Развод, нравственность и женская собственность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Развод, нравственность и женская собственность

Строго говоря, имущественные тяжбы находились в ведении гражданского права и могли рассматриваться только в гражданских судах. Тем не менее пререкания из-за имущества были непременной чертой супружеских разногласий, и церковные власти в XVIII в. оказались перед трудной задачей — внушить разъяренным супругам, что в церковной компетенции находятся лишь вопросы духовной жизни. Эта неразбериха уходила корнями в допетровский период, когда церковь ведала разрешением имущественных споров между супругами[93]. Истцы обоих полов постоянно обвиняли друг друга в расточительстве, в запустении имений, а то и прямо в хищении своего имущества и требовали справедливости от любого учреждения, которое соглашалось выслушать их дело. В результате дела о разводах XVIII в. освещают ту роль, которую споры из-за собственности играли в усугублении семейного разлада. В первое десятилетие XIX в. граница между гражданским и церковным правом стала наконец очевидной и для чиновников, и для просителей, и вопросы о принадлежности имущества из ходатайств о разводах постепенно исчезли. Зато в XVIII в. подавляющее большинство ходатайств о расторжении брака, разбиравшихся в Синоде, было переполнено имущественными претензиями.

Дела о разводе не только представляют собой невеселое чтение, но и показывают, насколько беззащитными были женщины перед жестокостью мужей и как сильно они зависели от родственников-мужчин или других защитников в попытках спастись от жестокого обращения{220}. Исковые заявления дворянок в гражданские суды почти без исключения содержат рассказы о годах невыносимых мучений от рук мужей. Обзор ходатайств перед Синодом выявляет резкие различия в целях мужчин и женщин, которые обращались к суду церкви: если мужчины гораздо чаще просили развода, имея целью получить разрешение на новый брак, то большинство женщин просили лишь позволить им жить отдельно от мужей и вернуться в родную семью или уйти в монастырь[94]. В общем и целом эти женщины напрасно взывали к церковным властям, потому что с середины XVIII в. православная церковь отказывалась рассматривать даже самое жестокое физическое обращение как предлог для расторжения брака. До самого конца XIX в. церковь разрешала развод только в самых крайних обстоятельствах. Так, самыми распространенными причинами, которые церковь признавала основанием для развода, служили оставление мужем семьи и его ссылка в Сибирь[95]. Когда же развода просил мужчина-дворянин, то обычным приемом было обвинение жены в супружеской измене, подкрепленное или признанием самой жены (от которого женщины часто впоследствии отказывались, утверждая, что оно было сделано по принуждению), или свидетельством дворовых людей. Обвинения в прелюбодеянии играли столь же заметную роль в имущественных спорах между супругами, слушавшихся в гражданских судах.

Князь М.М. Щербатов в своем обвинительном акте против двора русских императриц неустанно осуждал распутство дворянок, утверждая, что царствование Елизаветы стало «началом, в которое жены начали покидать своих мужей»{221}. Но прав был Щербатов или нет, церковные и гражданские власти продолжали требовать от женщин высоких понятий о супружеской верности и строгой нравственности. Как можно было ожидать, и церковь, и государство в XVIII в. проявляли большую снисходительность к мужским проступкам, а женскую неверность наказывали — часто опираясь на самые ненадежные доказательства — пожизненной ссылкой в монастырь. Церковные власти проявляли гораздо меньшую готовность осуждать мужчин на основании рассказов их жен об их забавах с крепостными девками или о проделках с обольстительными соседками[96]. Но еще удивительнее то, что женщины, нарушившие супружескую верность, оказывается, не только теряли свободу передвижения, но и лишались власти над своим имуществом[97]. Даже в гражданских исках мужья могли быть уверены, что если они приведут сведения об измене, оставлении семьи или распутном поведении жены, то ее законные права померкнут перед этими преступлениями против нравственности. И наоборот, мужчины в XVIII в. могли совершать разнообразные проступки без страха потерять контроль над имуществом[98].

