ЗА СИНИМ ЯРОМ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЗА СИНИМ ЯРОМ

Месяц исполнился. Затуманенным сиянием заливал он ребристые меловые курганы, перелески, осыпи. За Синим яром ночь уже сломлена. Звезда взошла. Запели третьи петухи. Станица просыпалась. В поля потянулись повозки. Был день, что год кормит.

Глеб Есаулов, парубок, выгнал на пастбище скотину богатого мирошника Трофима Пигунова, нанявшись к нему с весны. Трофим — мужик, иногородний, обязан уступать дорогу работнику, знатному родом казаку. Глеб не пользовался этим правом, хозяин платил хорошо, а в конце пастьбы обещал работнику пару молоденьких бычат. Есауловы жили небогато, и Глеб пошел на приработки, на оставляя своего хозяйства. Приглашал парня в каменную артель дядя Анисим Лунь, но Глеб не понимал городского рукомесла. Он жизнью доволен, как говорится, сыт, пьян и нос в табаке. Род Есауловых древний, дворянским родам не уступит, крестьянский род от Микулы Пахаря.

В лето от рождества Христова тысяча восемьсот одиннадцатое шли на Кавказ два полка, Хоперский и Волгский, а в арьергарде скрипели телеги воронежских мужиков-переселенцев. Тут у Синих гор и поселились они, записанные казаками, вольными людьми, исправляющими лишь царскую службу по охране отечества. Белые горы остались для станичников загадкой на сто лет — и рядом, и недоступен престол земли. Синие горы — ласковые, теплые, в зелени и ручьях минеральной воды. Лишь в ненастье преображались они, словно мирные селяне, облачившиеся в боевой наряд хмарно свивающихся туч. Приходило утро — и синие пахари знойно тянули в бороздах времени бесшумные плуги солнца.

Первая крепость — составленные кругом телеги, на стыках которых всю ночь горели костры, отпугивая горцев, медведей и трясучую лихорадку болот и камышей. Первый атаман тот, кто зорче видит, кто дальше слышит и лучше владеет клинком и ружьем. Первый редут казаки поставили на месте военного поста в кругу трех горных речек — пост возник в тысяча семьсот девяносто седьмом году. Обнесли редут каменной оградой с плетенными из кустарника дозорными вышками. Возвели деревянную Николаю Угоднику церковь. Отвели землю под пашню, под выпасы и кладбище. Сами ютились на первых порах в землянках. Строили из глины и камня хаты, тоскуя по русской, теплой, сухой надежной сосне, из которой от века рубили избы в России, да и не только избы — сани, телеги, дуги, ворота, тын, ложки, чашки, ковши, ступы, кресты, храмы, дворцы, люльки и гробы. Росли казачьи табуны, стада, отары. Арсенал охраняли бессменно. Несли караулы на дальних пикетах. Ходили на Линию. На неприметном сперва кладбище густо поднялась сирень, и на иных могильных камнях уже мох заточил слова.

Был темной, дикой и кизячной станице город подчинен. Архитектурою изящной гордится и доныне он. Театр в городе и школа, лечебниц корпуса легли…

В станице площадь стынет голо — на сходке там штрафных секли. Хатенки. Лебеда. Навоз. Быков мычанье. Скрип колес. Читать в станице не умели, хоть в хате рядом на постой поставлен был на три недели стихи слагающий Толстой. И Пушкин был сюда влеком. И здесь несется в дым и темень, не сожалея ни о ком, убитый на дуэли Демон.

В соседстве со Старицкими могила молодого генерала от артиллерии с нерусской фамилией, чем немало гордились впоследствии потомки Парфена.

Имя Гавриила Старицкого можно и сейчас прочитать на мраморной доске в Николаевской церкви — список георгиевских кавалеров станицы.

Детей Гаврилы из уважения к чину отца называли «Есауловы», что привилось. «Чей?» — спросили Ваську на службе. «Есаулов», — простодушно ответил станичник. Так и записали. Когда выяснилось, что Васька имеет фамилию, ленивый писарь перебелять бумагу не стал.

