ХУТОРСКИЕ СНЫ
ХУТОРСКИЕ СНЫ
Три сердца бились в теле Глеба — жадность, страх и любовь.
Вновь мобилизовали его — красным мельником. На мельницу уходил стройным, худым, домой возвращался, сильно потучнев, — за пазухой и в штанах зерно. Тут и жадность, и страх. Насытившаяся любовь задремала, как спит все после обильного пиршества. Страх проходил временами. Жадность не отступала, не зная насыту. Еще при белых Глеб потерпел фиаско с золотом. Тогда вдруг прошел слух, что царские золотые не будут котироваться, ибо мертв император. Анисим Лунь предрек: в силе останутся деньги, «что с колколами». Бабушка Маланья обещалась хранить пророчество в тайне и сказала лишь Кате Премудрой, а та, язычница, и растрезвонила на весь базар, никому не желая худа. Стали смотреть. Колокола изображались на донских многотысячных купюрах. При расчетах все стали требовать донские бумажки. Паника разгоралась. Уже Глеб не мог купить за золотую десятку паршивую овцу, которой грош цена в базарный день. А тут еще Прасковья Харитоновна пилит с утра до ночи — поменяй и все. Мать не любила золотых монет, что маленькие, легко теряются. Когда-то она потеряла семь пятерок и хотела задушиться. Боясь остаться в дураках, Глеб нехотя спустил золото, набил три наволочки ассигнациями с «колколами», которые при красных пошли на оклейку стен в хатах как шпалера. Глеб только посмотрел на мать, но так, что она боялась глаз от земли поднять. Слава богу, сохранил в подвале монеты чистого звона, полученные от Пигунова за речку. Правда, кто-то пускал слушки, что красные не признают царских золотых, как не признали самого царя и всех богатых. Однако шло время, а золотые с изображением убитого Николая не теряли силы и при большевиках, конечно, неофициально. Царских денег водилось немало. С лютой тоской узнал Глеб, что не все оказались дураками. Богач Мирный Николай Николаевич хранил золотые в китайских расписных жестянках из-под чая, а у Гарцевых был валенок.
Только чуть затянуло рану — и опять хлынула кровь из сердца жадности. Прасковья Харитоновна, не ведая зла, рассказала как-то, что крестная мать Глеба посулила ему на зубок золотой крест, да так и не собралась отдать подарок крестнику. До Глеба крест не дошел. Было то тридцать лет назад. Видели тот крест на шее троюродного племянника Глеба Афони Мирного. Афоня, по слухам, отступил в Румынию. Глеб задумался, закручинился. Мать поняла сына и сказала:
— Бог с ним, с крестом, он ведь тяжелый, крест!
Сын не утешался. Небольшая ценность — золотой крестик, а душу гложет, растет недовольство и на Марию, в которой остался коммунарский душок.
Он любил ее, но жалеть не умел, как не жалел в работе коней. Ибо любовь есть получающая, а есть дающая. Вот у нее разболелся зуб, и она повадилась бегать на курс к Гулянским-врачам, когда самому можно приложить к больному зубу кусочек синего камня, а если не помогает — обвязать зуб суровой ниткой, привязанной за балку, встать на лавку и сигануть вниз зуб с хрустом вылетит, а уж тогда на его место поставить золотой у врачей. У Гулянских чай да сахар, отказаться Мария не умеет, а дома еще конь не валялся — ничего не делалось.
Работала Мария много, но чуял хозяин — не работой живет, другим. Нет, нет да и обмолвится о коммуне — осатанела баба. А коммуну, пчелиную жизнь, Денис Иванович продолжал строить.
Семь потов сойдет с Глеба, пока он пронесет пшеничку с казенной мельницы, — охрана, бывало, и обыскивала работников. А Мария, кто ни приди на двор, то пышку сунет, то мучицы в тряпочку отсыплет. Порядок это? Тут надо хватать во все руки — осень, время запасов, солений, копчений, а не о коммуне думать. Нет, не помощница она ему: книжку свекрухе читает, а кабаны не кормлены — две дуры!
Мария воспитана в одной мудрости: работай с зари до зари, пока глаза не закроются. Но рядом с Глебом, зная, что он все старается сделать сам, она на часок и отдохнуть ложилась. Глеб отдыхать не умел — т а м еще належимся! И потому приходилось Марии работать у Есауловых больше, чем у Невзоровых, дома или на хуторе Петьки Глотова перед войной. А тут и мать, Прасковья Харитоновна, бешеная на работу.