Несмотря на то что в гражданских законах не была отражена связь между женской нравственностью и имущественными правами, мужчины-истцы и судебные власти единодушно полагали, что женщин, преступивших границы морали, надо лишать прав собственности. Еще в 1745 г. императрица Елизавета лишила вдову Прасковью Носову опеки над дочерью и прав на имущество, как личное, так и недвижимое, после того как тесть Носовой пожаловался на ее неправедный образ жизни{222}. Поэтому прелюбодеяние не только представляло собой одно из немногих оснований для развода, которые, пусть и редко, но все же принимала православная церковь, но и давало повод — законный или нет, — чтобы помешать замужним женщинам пользоваться правами собственности. Имея в виду именно эту цель, подполковник Свечин в 1761 г. представил целый свод обвинений против своей жены Марии в ходатайстве в Сенат. Как утверждал Свечин, он обращался с жалобами на жену и в Новгородскую духовную консисторию, и в гражданский суд, обвиняя ее в том, что она прелюбодействовала со своим двоюродным братом, коллежским советником Озеровым, что покинула супружеский кров и увезла с собой дочь, что она, кроме всего прочего, расточала свое и мужнино имение на подарки Озерову. Затем Свечин представил документ из Новгородской консистории, которая будто бы постановила вернуть дочь Свечина отцу, а имение Марии Свечиной отдать в руки ее мужу на сохранение.

Как часто бывало, к документам о тяжбе Свечиных не приложили письменную резолюцию. Новгородская консистория уверяла, что ничего не знает о том решении, которое Свечин привез в Сенат, а там объявили, что, если Свечин желает продолжать дело, он должен снова подать прошение. Мария Свечина, со своей стороны, отрицала измену мужу и обвиняла его в присвоении ее приданого и в том, что он бросил ее в Москве без вещей, в одном дорожном платье{223}.

Далеко не один Свечин предъявлял измышления об измене, чтобы отнять собственность у жены. В 1779 г. коллежский асессор Колокольцов сообщил в Синод, что его жена сбежала в Пензу к любовнику и довела до разорения свои деревни. Чтобы сберечь наследство шестерых детей, он просил Сенат запретить ей впредь продавать или закладывать собственность. Елизавета Колокольцова отрицала, что изменяла мужу, но все же ради сохранения мира в доме согласилась отписать имение на детей и разрешила мужу пользоваться всеми доходами с него, за вычетом ежегодного содержания в 12 тыс. рублей для себя. Колокольцов был, очевидно, доволен этим компромиссом, столь явно клонившимся в его пользу: он уже не упоминал о якобы совершенных женой проступках против нравственности, как только добился полновластного распоряжения доходами с ее земель, и не возражал, чтобы она поселилась отдельно от него в одной из своих деревень{224}. Мужу Наталии Колтовской оказалось еще легче добиться прав на имение жены. Колтовская не делала тайны из tofo, что питает отвращение к мужу и неверна ему: она заявила, что готова пожертвовать своим состоянием и покинуть детей, лишь бы не возвращаться домой. «Имение я тебе все отдаю… ты можешь им распоряжать как угодно, — писала она в 1798 г. — Только, ради самого себя, забудь меня»{225}.

Красноречивые рассуждения о семейных финансовых интересах занимают видное место в документах о супружеских спорах: истцы обоих полов понимали, что призыв к справедливости от имени их наследников прозвучит в суде более весомо, чем просто мотивы личной корысти. Например, любимым приемом судившихся супругов было винить друг друга в плохом управлении имуществом. В одном из таких типичных дел генерал-лейтенант Деденев заявил, что по слабости разума и дурному поведению его жена не способна управлять собственным имением. Их разногласия все усиливались, и в 1766 г. Деденев обратился к императрице с прошением назначить к имению опекуна и ради детей запретить жене продажу земель. Императрица рассудила дело в пользу генерала и лишила Авдотью Деденеву права распоряжаться собственным имуществом{226}. Десятью годами раньше князь Владимир Мещерский обвинил жену в том, что она заложила его крестьян, а полученные деньги пустила на разгульное житье в Петербурге. Он искал справедливости от имени своих троих обездоленных нищих малолетних детей, что дало императрице мысль вызвать к себе княгиню Наталью Мещерскую и сделать ей внушение{227}. Зато сколько-нибудь успешно использовать тот же прием в отношении мужа могла только дворянка безупречной нравственности. В 1779 г. Сенат встал на защиту Екатерины Сивере: с нее сняли всю вину за распад брака, и Сенат обещал положить конец попыткам ее мужа помешать ей хозяйничать в собственном имении{228}. И напротив, когда опекун прелюбодейки Натальи Колтовской обвинил ее мужа в плохом управлении ее собственностью, то это ни к чему не привело{229}.