Славились Есауловы как собачатники и охотники. Не миновала родовая страсть и Василия.

О д н а ж д ы  в  з и м н и й  д е н ь  з в е н я щ и й,

к о г д а   м о р я  с н е г о в    м о л ч а т,

у б и в   в о л ч и х у   в   с о н н о й ч а щ е,

п р и н е с   з а   п а з у х о й   в о л ч а т.

Один волк вырос и дал потомство — смешался с белой татарской овчаркой.

Продолжив род, Василий Есаулов погиб «на усмирении армян и жидов». А скрестил он свою голубую казачью кровь с не менее знатным родом Мирных. Как-то вскорости после воли мужикам в России по Кавказу вояжировали государь Александр Второй и его венценосная супруга. На площади войскового города выстроили казачий полк. Медленно шла вдоль строя императрица, государь же стоял поодаль в свите генералов и министров. Долго шла государыня и вдруг, решившись и просияв, показала на стройного кавалера, нашего станичника Самсона Мирного: «Этот!» Кавалер едва не уронил винтовку. «На квартиру!» — бросил адъютант его величества, и высочайшие супруги укатили. Увезли Мирного в Санкт-Петербург. Однажды влетает в станицу тройка серебристой масти. Самсон, в черкеске генеральского сукна, вылез из коляски. Подождал, пока соберутся люди, приосанился: «Крестным отцом взяли». — «Кто?» — допытывались изумленные станичники. — «Да государь с государыней, внука их, Николая, крестил». И долго поил станицу, бросая шинкарям царские деньги и блистая граненым в позолоте оружием. Свою же казачью шашку Самсон лодарил на зубок крестнику Кольке, как называл в подпитии будущего, последнего императора России. Погуляв, Самсон простился с семьей, уехал в столицу, пробыл при Николае Романове двадцать шесть лет камер-казаком, и когда Николай взошел на престол, Самсон освободился и с великим награждением возвратился в станицу доживать век. Сыны его служили в гвардии, а жена не дождалась, померла. Младшую сестренку Самсона Пашку Мирную и выдали за Ваську Есаулова. Красноволосая Пашка, Прасковья Харитоновна вдовой растила шесть душ детей, но один в колодезь упал, засмотревшись на свое отражение в темном зеркале воды, двоих глотошная задушила. Выжили трое: Михей, Спиридон. Глеб. Росли в нужде, но гордо хранили фамильные заветы и военный реквизит семьи — плети, шашки, винтовки.

Учили с детства казака трем обязательным искусствам: владеть оружием, ходить за плугом, управляться с конями, овцами, быками.

На воды приехал великий князь. После военного смотра он пожелал послушать казачьи песни. Станица, не долго думая, поставила запевалой юного Спиридона Есаулова, ч т о з а п о е т в о д н о м к р а ю, в д р у г о м — к а к д е т и, п л а ч у т д е д ы. Спиридона еще в детстве советовали отдать в семинарию, пел он славно, с душой. Брали мальчика и проезжие артисты, но мать не пустила: «Какая у них, артистов, жизнь — на этом свете пой, а на том — вой!» Великий князь отметил усердие песенника и, когда фотографировался у источника, разрешил поодаль встать и Спиридону. Фотографию Есауловы получили с денежным подарком и завели ее в рамку.

Михей, старший, хорошо джигитовал и в тот раз отличился на скачках с рубкой, выиграв один из призов великого князя — кольт, отстав лишь от Савана Гарцева, пухлотелого атаманского сына, который резвее других вскакивал на коня, плясал на всем скаку в седле, ртом подбирал шапку. Оттого, что их дядя был камер-казаком, «воспитателем наследника престола», в станице не сомневались, что братьев Есауловых запишут в гвардию, а может, и в царскую казачью сотню, которая даже впереди кавалергардов открывает парад российских войск на Марсовом поле. Однако Михей и Спиридон служили на турецкой границе, хотя и родом и выправкой взяли. Подкачали лошадки, испортившие стать в упряжке, — пред царские очи нельзя.