Сказано: ночная кукушка перекукует дневную. Не перекуковала. Однажды приехал с поля хозяин, похлебал варева и ушел спать в конюшню, в ясли, как младенец Иисус. Почему, спросить не посмела. А причина была. По дороге Глеб встретил мать Афони Мирного и спросил о кресте. Мать заплакала о пропавшем сыне и, чтобы Глеб молился о возвращении Афони в станицу, сказала наобум лазаря: да, крест у Афони, только бы вернулся он, а крест отдадут. Ну, что ж, Глеб не против, чтобы возвернулся Афанасий в родные края, да ведь Румыния за кордоном! Далековато улетело добро Глеба! Ну и люди! Никакой совести у подлецов!
Перекладывали печку — свод рухнул. Мария месила глину, подносила кирпичи, хрупкие, горелые. Выложенный Глебом свод упал, и казак со зла толкнул всю арку:
— Чертова власть — кирпича нету! Архипа Гарцева на распыл пустили, а завод его наладить товарищи не разрешают!
— Скоро наладится все, — перебирает кирпичи Мария.
— По миру скоро пойдем все — довели Денис с Михеем! Вот брат твой Антон — тот был справедливым, он и коней мне отдать обещался, да не успел, горемычный, царство небесное!
— Денис Иванович тоже по справедливости!
— Да то! Сравнила!
Трудно в таком споре перечить Марии, а все же говорит:
— Когда все войдут в коммуну, земля станет лазоревым садом, а кирпичей этих будет навалом, как и хлеба, материи, сахара… — ешь не хочу!
— Держи карман шире! Это кто же так ладно брешет? Денис?
— Нет, твой брат Михей Васильевич на собрании бедноты говорил.
— А ты и развесила ухи, в бедноту записалась — по собраниям ходишь! Конец света будет, по Писанию, и дядя Анисим высчитывал на цифрах!
— Он и про деньги с колоколами говорил!
— Замолчи! Деньги эти нож острый.
— Молчу…
— Кому говорят — замолчи!
— За что ты так на меня? — покривились губы Марии в плаче.
Глебу больно смотреть на ее затрапезную юбчонку, испачканные сажей длинные тонкие пальцы, дрожащий подбородок. И за эту жалость в себе еще больше побелел от гнева. Нет чтобы мясом обрастать в хозяйстве, она при сады лазоревые мелет длинным языком!
— Ты замолчишь? — придвинулся вплотную.
Стена не пускает ее. Глеб ударил возлюбленную полипу и выбежал. Она зарыдала, уткнувшись в передник из рваного мешка. Заплакала, сморкаясь в подол, Прасковья Харитоновна, утешая невестку. Ударь ее Глеб этак годика три-четыре назад — ничего: муж жену учит, а теперь Советская власть, видишь ли, и бабу наравне со всеми поставила, человеком признала.
Хозяин вернулся к вечеру. В воротах столкнулся с нагруженной телегой. Мария уезжала с детьми на хутор — домой, к матери стыдно.
Пронизало дрожью невозвратимой потери. Стоял, напуганный, опозоренный — в калитках соседи посмеиваются — и в то же время бесчувственный: холодок волчьей свободы тронул его н о с. Свободному творить сподручнее.
Свой скарб она уложила быстро — благо Глеб ревниво не смешивал свое богатство-имущество с ее бедняцкими вещичками, хотя и числились они на сей момент мужем и женой.
С телеги упал и развязался узел — в грязь полетели подушки. Мария не остановилась. Глеб кинулся собирать, запихивает на телегу. Мария хлестнула лошадей.
Она напоминала птицу, у которой на теле сквозь перья видна кровь таких сразу насмерть заклевывают сородичи, лакомые до живого горячего мяса, любимого блюда кур, галок, чаек, коршунов, да и людей.
Глеб, пошел в свой сад. По дороге выпил в домашней чихирне Мавры Глотовой. Советская власть взяла монополию на вино, но вина у власти покамест не было. Сломленно, одиноко лежал Глеб у зеленой осенней воды, под шафранами, уже дающими плоды. Боль перехватывала сердце, раня и обжигая.
Пригрелся. Придремал. Сон снился: будто в зятьях у Федора Моисеевича Синенкина живет, во дворе много разного люда, но жены своей, Марии, не видит. А он, как со службы, привез и ей, и другим отрезы цветастых тканей. Тут же ходят какие-то дети. Среди них девочка лет семи. И он спрашивает Федора:
«Это Маруся?» — «Ага», — отвечает Федор. И Глеб ведет ее в закуток, чтобы одарить материей на платье, и никак не может найти мешок с тканями, а когда нашел, в нем была одна трухлявая дерюга… С тем и проснулся.