Судебные власти всем сердцем поддерживали таких дворян, как князь Мещерский, утверждавший, будто их дети остались без гроша из-за того, что жена покинула его и растратила состояние. Но если женщины возводили подобные обвинения на мужей, этот принцип срабатывал не всегда. Так, в 1789 г. перед Сенатом предстала Александра Воейкова с рассказом о том, как ее муж с любовницей за последние два года разорил свое поместье и пустил на ветер больше ста тысяч рублей. Именем своих детей она умоляла Сенат передать поместье в опеку. Но хотя суды низших инстанций вынесли решение в пользу Воейковой, Сенат отменил их постановления, указав, что никто из родных капитана Воейкова не жаловался на плохое управление его имением. Кроме того, сенаторы отметили, что невозможно найти прецедент, когда дворянина лишили бы имения по требованию его жены. «Из жалобы Воейковой видно, что она хочет быть мужу своему не женою, а материю», — заявили они и постановили, что ее ходатайство вызвано чистой корыстью, а не материнским попечением о детях{230}. Сенаторы назначили Воейковой содержание с имений ее мужа, но запретили ей выезжать из своей рязанской деревни и донимать их новыми жалобами.

В течение всего XVIII в. противоречие между правами замужних женщин на обособленное имущество и их обязанностью хранить святость брака вызывало весьма неоднозначные решения со стороны судов. Некоторые жалобы дворянок говорят о том, что постановления провинциальных судов вопиющим образом нарушали их имущественные права[99]. Однако в глазах императрицы и Сената положения имущественного права часто оказывались важнее осуждения изъянов женской нравственности. Например, в 1745 г. Ефим Сабуров обвинил свою жену, Елену Трусову, в супружеской измене. Та не признала за собой никакой вины и послала несколько прошений, в которых утверждала, что муж и свекор избивали ее и держали под замком, чтобы завладеть ее деревнями. Московская консистория сначала вынесла решение в пользу Сабурова, поручила ему опеку над дочерью и сослала Трусову в монастырь вблизи от ее деревень. Но Трусова при помощи своего дяди упорно защищалась, и в 1748 г. Сенат от имени императрицы Елизаветы приказал Синоду отпустить Трусову из ссылки и вернуть ей дочь и все имущество. Императрица заявила, что передача имения Трусовой ее мужу является нарушением законов о собственности. Трусовой предоставлялся полный пожизненный контроль над ее имуществом, хотя, согласно указу, она не могла ни продать, ни заложить и малой доли своих владений, дабы они сохранились в целости для дочери{231}. Императрица пришла к такому же решению и в 1750 г., когда Иван Мусин-Пушкин обвинил свою жену Татьяну в том, что она покинула его и выдала дочь замуж без его согласия. Отвечая на обвинения мужа, Татьяна Мусина-Пушкина заявила, будто он прелюбодействовал со своей крепостной, а с ней обращался так жестоко, что пришлось бежать из дома. Как и в деле Трусовой, Елизавета Петровна передала и имение, и младшего сына супругов на попечение Мусиной-Пушкиной, но с оговоркой, что она не вправе продать или заложить свою недвижимость{232}.

У княгини Наталии Голыитейн-Бек дела сложились лучше, чем у Трусовой или Мусиной-Пушкиной. Хотя с этих дворянок сняли обвинения, их ограничили в правах пользования своим имуществом; княгиня же Голыитейн-Бек получила поместье назад без всяких условий. В ответ на жалобы князя Голыитейн-Бека на то, что его жена пренебрегает воспитанием дочери, Петр III в 1762 г. приказал передать имение княгини на попечение ее мужа до тех пор, пока их дочь не достигнет совершеннолетия{233}. Но позднее в том же году Сенат отменил указ императора и постановил вернуть имение княгине Гольштейн-Бек, потому что ни в Соборном уложении 1649 г., ни в каком-либо другом правовом своде не существовало прецедента, позволявшего отдать имение женщины ее мужу. По закону же ему не полагалось ничего, кроме седьмой части имущества жены после ее смерти{234}. Вероятно, на решение сенаторов повлияло свержение Петра III, но они обосновали свой вердикт законом и прецедентом, а значит, его нельзя сбросить со счетов как пустую формальность.

