ГОРЫ ТЕМНЫЕ КАВКАЗСКИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГОРЫ ТЕМНЫЕ КАВКАЗСКИЕ

Назавтра Глеб не попал к коменданту — вместе с чекистами комендант проводил операцию. Гришка Очаков, политический бандит, наглел. Нахально, днем, банда влетела в станицу, купали коней у моста, заигрывали с прачками. Когда с площади летела конная милиция, шайка не спеша подтянула подпруги и с гиком показала хвост. Устроили на банду облаву. К вечеру вернулись ни с чем. На столе в кабинете Быкова неграмотно нацарапанная записка, что атаман Гришка Очаков пробыл два часа в хорошо охраняемом здании ЧК, о чем и сообщал. Антон Синенкин присмотрелся к бумажке — клочок ленты с инициалами бога-сына «И. Х.», которой перевязывают лоб покойников в церкви. Комендант поделился мыслью с Михеем Есауловым. Михей попов считал особо вредными врагами и решил попробовать проверить их.

Переодевшись, приклеив фальшивую бороду, Михей в ту же ночь постучался к священнику Николаевской церкви, что жил в домике рядом с храмом. Его впустили. Михей представился белым офицером, попросил укрыть его от преследования и, если можно, связать «со своими». Михей сообщил священнику, что дни Советов сочтены — север России захватили французы и англичане. Приморье — японцы, на Кавказе готова к выступлению добрармия Алексеева и Деникина, на Дону взяли власть мятежные генералы Мамонтов и Краснов, на Волге восстал чехословацкий корпус, немцы и турки заняли Тифлис и Баку. Он показал «особый» мандат за подписью очередного «спасителя» России. Намеренно выставил руку с татуировкой «Смерть коммунистам» — Быков нанес синим карандашом, строго запретил мочить.

Батюшка долго отнекивался и наконец сдался — да, есть и тут верные сыны отечества. И повел Михея в тайную ризницу под полом церкви. Там тускло светила лампада. Сыны отечества, их оказалось четверо, придирчиво читали «мандат», говорили неласково.

— Откедова ты, говоришь? — зевнул один.

— Попрошу не тыкать! — строго заметил Михей. — Из ставки генерала Деникина.

— А ты, видать, ухорез! — оживился спрашивающий. — Поднять казачество тут неможно — продались, сукины сыны, за чечевичную похлебку новой власти.

— Свяжите меня с атаманом — я имею к нему поручение.

— Вот я! — чуть приблизился из темноты человек в башлыке.

— Не валяйте дурочку — ведите к самому! — приказывал Михей, зная Гришку по фотографии, отобранной у его родителей.

Бандиты заспорили меж собой.

— Пошли! — сказал человек в башлыке.

На выходе из церкви Михей выстрелил в провожатого и негромко окликнул:

— Антон?

— Я, — ответил комендант.

— Ты там? Держи боковую дверь, а я тут буду.

С убитого Михей снял маузер, залег под каменный крест на могиле скончавшегося на водах архиерея. Хорошо, что в детстве Михей ходил в церковь и знал расположение дверей. Есть третья, выходящая в сад, но она забита еще в начале века. Ночь темная. Шелест сада мешает слушать. Глаза напряглись до боли. В домике священника промелькнул и погас огонек.

Глухой, таинственный шум деревьев, нелюдимый, неживой шум… Какая-то жуть вползала в душу Антона от этого шума. Подумалось о тщете человеческой, инструментальной музыки, а он любил слушать фортепиано.

Медленно открылась боковая дверь — открывалась целую вечность. Никого не видно. Потом туманной змеей сползло со ступенек тело. Из главной двери тоже выползал человек. Антон и Михей выстрелили почти одновременно и переползли на новые места. Из дверей ответили пулями — по кресту архиерея и по дереву, под которым только что лежал Антон.

В те годы на всякий выстрел спешили чекисты, а дежурные пожарники на каланче сообщали направление. Из ЧК уже летела линейка с бойцами особотряда.

Антон перестал стрелять. Михей понял — патроны кончились у коменданта — и пожалел, что затеяли они эту операцию вдвоем, как бы втайне от ЧК. У самого Михея был еще вражеский маузер. Он продолжал экономно стрелять, переползая с места на место.

— Кто стреляет? — крикнули от ворот подлетевшие чекисты.

— Сюда! — ответил комендант и перекатился в сторону — рядом защелкали пули.

— Держать церковь! Говорит Есаулов!

Вдруг зазвонил большой набатный колокол. К церкви бежали люди. Чекистам пришлось сдерживать их чуть ли не огнем. Потом православные отступили сами — с колокольни начали стрелять.

