зарабатывали, — то ли по инициативе конюха, то ли владельца — обслуживали частный сектор: кому сено, кому дрова, кому овощи на рынок отвезти.

Новая семья Ивана не велика, натуральный продукт хозяйства сами не поедали, приходилось продавать сало, масло, яйца. Цену копейке Иван знает с мальства, в жизни и малым пайком довольствовался, с хлеба на квас перебивался, с первой-то семьей.

А молодая так и поджигает старика: не хочу быть столбовою дворянкой, подавай ей на ужин золотую рыбку, мать честная, — автомобиль, вот чего захотелось Тамаре для полноты красивой и изящной жизни. Чтобы на Черное море не поездом ехать, хоть и в отдельном купе международного вагона, а собственным транспортом, как это давно принято в культурных странах. Да и в станице надо форс держать — Иван-то не пешка, о нем в книжке написано!

Автомобили в тридцатые годы были редкостью и у государства. Но Золотареву пошли навстречу.

Пришлось и на шофера тратиться, зарплату ему положить, да повыше казенной, ибо сам товарищ Золотарев хорошо владел только стременами да поводьями. Траты же надо возмещать, и по возможности с прибылью — это и без политэкономии каждому дураку ясно: прибыль еще никому не мешала, и не в горшке-макитре ее копить, и не в чулке, а вписывать в малую серенькую книжицу, сберегательная называется, и полеживает себе прибыль эта в государственном банке да пенится понемногу.

Сколь коварен нещадный бог Амур, разящий насмерть! А и он уступает более владычливому божеству, с виду не грозному, работящему, богу собственности, частной, или, как ее стали называть, л и ч н о й — лишней, шутил Михей Васильевич, разгадавший того бога давно. Сидеть сложа руки Иван Митрофанович не привык. Давно нудился в Подмосковье, мудровал там на грядках да собак свору вырастил. Это же лучшее упоение жизни: труд на земле, в травах, цветах, ручьях, пчелах, и какое же это великое счастье строить дом. И руки Ивана дорвались до настоящего дела. С зари до зари гнет горб на своем подворье — в затрапезных штанах, ч и р и к а х на босу ногу, и уже молодому шоферу Виталию новая нагрузка: Тамару Эрастовну в театр сопровождать, охранять от разных летчиков. Самому не до того — то фрукты прелой много набралось и надо обратить ее в винцо, то пчела приперла немалый взяток на пасеке, присоседившейся у колхозной люцерны. Набегала тучка на чело хозяина: кому это все достанется? Сыновья не ответили на его письма. Новые наследники пока не завязывались. Жизнь дается только раз, а надо бы дважды, а кому и трижды. И тогда руки опускались — отгремит полковой оркестр на похоронах Ивана, и приведет Тамара сюда нового хахаля, или стансовет захапает его добро…

Автомобиль все больше использовали как грузовичок. Виталий в хозяйстве вроде приказчика. Он и приказал, посоветовал переделать слегка машину. Сиденье оставили только спереди, а заднюю часть хитроумный мужик кузнец Сапрыкин растянул и углубил как кузов. Вид, понятно, утерялся, зато входит в кузов до тонны полезного груза.

А станичный Робеспьер не дремлет, помня возглас из революционной книжки: «Ты спишь, Робеспьер!» Коршуном кружит над новоявленным Глебом Есауловым в красном обличье — не Демуленом, не Дантоном. И действует не по душе, а по закону. Навел у юристов справку: нет такого гражданского права в республике — держать единоличнику грузовой автомобиль, каким бы легковым он ни выглядел с виду. Да и другое не нравится председателю стансовета. Золотарев, например, на заседании Совета не является. Сперва это было понятно: большой человек, он имя свое как знак, как символ отдал стансовету, славой своей осенил станицу. Теперь же, когда Золотарев из орла превратился в домашнего петуха, Михей поставил вопрос ребром: не ходящих на заседания вывести из членов стансовета к чертовой матери. Не вышло это у Михея — руками и ногами замахали на него в партийном комитете: и думать не моги трогать такую фигуру!

Ладно. Выбрился предстансовета, начистил коня и сапоги и влетел во двор командира, в гости наконец пожаловал — ведь обмывать новый дом не явился, игнорируя тогда личное приглашение Ивана, напечатанное с вензелями в типографии. Золотарев рад гостю — пора им опять сдружиться, кавалерам одного знамени. Сели в чистой горнице с генеральским ковром во всю стену. Потягивают цимлянское — кровь донских атаманов, раньше только князья пили такое. Прислуживает за столом Петровна, мать убитых в гражданскую войну красногвардейцев. С того и повел Михей:

— Чего ты тут окусываешься, Петровна? Или мы без рук, сами не нальем, не положим? Или дела тебе дома нету, а нету — в бригаду иди, там с дорогой душой встретят!