Мария приехала на мельницу молоть ячмень. Расторопный мельник подставил спину под мешок, но она сама отнесла зерно к жерновам.
Старенькие жернова рокотали с дребезжанием. Испуганно билась вода, попадая в бетонную яму, в лопасти колеса, яростно вырывалась из-под плотины, отфыркивалась, белокосая, убегая, и успокаивалась аж за Синим я ром.
Мельница работала одна. Бывший хозяин ее Трофим Пигунов был в числе пожелавших стать казаками и в этом звании погиб в деникинской армии. Жена его с хромой дочерью уехала в Россию, прокляв казачьи края, сладкие не для мужиков. Дом их стал складом. Новый мельник Глеб Есаулов ютился в хате деда Малахова, где от слагателя песен осталась шапка на ржавом гвозде. В ней осы построили из черного воска соты.
Под плотиной голые красноармейцы купают коней. Бабы полощут белье. У мельницы по вечерам собираются старики, теперь ненужные в правлении. Тихо атаманит тут Николай Николаевич Мирный, которого не тронули никакие власти. Одет он беднее других, но все знают, что у него четверик золота. На Глеба, младшего двоюродного брата, сизобородый Николай Николаевич не смотрит, а ночью Глеб перемахнул ему через стенку чувал казенной муки барыши пополам.
Смеркалось. Красноармейцы поехали в эскадрон. Расползаются по хатам старики. Глеб зажег фонарь, осмотрел помол хуторянки. Мария подбирала на дворе солому, кормила лошадей.
Месяц провалился в высокую трубу на каменном доме дяди Анисима. Мария засмеялась про себя, представив, как жирная бабушка Маланья полезет в печь, откроет заслонку, и месяц, катаясь на поду, осияет горницу, позолотит черные рогачи и чугуны. Глеб тронул ее за руку. Она вырвалась, накрыла муку парусом и уехала.
Он тихо шел по следу, пока не потерял запах лошадей и ее волос.
Сидя в хате деда Афиногена, припоминал песенника, когда он еще был стройным, в красном бешмете с закатанными рукавами, с чаркой в руке, с огнем во взоре и казачьей похвальбой на устах — то добыть в недрах гор легендарный клинок Чингисхана, то вскочить в серебряное седло Эльбруса или прикурить от звезды. Вспоминались и песни, сложенные Афиногеном, его товарищами и предшественниками…
Ставропольская шинкарочка торгует вином,
Торгует вином — красным чихирем.
Как заехали к той шннкарочке три молодца в дом:
Турок, поляк и донской казак.
Турок пиво пьет — монету кладет,
Поляк вино пьет — червонцы кладет,
Казак водку пьет — ничего не кладет,
Ничего не кладет — на обман ведет:
— Шинкарочка, бабочка, поедем со мной,
Поедем со мной, к нам на тихий Дон,
Как у нас на Дону не по-вашему живут:
Не сеют, не пашут — белый хлеб едят,
Не ткут, не прядут — чисто ходят…
Поверила шинкарочка донскому казаку,
Поехала бабочка на тихий Дон гулять.
Да не повез казак шинкарочку на тихий Дон,
Он повез ее прямо в темный лес,
Привязал ее к сухой сосенке,
Зажег сосенку снизу доверху
Гори, сосенка, со шинкарочкой.
Тут вскричала шинкарочка не своим голосом:
— Не верьте, подруженьки, донским казакам,
Не ездите, красавицы, на тихий Дон гулять!..
Вместе тесно, врозь скучно. Долго не показывалась Мария в станице. Оседлал Глеб караковую кобылу, поскакал на хутор. В хате дети плачут. Мать горит в бреду, лицо заострилось. Глеб умыл ее непитой водой — не помогло. Бабка Киенчиха сказала: тиф — и отступилась, она лечит только старинные немочи, а к новым еще не подобрала секрета. За большие деньги курсовой доктор дал лекарств — помогло. В эти дни Глеб и сам почернел, как осенний лист на дожде, как в дни, когда по дурости лишился золота. Днем на мельнице стоит, ночь на хуторе возле любимой. Утром и вечером детей и скотину покормит, корову подоит, сливки снимет. Между делом поправил плетни, прохудившуюся крышу, приглядывался к винограднику и хутору Глотова.