Судебные власти высшей инстанции, далекие от того, чтобы разрешать супружеские споры по собственному произволу, остро осознавали несоответствие между статусом дворянок в семейном и имущественном праве. Одно дело, слушавшееся в Сенате в 1779 г., особенно ясно показывает, что законодатели никогда не забывали, что они обязаны подходить к женским правам собственности с большой осторожностью, даже если женщина, потеряв доброе имя, не заслуживала более прав на свое имущество. Ожесточенный спор между Никитой и Софьей Демидовыми высвечивает тот конфликт, с которым сталкивались суды, когда на одной чаше весов находилось положение женщины с точки зрения имущественного права, т.е. чисто гражданское дело, а на другой — ее долг уважать святость брака.

Представ перед Сенатом в 1779 г., Никита Демидов заявил, что вложил весь свой капитал в покупку для жены имения в пять с лишним тысяч душ, а она отплатила ему за щедрость тем, что дважды нарушила супружескую верность. После того как он долгие годы терпел беспутное поведение жены, Демидов решил с нею развестись и теперь требовал вернуть ему это имение. Мать и братья Демидовой в один голос свидетельствовали в пользу ее мужа, подтвердив его слова о том, что она сбежала с другим мужчиной. И хотя Софья Демидова заявила, что муж своей жестокостью едва не довел ее до самоубийства, Сенат поверил показаниям ее мужа и родных: в кратком резюме дела сенаторы отметили, что их решению способствовали показания матери Демидовой, а материнское свидетельство священно. После долгих размышлений Сенат постановил, что отныне Демидова должна жить под опекой своей матери и братьев, а права собственности на имение вернул Демидову.

Впрочем, в своем комментарии к делу Демидовых сенаторы признали, что имущественное право фактически — на стороне Софьи. «Настоящее дело есть сущий пример той истины, что есть такия дела, кои выходят иногда из законов, и кои зависят более от нравственного о них понятия, — писали они. — Кого здесь подобает более щадить и защищать от угнетения: мужа ли, который… любовью, и благодеяниями старался поправлять испорченный и распутный нрав жены, покупая к тому и великия на имя ея деревни… Жену ли удовлетворять отданием ей купленнаго на ея имя имения?» Сенаторы согласились в том, что по праву Демидова является законной владелицей имения («…закон, велящий крепостному быть по крепостям»), но если они отдадут ей это имение, то преступят закон Божеский и снабдят ее средствами на продолжение распутной жизни. Они также рассудили, что несправедливо будет лишить Демидова его богатства, ведь он подарил жене имение, веря в то, что они будут пользоваться им вместе до конца дней своих.

Но самая удивительная черта дела Демидовых состоит в том, что, хотя не было недостатка в свидетелях против Софьи Демидовой, включая ее собственных родных, члены Сената ни минуты не считали постановление о лишении ее собственности предрешенным. Напротив, они считали, что должны подробно обсудить правовой статус имущества, купленного Демидовым на имя жены, и внимательно взвешивали статьи закона, говорившие в пользу того, чтобы имение осталось за ней. Сенаторы были уверены, что моральная вина Демидовой установлена неоспоримо, однако в докладе императрице они признали, что если бы строго придерживались положений законов о собственности, то имение осталось бы в руках у Демидовой{235}.

Тяжба между супругами Демидовыми едва ли была уникальна в смысле противопоставления имущественных прав и предосудительного поведения женщины. Но замысловатый комментарий к делу ясно говорит о том, как трудно было судьям найти решение, когда на одной чаше весов перед ними лежало право замужней женщины на собственность, а на другой — ее преступления против нравственности. Дворянина тоже можно было лишить права распоряжаться имуществом за безнравственные поступки. Например, когда в 1769 г. Сенат осудил Андрея Нелединского за то, что он высек свою мать и сестру, виновника сослали в монастырь на год, а мать получила права на его имение{236}. И все же принятые тогда правила поведения предоставляли мужчинам больше свободы, чем женщинам, по части супружеских грехов. Такая асимметрия приводила к тому, что суды гораздо охотнее налагали ограничения на законные прерогативы дворянок, подозреваемых в безнравственности, чем на права дворян.

Но с другой стороны, несмотря на суровый подход к женщинам, обманывавшим или бросавшим своих мужей, судебные власти отказывались предоставлять мужьям полновластное распоряжение состоянием жен. В некоторых случаях, как было в истории Елены Трусовой, в дело вмешивалась императрица и заступалась за женщин, чтобы не позволить суду отдать собственность жены ее мужу. Чаще же, даже если суд объявлял женщин не способными управлять имениями, он передавал их земли в руки опекунов и налагал строгие ограничения на право мужчин пользоваться состоянием своих жен.