— Мне, Васильевич, и тут хорошо, слава тебе, господи, сыта, трешница в день идет, Тамара Эрастовна платья старые отдала, а в бригаде палочки пишут.

— Какие платья? — изобразил негодование Михей.

— Обнакновенные. Одна с палбархата, другая крепдешиновая, утюгом чуток прижаренные, а так еще крепкие. И за стирку идет отдельно.

— Сама хозяйка не стирает, что ли?

— Чего ты привязался к ней, Есаулов? За этим прискакал? Ты ведь неспроста по гостям ходишь, все вынюхиваешь, выискиваешь, все враги тебе мерещатся — с большого перепугу, что ли? Не мылься — бриться не будешь: все по закону — как инвалид имею прислугу.

— Четверо у тебя работников. А жена с лица не слиняла бы обслужить мужа.

— А это забыл: белые на меня вдесятером наваливались. Ой, не советую я тебе, Михей, дружбу нашу старинную рушить, ой, не советую, большой урон нанесешь ты мне: крылья я тебе пообломаю и дюже горевать по тебе буду, ты мне сынов родных дороже — наливай-ка полней!

— А ты, Иван, думаешь лёгочко мне ломать то, что навеки спеклось в нашей с тобой крови? Она ведь у нас не сама по себе красная, а от знамени цвет перешел. Помнишь, как тогда с Кировым Сергей Мироновичем — ой, вы злые астраханские пески!

— Помню. Ты только не забывай.

— Извини, что язык мой длинный сбрехнул про стирку не к часу. Извини. Язык мой несуразный, от старого никак не отвыкнет. Вот сказал про Сергей Мироновича и чуть не ляпнул вдобавок: ц а р с т в о   н е б е с н о е! Привычка дурацкая. Ты же знаешь, в какого бога я верю — в Советскую власть. Я же и от тебя ведь взыскания большие имел за чрезвычайные меры против попов и религии.

— Помню твою дурость, ты и тогда уже робеспьерил, три церкви сжег, за что и получил двадцать пять плетей перед полком, как и при старом строе секли тебя, сукина сына! — улыбнулся Золотарев. — Душа у тебя золотая, чистая, только меры не знаешь. Знаешь, как бы я тебя определил в жизни? Недавно нам лекцию в Москве читали, комсоставу. Будто немцы, дошлый народ, придумали собак послать на танки, под пузом у собаки мина привязана — и только пшик от того танка! Вот такую тебе роль надо бы.

— И дело сделал — и нет меня.

— Да почти так. А то ты всех перекусаешь в мирное время.

— В мирном я еще не жил. Так вот, Иван, одну уступку ты мне сделай, ради нашего знамени, а я тебе по гроб жизни собакой, псом сторожевым буду, на коленях буду стоять, а, Иван?

— Чего тебе?

— Сдай ты его от греха, разговоры идут по станице нехорошие, вот, мол, за что боролись большевики, еще я подлиннее моего есть языки, и к тому же вражьи они; чуешь?

— Кого сдать? — вроде не понимает Иван.

— Автомобиль.

Натужно рассмеялся Иван — Михей и сам умел так смеяться, по коже мороз дерет от такого смеха:

— Все еще не выветрился в тебе бланкизм-анархизм, уравниловка. Небось, мечтаешь новую породу людей вывести — по росту чтоб всех выровнять, и глаза чтоб у всех одинаковые, как у вас в коммуне при начале на всех одна фамилия была — Пролетарские! Пролетариат отомрет, а ты его насилком в истории оставляешь через фамилию, горе-марксист!

— Ты коммуну не трогай, то Дениса Коршака святое дело!

— Ну раз святое, помянем Дениса, хоть и он и прихрамывал, и спотыкался: царство небесное!

Михей помедлил, потом выпил. Золотарев продолжал:

— Ты вот из председательского котелка хлебаешь и на параде стоить не с рядовыми, а меня под общую гребенку причесать хочешь. За что? Неужто я других грешнее?

— Уравнять я тебя не в силах, улица-то называется твоим именем, Золотаревской, где возрастал ты за Курочкиной горкой. И портрет твой висит у нас в стансовете в ряду первых большевиков станицы, с Наума и Дениса ряд начинается, а чуть повыше — Владимир Ильич. Помрешь — колхоз твоим именем назовем, памятник на Субботней площади поставим — главную площадь Денис занял, да и площадь переименуем.