Дети еще понимали мало, а перемене мест жительства радовались, и хутор этот их родное гнездо, здесь родились и выросли. Казачата ловкие, бойкие, его корня веточки. Через них-то и испытывал вторую любовь к Марии. Дети скоро забывают обиды, быстро сохнут слезы на детских щеках. Отцом они не называли его, ведь у них еще один отец на карточке висит, но ласкались, потому что им необходима мужская рука тоже. Антон характером, видно, в мать, а полным губастым личиком к и д а л с я на Антона Синенкина. Тонька видом копия Прасковьи Харитоновны, и от отца у нее быстрота и смелость с телятами и гусями.
Еще весной Мария обрезала дичающие лозы, прополола и подкормила навозом. А перед хатой сделала подобие господской беседки — воткнула четыре кола, протянула веревочки, накинула на них усики муската и изабеллы. Теперь бледная, закутанная в тулуп Мария сидела в беседке на солнце, смотрела, как Глеб приучает детей к работе.
Работа засасывала самого Глеба. И едва Мария оклемалась, он заспешил на свое подворье — дела, и погодка стояла рабочая, подходящая.
Да вот беда — война все еще мешает крестьянствовать. Братец Михей недавно сообщил по секрету: скоро погонят всех подчистую добивать последних белых гадов на Украине. Братец этому радовался, а Глебу весть не понравилась. И когда началась мобилизация, решил он пересидеть в кунацкой знакомого горца. Вроде ничего не знал и уехал в гости, а на мельнице уже был заместитель, Николай Николаевич Мирный.
Михея, как ни просился он, оставили с эскадроном охранять покой станицы, а полк его ушел. Обидно это орденоносцу с почетным серебряным оружием, но уже научился Михей дисциплине. Ульяна была довольна сверх меры — все еще скрипел на зубах злой астраханский песок, где ходила она и медсестрой, и стрелять по живым целям научилась. Но куда лучше копать грядки, сажать огурцы и георгины.
Матери Глеб сказал, что едет покупать овец и задержаться может длительно, так что беспокоиться не надо. Поздним дождливым вечером незаметно выехал со двора верхом. По дороге свернул на хутор попрощаться с любимой и детьми — пути его в тумане, придется ли свидеться!
Мария заложила болтами внутренние ставни — такие ставни велись с горской войны, задула огонь и лежала в темноте без сна. В голову лезли всякие мысли. Несколько раз вздрагивала — с шумом бросалась на мышей кошка, На лимане уныло кричал филин. В зиму надо перебираться в станицу, страшно тут — недавно какие-то тени маячили на базу. А еще лучше ехать жить в коммуну, за лето бандитов разогнали красноармейцы. Долго не могла понять, что шумит в ушах. Догадалась — дождь.
В полночь условно постучали. Приоткрыла ставню — всадник в бурке. Глеб. Пустила. Управила мокрого коня, повесила сушить портянки казака, уложила спать рядом.
День он прожил на хуторе сладкой жизнью освободившегося от дел человека. Если на дороге показывались люди, уходил в винный погреб, прятался в бочку. Марию это тревожило, но спросить не смела — не бабьего ума дело! — думала: он умнее ее, знает, что делает.
Подошла ночь расставания. Странным и роковым был в тот вечер шум Яблоньки — бульк-бултых! — будто падал кто в речушку, вытекающую из родника верстах в пяти от хутора. Глеб засыпал коню мерку овса, наточил маленький, как змея медянка, и такой же смертоносный кинжал, добавил в торока хуторского провианта, на третьих петухах покинет гостеприимный домик у шумящего лимана. Детей уложили пораньше. Сидели в горенке-спаленке, чуть осветясь красного воска свечой.
В Марии заговорила женщина. Уложила хитрыми башенками волосы, вколола роговые гребни, умылась ключевой водой, намазалась помадой, испортив золотистей румянец лица. Платье надела лучшее, венчальное. Будто свадьба у них с Глебом. Захотелось и похвастаться, дескать, тоже не лыком шита. Был и у нее тайничок — золотой крест-орден, память дедушки Ивана, и серьги с камнями, подаренные полковником Невзоровым в день се ангела. Сережки вколола в уши, а крест поместила в ложбинке меж полуоткрытых грудей — то ли шелк платья сел, то ли выросла Мария из платья.
Глеб не знал, что хризолиты полудрагоценные камни, и считал, что камни дороже золота. Жадно удивился богатству любимой — и не сказала, когда женой была! Попросил снять серьги — хотелось потрогать камушки. Долго катал их на ладонях, пыльцу сдувал, раздувая тлеюший блеск, — или жгли они, как уголья? А на кресте силился разобрать буквы и пробу. Отдал ценности с сожалением. Посоветовал любимой меньше показывать «эти караты», на которые зарятся кинжалы-булаты, — время лихое, темное. Даже и сейчас попросил убрать с глаз златокамни и крест.