Стезя младшего Есаулова, Глеба, вышла другая, хозяйственная. Дядя Анисим Лунь, каменщик, станичный пророк с серьгой в ухе, разговаривал по любому поводу цитатами из Библии или собственным суррогатом из этих цитат, станицу называл Иерусалимом, Вавилоном или «грозной пустыней Вирсавией, в которой мех воды дороже меха, наполненного серебром». Он так говорил о Глебе:

— Талант ему дан богом, и он не зароет его. Соломон у него за пазухой. «Будет он царем иудейским и римским, и многие дани соберет в житницы — ячмень и полбу, пшеницу и смирну самоточную, и елей чистый, выбитый из маслин». — Пророк отмечал приятную наружность паренька: «Блестящи очи его от вина и белы зубы от молока. Глаза у него, как ресницы зари». — Говорил о достоинствах Глеба: — «Праведный печется и о жизни скота своего». — От похвалы дядя Анисим переходил к порицанию и насмешкам: — «Любящий золото не будет прав. Многие ради золота подверглись падению, и погибель их была пред лицом их». «Все достается грядущим глупцам».

Еще подростком Глеб, набравшийся уму-разуму от старых пастухов, определил соседскую корову стельной, а ученый фершал сказал: яловая. Зарезали — в середке телок. У всех куры сроду и зимой жили на деревьях, а Есаулиха, по совету сына, перевела своих в сарай, кормила не только зерном, но и мясом, сбоями, и куры неслись, на удивление, почти круглый год. Утки станичников с весны уходили с выводком в лиманы и возвращались домой осенью. Глеб приучил своих кормиться и летом на базу, и птица у него крупнее. Станичные базы завалены навозом, заросли буйной лебедой. Глеб расчистил свой, вспахал, засадил овощами и даже на пологом припеке, где кустились лишь цепкие колючки, вырастил ядреные тыквы. Станичники говорили о Глебе проще дяди Анисима: с е м и п е ч е й о н х л е б е д а л и н а в о с ь м у ю п о з и р а л. Или: в рубашке родился. И верно, ходят казаки с бреднем по речке, а Глеб-пастух присмотрелся к прозрачной воде, красноспинная рыба прошла в мелкий рукав, сбилась под горбатым камнем. Пастух запрудил рукав, вода сошла, и он нанизал рыбу на кукан. Но он больше верил в поговорку: кто рано встает, тому бог дает. Его необыкновенно волновали телята. Да что телята — конскую душу понимал, не раз на скачках подсказывал господам офицерам, какая лошадь придет первой, но сам никогда не играл. Приписывали ему и колдовство, знахарство. О колдовстве дядя Анисим говорил из Ветхого Завета: «Ворожеи не оставляй в живых. Прыгающие через огонь, обаятели, самовидцы, тайноведцы, волхвы, гадатели, чародеи и волшебники подлежат смерти. Блажен, кто разобьет их младенцев о камень». Когда сглазили братца Михея, Глеб умыл его непитой водой с молитвой — и порчу как рукой сняло. Было и так. Есауловы продали корову, дня через три покупатели приходят к ним, поклонились в передний угол, сотворили кресты и говорят: «Нехорошо делаете: коровку продали, а молочко себе оставили — у вас пять четвертей давала, а мы и кружки не нацедим!» Прасковья Харитоновна не раз видала пляшущих при луне русалок водились они «под шумом» — водопадом у мельничной запруды, знала силу чародейства и заговоров, но тут не удержалась от смеха — какие они колдуны! А купцы на Глеба глядят и настаивают: «Отпустите молочко!» «Может, ужак ночью высасывает?» — предположил Глеб. Нет, ужак у них живет под полом хаты, на базу не замечен. Так и привели корову назад, и все поразились волхованию Есаулова парня — корова опять давала пять четвертей, пятнадцать литров. Она и дома молоко пускала только Глебу, и кормил он ее не одним сеном, а вволю давал жмых, бураки, картофельную барду. Зимой растил в кадушке траву, чтобы побаловать корову зеленым пучком, хотя пользы от этого никакой. Пробовал Глеб разводить на лимане и помидоры, тогда неизвестные в станице, хотя мать отговаривала его от нечистого занятия, потому что дядя Анисим в гневе назвал помидоры похотью сатаны.