— Ты чего меня в могилу пихаешь?

— Иван Митрофанович, ты что, да я от чистого сердца! Или не знал ты, что и помирать будем? Но прежде — ну не хочешь сдавать за так, продай автомобиль, колхоз Яшки Уланова купит, у них казна толстая, богатый колхоз, на особой подкормке от краевого начальства. А лучше, чище все-таки сдай. А обеднеешь, не будет у тебя чем пообедать — обратишься к нам, в стансовет, кусок для тебя всегда найдется. Сдай.

— Куды? — нарочито коверкает слово Золотарев.

— Нам, в стансовет, Советской власти, а мы его определим дальше, как ты меня определил в собаки с миной — я готов, покажите только танк капитала, мимо не проскочу. Я, Иван, мечту холю и нежу: чтобы дети в школе и мотор учили, вот бы им радость, и оборонному делу большой плюс. А, Иван?

Молчит старик. Обида на лице, вроде и слезу вытер. А Робеспьер знай машет, никакого удержу нет:

— И другое скажу. Помнишь старый рассказ-притчу «Пятачок погубил»? начал с пятака, потом рубль украл, потом больше и кончил тюрьмой.

— Это какой же я пятачок украл?

— В тебе, Иван, поселился предатель, как червяк в груше.

— Не боишься?

— Нет. Слушай. Ты вот какой пятачок разрешил себе украсть: семью. Ага, семью. Семья — малая родина у человека. Ты ее предал. А кто малое предаст, у того и на большое руки зачешутся, как у мальчика, что начинал с пятачка.

— Кто ж тебе… дал право так со мной разговаривать?

— Это не право, а моя первая обязанность. Я с этого хотел начать, а не с автомобиля. Но лучше нам все выговорить, снять камень с души. И больше об этом не будем. Решай с автомобилем.

— Я его что — неправедно нажил?

— Этого я не говорил. И сдавай лучше всего сейчас. Чтоб не мучиться понимаю: вещь стоящая, жалко. Сдавай. Мне. Пиши заявление — мы его в рамку заведем. А я на коленях стоять буду — ради нашего дивизионною знамени, товарищ комдив, в музее оно теперь, там и шашки наши, и шинель твоя кировская, а?

— Так. Значит, тебе. Ты, стало быть, Советская власть?

— Ради дела скажу: я.

— Так, так. А Климент Ефремович Ворошилов Советская власть?

— Ага.

— Вот он и давал указание продать мне автомобиль.

— Знаю. Не спорю. Легковой. А у тебя грузовой во дворе. Закон не дозволяет иметь частному лицу грузовик. Справедливый закон, советский. Как раз, Иван, мы за такие законы и махали шашками, кровь лили свою и чужую. Нужен тебе автомобиль — переделывай назад, и с использованием его по найму кончай, а то твой шофер уже и по таксе работает в городе, извозчиком стал.

— А хто это тут частное лицо?

— Ты. Ты, гражданин Золотарев.

— Не товарищ уже. Гражданин!

— Для закона граждане — точнее.

— Получается, что я уже вроде как под судом — в своем же доме, мать твою в три креста!

— Не крути, Иван. Христом-богом прошу…

— Таки уверовал в Христа — ты ж был у меня командир Коммунистического полка, из одних коммунистов!

— Язык мой — враг мой. Сорвалось по привычке.

— От многого никак не отвыкнешь!

— Так ведь это и говорится со смехом. Как у Ленина в статье писано: «В чудеса теперь, слава богу, не верят». Слава богу. Товарищ Золотарев, не заваривай кашу. Слушайся меня. Я сейчас при исполнении обязанностей. Сейчас я тебе командир — так уж получилось.

— Ты? Ой, держите меня, а то я вывалюсь из седла!

— Я. Ты от станицы отвык, многого не видишь, не знаешь, а я двадцать лет тащу ее на себе, эту станицу, а она воет, кусается, отбивается, в ребра мне штрыкает, а я пру, как бык, все равно вытащим, а ты сейчас мне как бы груза добавляешь своим грузовиком, супроти, получается, тянешь, не своему классу, получается, поешь…

— Эт-то ты… Какому классу? Да я тебя, гада!.. — Иван опирается клешнями пальцев о стол, приподнимаясь, как для прыжка и хватки на горле врага.

— Сиди-сиди, от людей неловко будет: скажут, мол, нажрались вина, как свиньи, и кончили дракой.