Антон Синенкин, отстреливаясь, медленно поднимался по крутой винтовой лестнице. На колокольне были двое. Под выстрелами коменданта один поднял руки — сдался, а другой вороном прыгнул на каменный двор, и тело сплющилось так, что кости головы оказались в животе.

Сдавшийся показал, что вся банда стоит в Чугуевоя балке. Спешно помчались туда красные конники. К обеду банду переловили — правда, атаман Гришка Очаков и на этот раз ушел. В живых осталось немного. Начальник ЧК Быков и слушать не хотел о следствии — всем расстрел, на месте. Комендант настаивал на следствии и суде.

Допрос вел комендант здесь же, в доме ЧК. Двое из банды оказались недавно мобилизованными. Троим комендант подписал расстрел, а мобилизованных решил посадить в исправдом. Кончив работу, Синенкин поехал в комендатуру. Там тоже оказались неотложные дела. Засиделся с бумагами допоздна.

Около полуночи в комендатуру приехали Васнецов и Сучков. Спросили, почему комендант увез из ЧК материалы допроса, и сообщили, что бандитов расстреляли всех, и мобилизованных тоже. Комендант послал их по матушке и захлопнул за ними дверь.

Ныла под ребрами старая рана. Две пулевые царапины получил ночью. Резко покалывало сердце. Комендант заперся, долго курил, потом погасил лампу.

Фронты приближались, полномочия его опять увеличивались. Деникин набирал силу на юге России. На востоке созревал новый верховный правитель России — Колчак, с запада маячила гроза красному Петрограду. И когда кончится самая страшная война — гражданская?.. Неужели главные сражения впереди, что же останется тогда от России?

За решеткой окна знакомые созвездия — блеск извечной меланхолии. А рядом, в синеве ночи, белые хатки, церквушки, собачий лай. Многоликая, косная, угрюмая жизнь. И он, полномочный представитель власти, бессилен помочь и Невзоровой, любовь к которой проснулась вновь, и Глебу с его тоской по коням, и сестре Марии, что продолжала оставаться в прислугах, а всем им надо было помочь.

Антон прикурил от коптилки и вышел на крыльцо. В темноте маячил часовой.

— Все в порядке? — спросил комендант.

— В аккурате.

— Какая ночь, Степан! Звезды — мириады!

— На погоду, товарищ комендант.

— Нас не было — они светили, нас не будет — не погаснут, внуки наши отгорят — они останутся, чуешь, Степан, какие мы короткие вспышки…

— Это точно. А я вот коня себе выменял — чистый лебедь, хоть бы и комдиву. В аккурат врагов теперь наживу.

— Конь — штука важная. Без коня как без ног. А и без звезд скушно.

— Звезды хлеба не просят, пускай себе светят, а все нет лучше солнышка. Бывалоче, с отцовым братом, дядей то есть, едем пахать или за сеном, а солнышко из-за гор подымается, и роса кругом, и туманчик понизу стелется… Так бы и убежал теперь туда, да бежать далеко… Долго ли еще служить нам?

— Долго. Вся наша жизнь служба. Пока всех врагов не перебьем.

— Все собираюсь у вас спросить, товарищ военный комендант. Революция — это значит, бедные против богатых, чтоб всем поровну. А вот конь мой дюжей других аккуратный — что же, отберут у меня коня, примерно, для начальства? Опять, значит, равнения не получается. Другое хочу я спросить. Вот мой двоюродный брат Петька Анискин сроду хлеба вволю не наедался, ходил сбоку сапог, а теперь самая он белогадюка. А вы, примерно, бывший офицер и командуете красной властью. Вы только не подумайте чего. Я этого Петьку антихриста дюже хочу на мушку поймать — и вроде жалко его, хама бессовестного, ведь он дурак, со своей же властью сражается. Я понимаю, его надо израсходовать немедля как контру, но он же бедняк из бедняков, хотя и казак. Его даже через бедность не взяли служить в Волгский полк, а направили в пехоту, в пластуны, у него и коня не было. А что же получается на поверку? А то, что теперь этот гад за попов и генералов-сатрапов кровь проливает. Я его, конечно, стрельну, бог даст, но и жинку его жалко, и детишков, они и посейчас побираются, стоят под церквой с длинной рукой. Вот вы грамотный — и ответьте мне: зачем таких дураков земля наплодила?

— Дураков, Степан, много, верно гутаришь. И кабы он был просто дурак, а то с маузером да бомбой.

— Вы не сумлевайтесь, я на рыск пойду, но стрельну этого подлеца, добуду его душу. Теперь его надо решать. Вы только не подумайте чего.

— Надо решать, Степан. Через себя переступать. У меня отец по дурости попал к белым. Мне теперь предстоит… Ты бы отца мог убить?

— Не знаю, я возрастал без отца.