Подворье у Есауловых чистое, благодаря додельным рукам матери и Глеба. Он и наследует его. Так велось исстари: девок выдавали замуж в чужую семью, старших сыновей выделяли на сторону, а родовое именье доставалось младшему, докармливающему родителей. Двор тянулся над быстрой речкой, обнесен низенькой стенкой извечно мокрого камня солонца. Строения крыты острым чаканом-камышом. На столетних ивах гнездовали желтые иволги, умеющие кричать как кошки. Хата вросла в землю, покосилась. Пол земляной. На чердаке битые горшки, сломанные грабли, вилы, разбитые ложа фитильных ружей, тряпье. Давно еще чистили колодезь и вытащили из ила ствол пищали изрядного калибра. Фунтов сорок пищальной меди стоили деньги, но Глеб и не подумал об этом и подпер стволом курник. Одно лето жил у Есауловых постоялец, рисовал на речке картинки и, уезжая, подарил одну хозяевам, с видом их двора на Белые горы. Какое-то время картина висела в горнице, потом попала в сарай, позже Прасковья Харитоновна обнаружила: сын заделал картиной дыру в свинухе, зато кабанчик был «как слизанный». Грамотный станичник сказал, что картины продают за деньги, но продавать картину было поздно: кабан залепил своими художествами ее беспредельную синеву.

…Тихо, пасом, провел Глеб стадо через Каменушку, усеянную лисьими норами. Из-за гор, как из переполнившегося золотого озера, выплеснулось солнце, хлынуло жарным солнцепадом в хлебородные долины. В полях убирались.

Синенкины ломали кукурузу. Золотились горки желтозубых початков. Сухой ветер устало звенел в лабузе. Семья работала вся. Дед Иван кашеварил, пристроив на рогульках казан. Несмотря на разницу в вере, Синенкины и Есауловы знались. Никто не помнит, что дед Иван происходил из католиков, он давно православный. Дочь его Настя тоже православная, но она самокруткой вышла замуж за старообрядца Федора Синенкина, и их дети староверы. Прасковья Харитоновна и Настя были подружками, а в молодости соперницами, обе любили чеканщика Федосея Маркова, которого женили на третьей, тогда-то и подружились они. Бывало, в праздники Настя обязательно идет из церкви к Есауловым, и сидят за чарочкой подружки, вспоминая короткое былое. Маруська же тихо примостится в уголке, палочку карамельную сосет, гостинец тети Паши. Иногда мать посылала девчонку за накваской к Есауловым, славилось их молоко, хотя Федор с той накваски молока не ел никонианское, «волчиное молоко». С радостью бегала девчонка и по другим поручениям, тайно глядела на Глеба, загоралась, как цветок, просвеченный солнцем, длинная, нескладная, ноги в цыпках. Как-то без памяти подбежала к парню, неловко сунула ему в руку свое богатство, кусок сахара. С недоумением посмотрел Глеб на девчонку. Обдало нежностью умоляющих глаз: не бей, не толкни, прими дар. А после сплюнул: старообрядка, некрасивая, ровно пужало, только на грядки ставить, ворон пугать. Сахар отдал коню нечистая пища, но конь не оскоромится.