Иван обмяк, сел и, будто ничего не было, мирно сказал:

— Чего ж ты сразу не выложил — я б тебя и встретил соответственно, в воротах бы дал выпить и — от ворот поворот. А коли ты от бога никак не отвыкнешь, то слушай мою команду: вот бог, — показал на большой конный портрет Ворошилова, — а вот порог. Ступай, ступай. Видеть твою личность неинтересно. Вино только хорошее зря потратил.

Бешено кинул на пол смятую денежную бумажку Михей — за вино, и только пыль столбом встала за его конем. И бешено топтал эту бумажку Иван, потратив на гостя еще и новую шелковую рубашку цвета кофе с молоком — до самого пупа разорвал на себе единым махом.

Вскоре Золотарев получил решение стансовета, обязывающее его сдать грузовик государству, держать не более одного коня, одной коровы, работников рассчитать.

Отлетели в угол латаные штаны галифе — изобретение кривоногого генерала Галифе, оделся комдив в парадную кавалерийскую форму, грозно распушил усы и при орденах и оружии явился в стансовет, длинную саманную хату, только флаг молодым огнем полыхает. Бешено закричал, затопал на Михея с порога и даже как бы схватился за шашку, а председатель тогда вроде случайно повернулся боком — крутая рукоять нагана выглядывает. Побагровел, засипел Золотарев, рванул на себе еще одну рубашку и, не переводя духу, погнал на автомобиле в крайком партии, за двести верст.

В крайкоме встретили уважительно, сочувствовали по части трудного станичного начальства — Михей и у них в печенках сидел — и поддержали решение стансовета, установив срок сдачи машины 72 часа. Комдив тут же дал правительственную телеграмму в Кремль, длинную, пуганую, гневную. По телеграмме выходило, что Советская власть так и не дошла до Кавказа, казаки некоторые ей путь застремили, и надо опять этот непокорный Кавказ отвоевывать у засевших врагов разных мастей. Ворошилов ответил старому товарищу немедля: новым сроком сдачи автомобиля — 48 часов. Всех больше срок давал стансовет — 10-дневный.

Решения Советской власти обязательны для всех граждан, невзирая на ранги и положения.

С тех пор не кланялись при случайных встречах бывшие соратники и друзья. Сильно переживал свою вину Михей, даже сердце покалывало, будто временами гвоздь в сердце засел, но врачей-то он не признавал. А вину свою Михей читал на лице Золотарева — гас на глазах Иван Митрофанович, и с женой у него не заладилось — слаба оказалась на передок, погуливала — и не пошла ему впрок жизнь в родимой станице, будь ты проклята, а автомобилем Михей будто переехал его. И дело не в самой этой куче железа, меди, резины — честь тронута, сильно пощипал старого заслуженного орла его же выкормыш. А во все времена самым тяжким грехом считалось непочтение родителей. Ведь это подумать только: именно Иван давал Михею рекомендацию в партию! Вот уж подлинно — грел змею на груди. Ну ладно — теории, идеи, принципы, но человечность где? Нельзя же рубить всех под корень. Да, не ангел комдив — а кто тут ангел? И ведь знает Михей, какую суровую школу жизни прошел Иван Митрофанович, сколько сабельных рубцов у него на теле, а одну пулю так и не вытащили — нельзя трогать, и омывается эта пуля человеческой кровью горячей да играет-ноет на погоду. Тыщи раз уже объясняли миру: не сразу, не всем, а постепенно будет коммунизм, а этот, как малахольный, хочет сразу все народонаселение загнать плетью в хорошую жизнь. Ну ничего, найдется и на тебя коршун — только перья полетят! Пробовал Золотарев склеивать из слов и дел Михея троцкиста или хотя бы бухаринца. Троцкист из председателя нашей станицы никак не получался. Было напал Иван на благодатный материал — в Москве встречался Михей и с Рыковым, и с Пятаковым. Но и этот номер оказался пустым — Михей встречался с этими контрами по службе.