— Ну мать, брата, сестренку?

— Мать у нас строгая, упаси господь, она нас, товарищ комендант, лет до двадцати скалкой била по горбу.

— Революционер не должен иметь жалости к врагам. В себе врага открыл — себя кончай… А тяжко стрелян, в отца… Ладно, смотри тут в оба.

Некоторое время окно кабинета светилось — Синенкин что-то торопливо писал. Перед светом часовой услышал выстрел у коменданта. Подбежал. Рванул дверь. Заперта изнутри. Поднял по тревоге команду.

Дверь взломали. В сумерках утра лежал комендант, мертвый. Рядом кольт с именной надписью на рукояти — дар георгиевских кавалеров. На шапке красная звезда. А на коричневом нерусском френче — темно-синий английский крест, полученный на германском фронте.

Федора Синенкина тянули к новой жизни красные ниточки — Антон, считай, красный полковник, Сашка школами у красных ведает, и Федька, вражина, сбежал к красным, пулеметом, говорят, командует — способный до всякой механики хлопец. Подумывал и Федор вернуться в станицу с повинной, но как-то совестно было перед людями. Белые уважали его как самостоятельного хозяина, сынами не укоряли, был он честным, работящим, отзывчивым к чужому горю, чтил бога, царя, родителей и стародавний порядок.

В первые дни гражданской войны красные, занимающие станицу, не были Федору помехой. По субботам он тайно приезжал домой, парился в бане, пил калмыцкий чай — молочный с травами, исполнял супружеский долг, отлеживался на сеновале, а в понедельник чуть свет набивал торока махоркой и сухарями, отдавал Насте распоряжения по хозяйству и скакал на войну. Сыны, конечно, не знали этого, а мать и дочь умело прятали отца. Внуки Федора, дети Марии, тоже держали язык за зубами. Только раз чуть не проговорилась Тонька. Активист Оладик Колесников хотел борону у Синенкиных взять незаметно. «Я вот скажу сейчас дедушке!» — отчаянно завопила девчонка. «А иде он, дедушка?» — насторожился Оладик. «Сама знаю, — важно поправилась Тонька. — В горах».

В одной станице Федор реквизировал два новых хомута в пустом доме. Хозяйствовать, однако, не пришлось. Война не кончалась. Так и возил хомуты за собой по балкам, боясь, что дома их заберут красные.

Раз перед вечером вызывает его командир. Стояли в лесу за Юцой. Спиридон Есаулов с тоской посмотрел на постаревшего Федора:

— Готовься, Федор Моисеевич, с Антоном приключилось.

— Чего? — задохнулся Федор.

— Прослыхали мы, покончил он молодую жизнь своей рукой.

С той минуты Федор стал стариком. Смотрел на губы сотника, но больше слов не понимал. Не взял и фляжку с аракой. Обнял коня, понуро положившего голову на желтеющие дубовые ветки, и застонал навзрыд:

— Насте не говорите!

— Должно, знает уже, — невесело усмехнулся сотник.

В ночь Федор галопом погнал в станицу. Скакал с нелепой мыслью: скрыть горе от Насти, тайно похоронить сына.

А Настя в старенькой кофте и сапогах, в черной косынке, скрывающей лоб и подбородок, с изуродованными работой руками, уже стояла у гроба и причитала:

Да сизенький голубочек…

Да на кого же ты нас оставил?..

Да куда же ты улете-ел?..

Да как же мы теперь будем?..

Да как же мы тебя забудем?..

Да возьми нас к себе-е…

Старухи, окружавшие гроб, что стоял на повседневном столе, изрезанном ножом Насти, ласково смотрели, как мать убивается за сыном. Дьячок читал каноны. Горели тонкого огня свечи.

Без страха проехал Федор по ночным улицам — кто теперь может остановить его? Во дворе сжался от криков Насти. Его уважительно пропустили вперед, кто-то принял коня и ослабил ремни. На шею отцу кинулась черноликая, кричащая на голоса Мария. Внуки потянули деда за карман — он никогда не забывал привозить им гостинцев. Сняв шапку, Федор перекрестился и вошел, как чужой.

— Ни печали, ни воздыхания… — басил дьячок.

Голубоватое в порошинках лицо Антона костисто. Голубоватый оскал зубов.

Увидев дружку, Настя с новой силой заголосила напевным плачем, обращаясь к нему:

Да, Феденька, ты мой родный…

Да посмотри на свово сыночка…

Да как он лежит хорошо-о…

Да ничего он не просит…

Да ничего не говорит он…

Да не спешит никуда…

Да, может, тебе он скажет…

Да, может, все расскажет…

Да спроси его, Федя-а-а…

И бессильно билась в руках соседок, распоряжавшихся чином. Федор склонил голову на гроб, плечи его затряслись. В углу плакал юный красноармеец Федька. Чему-то улыбался дед покойника Моисей. Вытирал слезы Александр Синенкин. Марию держали подруги, она рвалась и кричала:

— Пустите меня! Пустите! К братцу Антону!..

