LI Перенесёмся на пятнадцать лет вперёд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

LI

Перенесёмся на пятнадцать лет вперёд

Существует ещё одна версия относительно причин «признаний» обвиняемых. Наиболее чётко она выражена в показаниях следователя Залпетера, в которых давалось следующее объяснение причин репрессий и самооговоров «ответственных партийцев»: «Массовые репрессии ответственных руководителей наркоматов (в том числе наркомов) объясняются тем, что Сталин диктаторскими методами управляет страной, решает всё единолично, не терпит возражений, не считается с мнением других и подводит под массовые операции из этих лиц тех, кто противоречит (критикует) его. Эти люди вовсе не являются контрреволюционерами. В этом отношении дана правильная характеристика Сталину в троцкистском документе, так называемом „Завещании“ [1055], о его нетерпимости к инакомыслящим».

Ставя далее вопрос, почему арестованные давали «липовые показания», Залпетер объяснял это тем, что «по существу их судьба предрешается ещё до ареста их в ЦК». Понимая это и считая своё положение безнадёжным («раз политически погиб, какое значение имеет для таких людей физическая жизнь»), эти люди, находясь в состоянии абсолютной изоляции и подвергаемые физическим методам допроса, «дают на себя любые показания и при заявлении следователей, что их однодельцы сознались — записывают последних в своих показаниях» [1056].

Это заявление мужественного и принципиального чекиста, по существу, воспроизводящее «комплекс Кестлера», заслуживает безусловного внимания. Однако оно игнорирует тот неоспоримый факт, что многие жертвы сталинского террора, подписав выбитые из них показания на предварительном следствии, отказывались от них на суде, не желая покрывать себя перед смертью ещё и позором. Например, уже упоминавшегося Медведева подвергали пыткам те же самые следователи, которые истязали генералов, выведенных на военный суд. Между тем Медведев 16 июня 1937 года на закрытом судебном заседании заявил, что все его показания на предварительном следствии являются ложными. Подобное поведение подсудимых на процессе, где судьями выступали хорошо знавшие их военачальники, могло дать намного больший эффект, чем отказ от признаний перед тремя членами Военной коллегии, штамповавшими за день десятки расстрельных приговоров.

Для того, чтобы уяснить, всегда ли физические пытки были способны гарантировать оговоры и самооговоры подсудимых на фальсифицированных процессах, обратимся к стенограмме процесса по делу Еврейского антифашистского комитета, сфабрикованному МГБ в 1949—1952 годах. Не затрагивая другие аспекты этого процесса, коснёмся только тех его сторон, которые связаны с объяснением причин «признаний» подсудимых на предварительном следствии и отвержения ими этих признаний в судебном заседании.

В отличие от сверхскоростной подготовки процесса генералов, следствие по делу ЕАК велось на протяжении четырёх лет. Всё это время обвиняемые находились во власти молотобойцев-фальсификаторов, использовавших многогранный «опыт» НКВД—МГБ по обращению с подследственными. От подсудимых процесса по этому делу было во всех отношениях легче добиться «признаний», чем от жертв процесса генералов. Во-первых, большинство из них находились в намного более преклонном возрасте, чем генералы в 30-е годы; поэтому была большая вероятность того, что эти люди не устоят перед пытками. Во-вторых, лица, выведенные на процесс ЕАК, находились в жерновах следствия более трёх лет — намного дольше, чем генералы. Следовательно, и в этом отношении положение генералов было более благоприятным, чем «еаковцев». В-третьих, подсудимыми по делу ЕАК были литераторы, учёные, артисты, которых, казалось бы, было намного легче принудить к лживым показаниям, чем военачальников.

Между тем, на процессе по делу ЕАК все подсудимые полностью отрицали свою вину, заявив, что показания, данные ими на предварительном следствии, были вынужденными и полученными в результате зверских методов следствия.

На первых заседаниях подсудимые ещё не решались говорить об этих методах. Поэт Квитко заявил лишь, что ему «было очень трудно воевать со следователем» и что его побудили к ложным показаниям «обстоятельства» [1057]. Поэт Гофштейн говорил: «На следствии у меня было такое состояние, что я просто не сознавал, что я подписываю, что я делаю… Я был в таком кругу событий, в таких условиях, что со всем, что говорил мне следователь, я соглашался… я был в состоянии сумасшествия» [1058].

О том, как подсудимые доводились до такого состояния, осторожно попытался рассказать суду научный сотрудник Института истории Юзефович: «Тюремной администрации и санчасти хорошо известно, каково было моё состояние, мои душевные муки, когда мне давали подписывать протоколы, с которыми я был совершенно не согласен. Я не хочу распространяться, но если потребуется, то я покажу об этом подробно, но не здесь при всех, а непосредственно Военной коллегии. Но одно я скажу, думаю, что это укладывается в стенограмму, я был готов признаться даже в том, что я родной племянник папы Римского и действовал от его имени по его прямому непосредственному заданию» [1059].

Журналист Тальми и заместитель министра госконтроля Брегман объясняли свои показания на предварительном следствии подавленностью в результате длительных допросов и бессонных ночей. Брегман заявил, что был во время следствия «морально подавлен и физически нездоров… В 1952 году я стал физически здоровее, я многое перебрал в своей памяти, проанализировал и в конце концов заявил, что не признаю себя виновным ни в чём» [1060].

Актер Зускин сказал: «Такая жизнь, какая была и у меня в тюрьме, она мне не нужна. Жизнь в тюрьме меня тяготит, и я заявил следователю, что пишите всё что угодно, я подпишу любой приговор, но я хочу дожить до суда, где бы я мог рассказать всю правду» [1061].