При случае, на важных собраниях — он стал активно посещать их — Иван как бы невзначай вставлял в разговор что-нибудь о неполадках в станичной жизни и тему подводил, как коня к овсу, к личности председателя стансовета:

— Вы говорите: религия еще в силе! Как же ей ослабнуть, когда сам голова стансовста бога то и дело поминает, Добро бы — бога мать, а то именно Иисуса Христа из Назареи. Может, и молится тайно, кто его знает. Чуть слово, так бог, Христом-богом, слава богу, милостью божьей. Но это еще так себе, от невежества, хотя невежество руководства недешево обходится простому народу. Опасный он человек. Так и не вышел из девятнадцатого года. Все головы рубит — и левым, и правым, абы рубить, это ему все равно, натура такая, у него и дед атаман спал с шашкой в обнимку. Им люди — что капуста. А еще после гражданской таким рубакам говорили: хватит, теперь идите учиться торговать, сеять, строить, время маузеров кончилось. А этот до сих пор с наганом среди бела дня шастает по станице, люди шарахаются, и не в кобуре наган, а прямо в кармане, как у налетчика, чуть что не так — так и прокрутит тебе весь барабан в упор. Большой вред от такого непонимания. И какой дурак власть дал ему в руки? Башибузук, е й-б о г у, башибузук… тьфу ты за это ей-богу! От него набрался опиума!..

Тут гильотина Михея Есаулова скосила еще одну голову — Якова Уланова, закадычного друга. И в результате Михея Васильевича понизили, перевели на должность председателя колхоза с поста председателя стансовета. А было так.

Председатель колхоза имени Тельмана Яков Уданов писал стихи. Скрытно, конечно, на зорях, в потайных балочках, в кукурузе — пронюхают, не дай бог, станичники, засмеют, ославят, запиявят. А шила в мешке не утаишь. На празднике урожая говорил-говорил по-людски, словами, а потом на стихи сбился, как конь с шага в галоп. Тут ему и зааплодировали, и дебютант залился краской. Писать стихи вынуждала природа, не давала она Якову покоя своими речками, травами, горами.

По совету Михея Яков послал в газету свои стихи, написанные от руки в тетрадке, сшитой Яковом из разграфленных листов колхозной ведомости. Ответ пришел как награда, на прекрасной казенной бумаге — в руки брать боязно, такой глянец, вверху флажок красный, название газеты, а пониже напечатано машинкой. Сперва благодарственная похвала автору, потом некоторое разъяснение касательно содержания и формы. Содержание отличное — о новой колхозной жизни, а форма слабосильная, устаревшая.

Тут они, товарищи из большой газеты, перемудрили. Неясно двум казакам, Якову и Михею, к чему они тут приплели ф о р м у? Пора бы и знать газетным работникам, что форма бывает военная, морская, летная. Еще есть формы, в которых бабы хлеб выпекают. Есть форма чугун лить, есть делать кизеки, но она станком называется. Покумекали казаки и решили, что и газетчики иной раз дают маху — пустого движения рукой, косой, топором. Но все равно большое спасибо за такую чудную бумагу — хоть в рамку заводи, как почетный диплом. А что стихи не пропечатали, не важно.

Не остыла еще авторская гордость и радость Якова — почитай, всей станице показывал листок, и даже копию хотел с него снять у нотариуса, чтобы не мызгать подлипник, — как в станицу прибыл корреспондент той столичной газеты. Встретили его всевозможными почестями. В за стольной беседе выяснилось, что хоть и молод корреспондент, но уже старый революционер, на каторге побывал при царизме и, что особо дорого станичникам, родственник Наума Поповича, повешенного царем революционера, учителя Дениса Коршака и, значит, станичных большевиков. Немецкая фамилия Ротенберг — красная гора — псевдоним журналиста, а вообще-то он по паспорту Чернович, то ли белорусско-польских, то ли югославских кровей фамилия. Зовут Яков, тезками с Улановым оказались.

Приехал он не ради наивных виршей Уланова, а писать о первой в стране коммуне, и тут ему Уланов и Есаулов, незаменимые поставщики фактов о пролетарской коммуне казачьей бедноты, побратавшейся с бедными мужиками, то есть иногородними. В ученом пенсне, в кожаной, как у Свердлова, тужурке, приезжий сразу расположил к себе Михея, но потом у них не заладилось: Яков Давидович привык, чтобы его слушали, а Михей спорит, возражает и даже обвинил Ротенберга в неверном понимании некоторых ситуаций. Журналист поселился у Якова Уланова, который как бы попал в университет: вместе с гостем днюет и ночует, и ни минуты без слов, и все на самые важные темы.