В станице православные и старообрядцы старались не общаться. В лоле сближал святой труд. Да и как не поклониться тетке Насте, знаемой с детства. Мария и Федька сами поклонились пастуху как старшему годами. Федор смотрел вбок. Глеб низко поклонился деду Ивану, сняв шляпу белого войлока, и задержал взгляд на смуглой шее Марии. Косы девичьи связаны узлом, как хвосты коней в распутицу. Все бы хорошо, да уж больно высока, верба чертова. Глеб тоже ростом не мал, под носом чернеет первый пух, брови «как шнурки». На штанах аккуратные заплаты. Через плечо пастушья сумка вместительных размеров. В руках запаренная на огне палка. За спиной старенькое ружье. Пыхнула Мария. В снежно-синих глазах отсверки дальних ледников, сахарных гор. Не смотря же, уходи! А тут — будь ты неладна! коса развязалась, упала на спину, а такое и жениху видеть не дозволялось, только мужу. Кинулась девка в кукурузник, а Федька уже вырубил там серпом будылья, дальше бежать далеко. И вдруг ледники смешались с влажной синевой, растопились восторгом детской любви, отчаянной и молящей. Обоим вспомнился колючий звездный вечер. Глеб шел по снежной улице. Из-за ворот посыпались сапожки и башмачки. Парень поднял один. С визгом выбежали из калитки кудлатые девки и разочарованно узнали башмачок: «Маньки Синенкиной жених, а ей-то года не вышли!» Мария стояла тогда ни живая ни мертвая, заливаемая синими снежинками счастья. Глеб зачерпнул башмачком снегу, отдал девчонке и зашагал дальше. Мария стала мечтать о нем и на троицу подослала к Глебу братишку Федьку с замызганной бумажкой. На смятом клочке старой военной карты нарисован теленок. Детскими каракулями девчонка старательно вывела: «Напамить». И избегала Глеба — стыдно. А теперь он увидел ее с распущенной косой.

От ущелья — парным молоком из бурдюка — хлынул плотный столб тумана. Солнце летело сквозь него, как брошенный над горами диск. В станице зазвонили к заутрене. Казаки в поле крестились, поворачиваясь в сторону звона. Николаевский колокол двести пудов — слыхать по всем угодьям. Колокола других церквей пожиже.

Каша деда Ивана поспела. Мария вздрогнула — Настя пригласила пастуха перекусить чем бог послал. Федор угрюмо отвернулся, хотя пастухи на особом положении и кормить их не грех, даже если он татарин. Глеб долго, по чину, отнекивался. Наконец присел и брал из казана там, где брала тетка Настя, а ложка у него своя. После каши с салом ели «сыр» — творог, отдавленный булыжником через марлю. Поднесли Есаулову-сыну и бражки из тыквы-фляги, заткнутой ошелушенным от зерна кукурузным кочанчиком. Выпивший Федор подобрел, покрикивал на детей, угождал гостю деловой беседой, дивился хозяйской сметке парня. Считай, молоко на губах не обсохло, а рассуждает казак по-диковинному, видать, набрался этой премудрости на «курсу», возле господ, которым зимой продавал сыр и сметану. Мол, надо беречь леса, которые близко, они воду держат в родниках и речках. Пойму реки сделать садом. Проводить каменные дороги. Скотину отбирать племенную, а не всю подряд. Строить фермы на аглицкий манер, с молочным заводом в центре, и с гор потекут масло, мясо, кожи, шерсть. Не давать земле прогуливать. Деньги нажитые нести в банк, где, слыхивал он, на них еще деньги налипают, процент называется. А ежели с умом вести дело, можно и собственный банк открыть.

Ел пастух скоро — значит, и на работу бешеный. Зубы крепкие — палец в рот не клади, а шея — хоть ободья гни. Грамотой особенно не избалован, но читать умеет, пишет, правда, «как курица лапой», а денег, видать, посчитает и тыщу. И Федор открыл пастуху зеленого шелка кисет — «Папироса, друг мой тайный, эх, дым колечками летит». От табаку Глеб отказался, не употребляет. Этим еще больше расположил Федора, который втайне преклонялся перед некурящими.

Мария, глядя в землю, положила перед Глебом лучший кусок арбуза алый хруст сердцевины в сахарном морозе и черных семенах. Казак поблагодарил Синенкиных за угощение и пошел догонять едва видных коров. Напоследок дал совет выделить лучшие початки на развод и себе прихватил парочку «на племя». «Вылитый Парфен Старицкий! — качал головой дед Иван. И тот, царство небесное, норовил с одного быка две шкуры стащить». Это звучало как признание. Мария сидела тихая, светлая. Федька подложил ей вместо хлеба початок. Она, не глядя, откусила. Родные засмеялись, переглянулись — растет телочка.

Стадо ушло в горы, где приезжие господа находили окаменелости первобытной жизни, следы Сарматского моря, юрские раковины, отложения с отпечатками морских гад. Раз и Глеб нашел отпечаток рыбы о двух головах с обоих концов тела головы, и подивился силе господа.