Вошли без шапок Михей Есаулов и Денис Коршак, боевые товарищи Антона. При виде коммунистов нескрываемой злобой загорелись глаза Золотихи, Кати Премудрой, Прасковьи Харитоновны и старух-богомолок — здесь они не боятся ничего, здесь, у врат вечности, их царство, их мир.

На другой день, когда выносили гроб, Денис и Михей первыми подставили плечи. Потом казаки менялись. И только не менялись Федор и Федька — никому не хотели уступить дорогого места.

Самоубийц церковь не хоронит, и нет им места на Кладбище. Но по просьбе родных Денис Иванович приказал новому батюшке отпеть новопреставленного.

Потом распоряжался фотограф. В скорбном молчании встала вокруг гроба родня. Маленьких пустили вперед. Фоля Есаулова, когда фотограф крикнул «Снимаю!», красиво улыбнулась в глазок камеры, похожей на гармонь, и не забыла уронить кудри на лоб, божья мать. Дети Марии, чувствуя себя хозяевами, их дядю хоронят, вертелись, перебегали с места на место, пришлось взять их за руки, а чтобы смотрели прямо, им сказали, что из аппарата сейчас вылетит воробей, — так и вытаращились в ожидании.

Тронулись в последний путь. Впереди казачата вели коня Антона. На алом седле шашка. За гробом шло полстаницы. Следом кавалерийский эскадрон коменданта с черными лентами в гривах. Потом полк Михея Есаулова с приспущенным знаменем. Трубачи играли военные сигналы и «Интернационал».

На кладбище Коршак сказал речь о мировой революции. Полк и эскадрон дали залп. На могиле установили крест с датами рождения и смерти. Многие подивились молодости покойного — тридцать два года. На кресте Михей укрепил пламенную звездочку из жести.

С кладбища шли к Синенкиным на поминки. Хозяйство их отощало, и Денис Иванович распорядился выдать из армейских запасов. Федька, как и Михей, в церковь не заходил — не признавал бога и божеских обрядов. Поэтому и на обед идти не хотел. Но Коршак взял его за руку и повел:

— Давай, Федя, помянем брата — такого у тебя больше не будет!

Вечерело. Столы стояли во дворе. Соседки разливали по чашкам лапшу, следили за очередностью поминающих. Сперва кормили нищих, чужих, под конец близких и тесную родню.

Глеб Есаулов прибыл в дом Синенкиных с провиантом — завхоз. С рушником через плечо обносил гостей самогоном, нищим давал с гущей, чужим — чуть получше, с дымком, своим — первач.

Федор сидел со стариками. Марию отхаживала в светелке подруга Люба Маркова, оставшаяся в девках. Насти за столом не было.

Постепенно столы оживлялись, завязывались тихие беседы, негромкие разговоры. Александр Синенкин при смене блюд просил добавки. Бывшая барыня Невзорова гутарила с казачками и, захмелев, заплакала. Потом запели. На казачьих поминках траур смерти не налагает запрет на песни и вино, нельзя только петь веселые.

Ой, Кубань, ты наша родина,

Вековой наш богатырь,

Многоводная, раздольная,

Разлилась ты вдаль и вширь…

— Спиридона Васильевича песня, — сказал дядя Исай Гарцев, вышедший по старости из войны.

— Где он, Спиридон? — отозвал Федора в сторонку Денис Иванович.

— Он на месте не стоит, был в Чугуевой, — соврал Федор.

— Сдашь оружие, признаешь вину — не тронем.

Так Антон вернул отца в станицу.

Сытые, захмелевшие станичники крестились, вставая из-за столов, Глеб, понимая горе хозяев, не давал расходиться своим, подливал в кружки еще, угощал табаком курящих. Его потянул за рукав сын Антон — зовут. Глеб вышел на улицу. В конце ее маячили двое верховых. Подошел. От Спиридона. За водкой и кутьей. Помянуть славного казачьего есаула, с которым довелось нюхать порох на германской линии. Глеб незаметно вынес бочоночек и чашку святой кутьи из риса с изюмом, наказав при случае вернуть посуду.

Двоюродный дядя покойного Анисим Лунь, насытившись, произнес:

— Говорю вам: не печальтесь, ибо удел его лучший, нежели ваш!

Глеб сменил Любу возле Марии, прикладывал мокрые платки к ее вискам и незаметно поцеловал глаз, попорченный плетью Петьки Глотова.

Наконец все разошлись, и Синенкины остались наедине с горем.