Яков Давидович не просто журналист, а теоретик, философ. Скотина, горы, сенокосы, люди не интересовали его — только идеи, только теории. Он щедро отесывал, гранил и шлифовал податливого и ретивого к знаниям малограмотного Уланова — учиться хлебопашцу не пришлось, а хотелось. Гость такие ему горизонты открыл, такое рассказал, что голова кругом пошла. Вот он, социализм, рядышком, но идти к нему надо правильным, кратчайшим путем. Потому и критикует учитель многое, то и дело цитируя выдающихся марксистов. Очень прельстило Уланова учение Маркса — Энгельса — Ленина об отмирании государства в изложении Ротенберга. Уланов делился новыми знаниями с Михеем, и Есаулова охватывало беспокойство. Как-то вечерком он заглянул к Уланову на огонек и опять схватился с гостем. Михей давно не тот, немало съел уже философской соли, но гость легко расправился с ним в споре к вящему удовольствию хозяина дома. Поверженный председатель стансовета не считал себя и в малой доле учителем станичников в вопросах теории, но тут, неумело противоборствуя, в запале сказал:

— Вы, Яков Давидович, дюже свысока учите, а я, между делом, тоже учительствую, преподаю на курсах в клубе историю партии, и вижу большое расхождение с вашими мыслями.

Гость откровенно рассмеялся:

— Вы — рабби, а я — набби.

Казаки задумались, не поняли. Яков Давидович пояснил:

— Рабби — учитель, а набби — пророк. Я это, конечно, в шутку, но вам, Михей Васильевич, рано еще учительствовать: плохо знаете историю партии. Вернее, знаете хорошо, но примитивно, как примитивны ваши источники. Вы мне напоминаете верующего, а я сторонник критического склада ума. Маркс больше всего боялся, что его учение используют как догму. Чтобы развивать, надо отрицать — это вы знаете по Гегелю.

— Мне кажется, вы инакомыслящий в марксизме.

Яков Давидович не портил свою марку в ответе:

— Прежде чем стать инакомыслящим, надо быть мыслящим. А мыслящих, на мой взгляд, меньше, чем даже талантливых, таланты же, вы знаете, редкость, как радий и уран.

Трудно спорить Михею — вот, например, что это такое: радий, уран? Спросить совестно. Да, много надо учиться.

Недолго пробыл в станице Ротенберг и уехал, а Яков Уланов почувствовал себя человеком, нашедшим клад — столько нового вложил в его голову приезжий философ. Одно омрачало Уланова: все факты из жизни первой коммуны журналист перетолковывал в своих записях на свой салтык, получалось против коммуны. А спорить с гостем Уланов не смел — что спорить глиняному горшку с чугунным котлом!

Прощаясь, Яков Давидович вспомнил стихотворство председателя колхоза, намекнул, что и в газетах сидят долбаки, не признающие народные таланты, но голову вешать не надо, а надо побольше читать художественной литературы, толкающей к фантазированию, к отлету от действительности во имя лучшей действительности. А политической и философской литературой он, Яков Ротенберг, снабдит сам своего нового друга казака.

Читать — страсть Уланова, тут подсказок не требуется, но в таком хомуте, как у председателя колхоза, особенно не почитаешь. Тысячелетний крестьянский воз, завязший по самые оси в болоте, надо было вытаскивать на крепкую дорогу новой жизни. И стихи тут писать некогда — впору лишь успевать записывать разные хозяйственные планы, сметы, проекты, предложения. Все же в редкие минуты отдыха Яков фантазировал, отлетал от станичного бытия к бытию абстракций и идей. Одна фантазия втемяшилась в мужицкую башку. Диалектического и исторического материализма Яков тоже толком не знал, а в дело коммунарское влюбился сразу после революции, работал упоительно, немало сделал, руководит передовым колхозом. И теперь своей цыгански кудрявой башкой — у него и прозвище Цыган — допер, не без помощи заезжего просветителя: не только единоличников надо объединять в гурты-колхозы, но и сами колхозы пора слить в один гигантский Колхоз республики. Поделился мыслью с верным другом Михеем Есауловым.

Михей Васильевич загорелся идеей, хотя масштабы похерил сразу. На пробу соединили три колхоза в один. Кой-какие промашки в эксперименте вылезли, что-то ухудшилось, но потом все переборол материальный фактор новый, укрупненный колхоз через год вышел в «миллионеры», прогремев по стране.

Уланов ликовал. Настаивал на дальнейшем укрупнении хозяйств. Тут Михей Васильевич, окончивший к тому времени заочно Коммунистическую академию в Москве, его не поддержал. Выходила на свет старинная истина, никак не желающая ржаветь: хочешь потерять друга — скажи ему правду о нем. А Михей сроду рубил напрямяк, в открытую, и Якова с его прожектом осадил. Даже дружба их жен охладела. Неприязнь к председателю стансовета Яков прямодушно переносил на стансовет вообще, Михея посчитал отставшим, тормозом, камнем на пути станичного развития. И все чаще задумывался о роли стансовета вообще.