Отсюда хорошо видно нашу станицу. Она лежит на дне вытянутой горной чаши с отбитым краем. Там, где чаша отбита, вечно стоит туман. В чаше его губило солнце. На горах свежие ветры. Далеко внизу кружат ястребы. Еще ниже игрушечные хатки, порядки улиц, колокольни с крестами: на православных — медные и золотые, на старообрядской — серебряный. Темнеет массив курсового парка. От станицы ползет чугунка, зеленая гусеница с черной дымящей головкой паровоза. Приглушенный, невнятный гул. Слабое пенье кочетов. Синеватый дымок печали. В станицу упирается головой длинный бугор, сверху похожий на ящерицу, глаза — ямы, где брали глину.

Мигом из перелеска вышло облако, уронило холодные капли. Трава влажно запахла. Пастух набросил на голову и плечи пустой мешок, притулился в пещере. Медленно движется стадо, выше и выше. Яркая солнечная зелень отлогого дна глубокой балки — прекрасный корм, коровы замедлили ход. Голубеет терновник в расщелинах серебристо-желтых скал. Сопредельная скалам маложизненная долина на горах с редкой суровой травой. Долина усеяна ржавыми каменьями в тысячелетних язвах лишайника. Ветер гонит неспешно и неостановимо отары страшных живых облаков — причудливо рождают они глазу изображение морей, городов, зверей неведомых и богов незнаемых. Грозно движутся тучи — рядом. Выше туч обрывистые вершины, как груды сырой синьки. Над ними изломанная цепь снежного хребта. Царствуют над миром рафинадно белые шатры великой Шат-горы. Она тоже близка, но недоступна. От горного величия пастух смущается душой, понимает свою человеческую ничтожность и в робости гонит коров вниз, к земле, к людям — страшат обители одиночества.

Час успокоения подошел. Под зеленым взгорьем задремало насытившееся стадо. Лежит на мешке и пастух. От темной дубравы тянет прохладой, стариной, волчьими сходками. На пастушеских тропах вечная новизна природы. Пастух — древнее святое ремесло. Хотя спокон веку в пастухи шли наибеднейшие, недалекие и незадачливые, но того богатенькие не знают, что пастух — царь в своей вотчине и вотчина эта беспредельна. Нелегко тут в холода, туманы, дожди, зной и бескормицу. Зато весело ходить поздней осенью по дворам, собирая посильную дань монетами, зерном, кругами масла. Зато радостью вспыхнет сердце, когда дальние пригорки вдруг расцветут маками — бабы в алых шалетках идут на стойло доить коров в обед. Тут пастуху праздник. Есть с кем перекинуться словцом, а слова в поле дорого стоят. Бабы несут ему и пышку на сметане, и кружку толченной с салом или выжарками картошки, еще теплой, пахнущей печью, пару увесистых яблок, а молочко парное рядом — умирать не надо. Глеб пасет скотину Трофима Пигунова, но он себе не враг, смекалкой бог не обидел, в стаде ходят десятка полтора и чужих коров отменных хозяев, доверяющих ему. Атаманша Лукерья Гарцева и та гоняет коров к внуку «есаула». Старые казачьи песни, что тихо напевают бабы на стойле, мешаются в крови пастуха с близкой синевой неба, ковыльным ветром, ароматом могучих цветов. Странное волнение слабит плечи парня — теснит, пугает и томит красота горного мира. Рядом с этой красотой станица мизерна с ее плачем и смехом, мгновенным счастьем и долгим дымом забот. Однако волнение пролетает скоро, как ветер, как облака, и к вечеру мысли у пастуха другие. Вечером он входит в станицу, как запыленный путник после многолетних странствий в пустыне входит в златоверхий, с червонным пеньем колоколов, богатый, сказочный город, привидевшийся еще в детских снах. Но до вечера пока далеко.