Повечеряли с самогоном, позабавились любовью и уснули. И снится боярину сон. Будто все сидят они в горенке, на столе разные вина, закуски, а на шее Марии монисто из золотых монет и бриллиантовых перстней нанизанных. Как на пропасть, сверкало оно, слепило глаза. А казак разорен, подсекли его разные власти, и надо шкуру спасать и пускать в землю животворный корень, сеять песок на камнях. И будто с иконы благосклонно кивнул ему Спаситель. И грозно молился Глеб: помилуй, господи, мя, Каина, всему виной война, бедность. Богатым нечего грешить — всего по горло. Не шаромыжничать беру — на дело, детей буду питать. В миру черно. Должно, скоро придешь судить нас, Учитель. Храм выстрою со временем и удалюсь в пустыню пророчествовать, как дядя Анисим перед малыми мира сего — птицами, травами, зверями. Как белый ягненок, будет моя душа, а руки под стать твоим. Благослови, господи!..
А уже не видно шеи Марии — сплошное золото и алмазы. Ой, недаром шумит быстра реченька!
Мария грустно поет старую песню, как брали в плен Шамиля. Колодезной жабой холодеет на сердце тоска. Под лавкой дьявольски блеснул топор отвернулся, пересилил себя, разве можно убить человека! А в локоть упирается наган, а он-то думал, что у него один кинжал. Мысль: шумно будет, дети напугаются. А монисто блеском осияло всю хату, будто сидят в золотых чертогах цари. Темной ночью в золотом дворце пирует пара. Брачная постель раскрыта. Обнимаются. Руки Глеба наливаются силой, как оживающие под солнцем толстые змеи, — обнимает или душит? В глазах царицы мольба и отчаяние. С усилием сказала, глотнув сдавленным горлом:
— Слышишь? Конница скачет сюда…
Глеб не слышит, целует золотую грудь, обнимает крепче.
— Что? Что ты задумал, голубчик? Помогите…
Тонет крик в пуху подушки, будто на дне глубокой пропасти.
Долго не вставал. Потом подушка вяло распрямилась и застыла. Все. Крестясь, подлил в лампаду жидкого золота, масла. Снял подушку. Скорбный луч падал на лик покойной. Золота на шее и груди будто поубавилось. Седые, нежные волосы выбились на лоб. Рот полуоткрыт, кажется, закричит сейчас на весь белый свет. Глухо. Посиненье алых щек. Надо скорее спрятать ее, а то и дети могут проснуться…
Взвалил на спину теплый труп и с тоской разлуки пошел из хаты к шумящей Яблоньке. Прозрачнее стекла струилась она в летний зной, ласкала травы и коренья. А нынче черным валом ревет дождевая вода, гремит в яру, волочит коряги и камни. Осторожно опустил Марию в шалую речку: Как на брачное ложе опускал — не зацепить, не ударить дорогое тело. Бульк-бултых! И смертельная усталость подкатила к плечам, подкосила ноги — кресты, монеты, алмазы забыл снять! Стой! Кинулся по течению. Враждебно плещет вода, тянет черные руки к нему, ревниво скрывая добычу. Надо понизу бредень ставить, скакать на коне, успеть, а то попадет труп казачки молодой в руки буйного Терека и он подарит ее старику Каспию…
Мохнатая бурка ночи сползла с плеч горы — небо очистилось. Но звезды — звезды мерцали как рысьи очи в пещере. Речная слеза ворочала камни. Глеб побежал и в ужасе закричал — из темноты молча и жутко кто-то надвигался на него, расставив руки, — каменный крест, поставленный в давние времена погибшему ямщику, сообразил Глеб, но Мария уже расталкивала его:
— Чего ты? Приснилось? Кричал как резаный!
Проснувшийся Глеб отдышался, выпил стаканчик, с нежностью обнял Марию, живую, невредимую, стряхнув, как ядовитого паука, нечистую ночную грезу.
— Так, убийства разные снились, — сказал он.
И ласкал ее, ласкал, будто вернулась она с того света. И заплакала Мария от непомерного счастья, недаром же наряжалась для любимого, любит он ее, любит, сильное средство дала цыганка, только жизнь никак не определится, дай бог, чтобы все поправилось. И шептала признания, как в первую ночь, и молила у небесной заступницы здоровья и удачи милому.
Перед светом всадник ускакал и пропал надолго.