Яков не был поражен, как многие авторы, тайной бациллой славы, известности. Его занимал сам процесс. Впервые в истории получили право мыслить самые широкие слои народа. Культура, образование пока шли не вглубь, а вширь, охватывая всех поголовно. И люди, едва научившись писать каракули, уже писали р о м а н ы, п о э м ы, поощряемые народоправлением, народовластием, демократией. Не следует сбрасывать со счетов, что некоторые гениальные идеи порой высказывались людьми неграмотными, малообразованными. Но — очень редко.

Новую идею о стансовете — о Советах вообще — Яков толково изложил в горкоме партии одному авторитетному товарищу. Тому она пришлась по вкусу. И главное, трогало бескорыстие Уланова, чистое служение трудовому народу Яков предложил, чтобы идея исходила не от него, а от горкома партии, от всех станичников. На это и напирал авторитетный товарищ в разговоре с Михеем по телефону.

— Буза это все, — не стал и слушать и д е ю Михей. — И еще: когда тебе бескорыстно делают добро, подумай, во сколько оно обойдется тебе!

А додумался до идеи склонный к мыслительству Яков в бане. Баня колхозная, а парились в тот раз и не члены артели. Так. Очень хорошо. Колхоз, значит, строит дороги, мосты, фермы, производит сам хлеб, всех кормит-одевает, создает не просто блага жизни, а саму жизнь. Получается, он, колхоз, и есть руководитель, указатель, учитель жизни, хозяин, власть, о чем отдаленно предполагала и такая умная голова, как у его тезки Якова Давидовича. Что же тогда, собственно, станичный Совет, в который опять же главным образом входят колхозники? Хата под ржавым железом, только флагом отличается, да портреты на стенках висят, ну и бумаги там, печать. Состоит этот Совет на иждивении колхозов — чего тут молчать. Лишнего коня иметь не может. Бюджет его — курам на смех. Решения да постановления выносит, а финансировать их исполнение не в силах. Спрашивается: зачем табуну два табунщика? Заработок Якова превышает зарплату председателя стансовета тоже показатель, ведь платят больше тому, кто главнее, важнее, дороже в жизни.

Было еще чуднее. Колхоз имени Тельмана соорудил кладку — висячий мостик через горную речку на стальных канатах. Уже канаты блестят от работы, а стансовет только очухался, спохватился, вынес задним числом постановление соорудить в том месте висячий мост. Ну прямо чудеса с этим стансоветом. Есть, понятно, дела, до которых нет деда колхозам, но вообще Яков Давидович Ротенберг прав: свою функцию мелкие Советы выполнили сельские, поселковые, станичные, районные.

Так и доложил Яков Михайлович станичному Совету на одном из заседаний: поскольку колхозы, а не Советы, создают материальные богатства, а это, по Марксу, главное, то для чего станице два руководства? Советская власть священна, но на местах уже не нужна, отжила, сыграла роль, и теперь, — заглядывал Яков Михайлович в бумажку, — должна остаться лишь на самом верху, для общего руководства — на Кремль все-таки не замахнулся Яков Давидович.

Уланов привел примеры с баней и мостиком: сам колхоз вынес решение, сам построил, для всех — заметьте, стало быть, и руководить жизнью ему, колхозу. Надо думать и об отмирании государства. Коммунизм покамест не построен, но сиднем сидеть, как некоторые, не следует, надо заглядать наперед и постепенно начинать отмирать, с низов, с мелких Советов. Так же и семья отомрет, на что указывал еще незабвенный товарищ Энгельс, ибо она тоже порождение государства и частной собственности… Тут Яков замолчал, запутался, в семье, и спешно подытожил — регламент поджимал: короче говоря, надо немедленно все семнадцать колхозов станицы слить под начало передового колхоза имени Тельмана и передать этому титану всю полноту власти, а титан не подкачает, управится не хуже бывшего стансовета. Кроме того, на местах пока остается, как и в центре, партийное руководство, Яков и сам член горкома партии.

Слушали с большим интересом — не каждый день такое услышишь. Некоторые поддакивали, согласно кивали головами — начальник горотдела Сучков, военный герой Золотарев, злой на стансовет Михея, Горепекина, на то же злая, — она работала в стансовете уборщицей и тихонько примостилась на задней скамейке.

Готовился выступить авторитетный товарищ — не с признанием идеи, а чтобы развернуть по ней полезную дискуссию. Но круто встал на дыбы станичный рабби Михей Есаулов:

— Поди проспись! — И извинился перед депутатами за оратора: — Свадьбы начались, ну он, видать, и хватил липку, отпустим его. Бред сивой кобылы.