С обеда погнал скотину в сады, на водопой. Тут тихо, светло, грустно. Одиноко краснеют забытые яблочки на ветках. Тянутся паутинки. Тяжело машут крыльями вороны. Глеб насшибал яблочков и чуть не наступил на позднюю гадюку — припозднилась, богом выделен некий день, когда все подземные существа уходят в норы на зиму. Змея вяло повела граненой головкой, попыталась скрыться. Увы, пастух размозжил ее голышом-булыжником и бросил в речку. Напоив коров, двинул стадо на Яблоньку, на огороды. Там капустные листья, мелкие бураки, сырые обмолоченные шляпки подсолнухов. Коровы у него сытые, гладкие. Особо, с руки подкармливает свою Зойку и обещанных за пастьбу бычат. Голуби-дикари, струнно протрещав крыльями, вспорхнули из-под ног. Ползком добрался Глеб до балочки, промочил ноги, прицелился, но по косогору бежала лиса с птицей в зубах — парень засуетился и промахнулся.

Побегав за лисой по мочагам, плюнул и сел вырезать свистки и дудочки из ивы, ребятишкам.

Синеет седой Бештау в белом башлыке тучки. Пахнет вялым листом, поздней ежевикой, вишневой корой. Мягкий солнечный свет. Быстро бегущие по земле тени облаков. Прозрачные дали. Печаль. Сладко думается пастуху о будущем. Он уже мечтает о земле и семье. Ухажерок у него, считай, еще не было, и поэтому в думах он представляет на своем дворе ближайшее воспоминание — Марию Синенкину, которая не умела и крохточку утаить от людей. Думать все позволено. И вот она провожает его спозаранок в степь, вечером встречает, моет, кормит, ласкает. Скорей бы зима — время свадеб. Но день течет медленно, как ход туч или стада. Чтобы скоротать время, пастух придумывает себе разные промыслы. Он всегда походя рвал ягоды, ловил рыбу, плел на продажу сапетки, собирал аптекарю важные травы и корни. Однажды после громового с молоньей ливня обнаружил в пенном яру огромный череп. Рысью бежал к дому пристава, где жил Арбелин-князь, раскапывающий кости. «Динотерий из миоцена!» — восхищенно сказал князь и дал Глебу золотой. Попутно обмерял голову казака — и это удовлетворило его: «Долихоцефал!»[2].

К минеральному ключу подошел зверовидный бугай. В три глотка осушил родничок, подождал, пока наберется снова, опять выпил. Помахивая хвостом, отошел, заел соленую воду свежей травкой и только хотел лечь на припеке, забунил, шумно нюхал и рыл землю — учуял кровь. Коровы тревожно подмыкивали своему повелителю. Спокойными оставались лишь холостые бычата. Выложенные, они не узнают ни радостей любви, ни крови сражений, ни страха смерти. Их удел ярмо. У них и рога похожи на коровьи. Глеб отогнал недовольного бугая от травы и поднял с земли бычий рог, след недавней схватки, и стал чистить его — янтарно-зеленый с белым концом рог могли купить виноторговцы или чеканщик Федосей Марков.

Полдничая, Глеб присмотрелся к Маньке — корова начала телиться, а хозяева считали, что срок через день. Отогнал коров, принял теленка, помог Маньке опростаться, закопал «место» — утробный мешок теленка. Приказал Цыганке, волкопесьей суке, гнать стадо, сам пошел передом с теленком на плечах. Манька жалобно трусила за пастухом.

Солнце шло на закат. Солнце всходит — пастух с ума сходит, солнце садится — пастух веселится. С полей тянулись возы с красной соломой, картошкой, кукурузой, с цурпальями трескучего подсолнечника — на топку. Когда стадо, переплыв речку, вошло в станицу, полная луна выкатилась на востоке. Поднимался вечерний туман, заволакивал сады и хаты. Мычали коровы, избавясь от опеки строгого пастуха. Блеяли овцы и козлята, расходясь по закутам. Бабы собирали на улицах горячий навоз в ведра, толковали, скоро ли вернутся казаки со службы, — бабушка Маланья пользовалась слухом, что возвращаются.

Вышла хозяйка, осмотрела теленка и поднесла пастуху чарку водки за труды.