— Не вали с больной головы на здоровую! — упрямился Уланов. — Я дело говорю.

— Дело? — дернулся Михей рукой к поясу, где, бывало, носил шашку. Да кто же вас родил, колхозы, мать вашу за ногу?

— Родили меня, скажем, мать с отцом, но я теперь и сам с бородой, родителей докармливать буду, а жить позвольте не по их уставу и воле, а новым разумением…

— Каких только дураков не видал, а такого еще не рожал белый свет, не дает говорить Якову Михей. — Были когда-то зачинщики Советов без коммунистов, а тут заковыристее получается: коммунисты без Советов! Капитаны без пароходов. Ядро без земного шара. Не может быть диктатуры партии — нет такого словосочетания, есть диктатура пролетариата. Понимаешь ли ты, дурья голова, что диктатура пролетариата может осуществляться т о л ь к о через Советы, через народную выборную власть. Иначе диктатура пролетариата превратится в диктат кучки. Партия большевиков сильна не сама по себе, а народом, властью народа, а власть у нас одна — Советская. И потому замахнулся ты, Уланов, не на Советы, а на партию — как бы тебе партийный билет не положить! Мы это еще обсудим. А пока хватит об этом. Мы не в цирке. Тут не балаган. Я лишаю тебя слова и мандата. Переходим к следующему вопросу: о работе культмассовых организаций…

Слова Михея отрезвили поддакивающих Якову — и мигом перекрасились они, не выпуская однако из вида свою постоянную мишень, цель председателя стансовета. Переглянулся струхнувший Сучков с Золотаревым. Комдив аж глаза зажмурил от возмущения, что творит Есаулов на этом заседании: пьяным дурачком представил Яшку, контру выгораживает, смял, скомкал вражью вылазку, а надо нынче же ставить вопрос об исключении из партии врага народа, и не только из партии — из общества.

Поднимаясь по служебной лестнице, честный, исполнительный, полагающийся на ум и решения старших по чину, Сучков с годами тучнел, брил розово голову «под Котовского», ходил в фуражке «под командарма», поставив себя целиком в служение закону, который понимал как предписания сверху. Но, занимая начальственное место, полностью чужим умом не проживешь приходится и самому думать, решать. Да и показатели в работе тоже важны сколько врагов выявил, сколько провел операций. А то недолго и отставку получить.

И в крошечном, не по его фигуре, блокнотике Сучков черкнул карандашом: Уланов — аннулировать Советскую власть… Есаулов — …Долго думал начальник НКВД, никак не подступишься к станичному Робеспьеру. А валить его надо — еще со времен раскулачивания Михей вставляет палки в колеса Сучкову, показывая его несостоятельность. Лишь на третьем ораторе Сучков против фамилии Есаулова старательно вывел: антипартийные слова… Поскольку слов таких не было, обвел написанное кружочком, что означало: не на сейчас, а на будущее. Дело Уланова спешное.

На допросе Уланов не только не отрицал свою «идею», но старался втолковать, вдолбить ее в голову следователя, что дало обратный результат: следователь оправдал его, никакого криминала не усмотрел, записал так: ахинея вредная, но она из желтого дома, умопомрачение, расстройство сознания, сумерки души. И по станице поползли слушки, что Яшка Уланов тронулся умом. Беседовал с ним Михей. Яков упирался, ощутив терпкую сладость мученичества, подвижничества «за правду».

— Значит, имеешь желание пострадать? — спросил под конец Есаулов.

— За народ, за идею. Но страдать мне осталось не долго: вот-вот придет ответ на мое письмо от Якова Давидовича, газета рассудит.

— Адрес-то у него сменился, у Якова Давидовича, что ж ты газету не читаешь — он уже поди на да-альнем востоке. Смотри, кабы не встретиться там вам в одном бараке. Последний раз говорю: откажись письменно от своей брехни, мол, нашло затмение, пожалей семью. В партии тебе делать нечего. И в колхозе. Ступай.

Из партии Уланова исключили. С мнением следователя Михей не согласился — Яков вполне нормальный. Председатель стансовета предложил отправить его с семьей на выселки, верст сорок от станицы, в Киркиля или в Буруны, землю пахать, лечение от всякого бреда верное.

В НКВД скорректировали предложение Михея, который сам давно на заметке: отправить Якова без семьи, на казенные харчи, куда Макар телят не гонял, в Восточную Сибирь, на пять лет.

Туда бы и Михея пора, да материал не весь подобран, а пока Есаулова сняли с поста председателя стансовета и выбрали председателем колхоза имени Тельмана.