Первым, кто рассказал о методах следствия, вынуждавших подсудимых к оговорам и самооговорам, был заместитель министра иностранных дел, член ЦК ВКП(б) Лозовский. Он сообщил, что руководитель следствия полковник Комаров говорил ему: «Я должен признать все обвинения, иначе он меня передаст своим следователям ‹…›, а дальше следует математическая формула, не вмещающаяся в стенограмму (очевидно, Лозовский имел в виду матерный язык, которым следователи привыкли разговаривать с арестованными.— В. Р.), потом он сказал, что будут гноить в карцере и бить резиновыми палками, так, что нельзя будет потом сидеть. Тогда я им заявил, что лучше смерть, чем такие пытки, на что они ответили мне, что не дадут умереть сразу, что я буду умирать медленно… Тогда я решил, что лучше я на себя наговорю, подпишу всё, что они записали в протоколе, а потом на суде скажу, как ‹…› Комаров ведёт следствие» [1062]. Лозовский сообщил, что, следуя такой тактике, он оговорил не только себя, но и Жемчужину (жену Молотова), а также Л. С. Штерн, за что он просил у последней на суде прощения.

Ещё более страшные вещи обнародовал главный врач боткинской больницы Шимелиович, который заявил: «Лозовскому пригрозили, что его могут и побить и ещё кое-что другое, и он… наговорил на себя и ещё может быть кое на кого, с тем, чтобы впоследствии на суде отказаться от всего. Я не пошёл по этому пути. Я спорил 3 года 4 месяца, и поскольку будет возможность, я буду спорить дальше и со следователем и, если нужно, и с прокурором».

Уже на первом допросе в суде Шимелиович рассказал, что через полтора часа после ареста и «приведения в соответствующий вид» его привели к министру госбезопасности Абакумову, который первым делом сказал: «Посмотрите, какая рожа», вслед за чем произнёс слово «бить». Столкнувшись в дальнейшем с упорным отказом Шимелиовича давать признательные показания, Абакумов вновь повторил указание: «Бить смертным боем».

«Если Лозовскому только пригрозили,— продолжал Шимелиович,— то я должен, к сожалению… заявить, что я получал в течение месяца (январь — февраль 1949 года) примерно, с некоторыми колебаниями в ту или другую сторону, в сутки 80—100 ударов, и всего, по-моему, я получил около 2 тысяч ударов. Я многократно подвергался телесному наказанию, но навряд ли найдётся следователь, который скажет о том, что при всех этих обстоятельствах я менял свои показания. Нет, то, что я знал, я произносил и никогда ни стоя, ни сидя, ни лежа я не произносил того, что записано в протоколах». Единственный раз он подписал протокол в день особо жестоких избиений, когда был доведен до такого состояния, что следователи несколько раз спрашивали его: «вы слышите?», на что он отвечал: «слышу, слышу». Этот протокол, как рассказал Шимелиович, был составлен одним из главных палачей и организаторов дела ЕАК Рюминым. Только после того, как Рюмин на очередном допросе зачитал выдержки из этого протокола, Шимелиович узнал, что на нём стоит его подпись. Тогда он написал заявление Рюмину, в котором указывал: «Протокол, составленный в марте 1949 года следствием, подписан мною в тяжёлом душевном состоянии, при неясном сознании. Такое состояние моё является результатом методического избиения в течение месяца ежедневно днём и ночью. Глумление и издевательства я упускаю. Настоящее моё заявление от 15 мая 1949 года прошу приложить к делу». Рассказав об этом на суде, Шимелиович прибавил: «Я считал, что этот курс (истязаний.— В. Р.) ещё видимо не полный, ибо следователь Шишков говорил мне: „Видите, всё что я обещал вам, я выполняю. Если вы будете не в состоянии ходить на допросы, мы будем приносить вас на носилках и будем бить и бить“». Рюмин же лично его не трогал, но присутствовал «на экзекуциях, где кроме него было 7 человек, которые непосредственно участвовали в избиении меня» [1063].

Второй протокол, который был также составлен Рюминым, Шимелиович подписал после того, как прошёл новый «курс экзекуции» и находился в «затемненном, угнетённом состоянии». Он никогда не произносил того, что было записано в этом протоколе, и, «будучи уже в ясном сознании, ещё на следствии от него отказался» [1064].

Юзефович показал на закрытом заседании суда (т. е. в отсутствие других обвиняемых), что Абакумов заявил ему: «если я не дам признательных показаний, то он меня переведёт в Лефортовскую тюрьму, где меня будут бить. А перед этим меня уже несколько дней „мяли“. Я ответил Абакумову отказом, тогда меня перевели в Лефортовскую тюрьму, где стали избивать резиновой палкой и топтать ногами, когда я падал. В связи с этим я решил подписать любые показания, лишь бы дождаться дня суда» [1065].

К женщинам, как можно судить по материалам суда, столь жестокие истязания не применялись, следователи ограничивались лишь угрозами их применения. Как сообщила переводчица Ватенберг-Островская, «меня допрашивали с резиновой палкой на столе… Мне всё время угрожали, что меня будут страшно бить, что из меня сделают калеку и т. д. и т. п… Меня это страшно испугало, я была в каком-то исступлении. Каждый день и ночь я слышала от следователя, что меня будут бить и бить страшно» [1066].

Академик Л. С. Штерн рассказала, что её трижды переводили из внутренней тюрьмы в Лефортовскую за то, что она не хотела подписывать «романа, написанного следователем». На последовавший за этим вопрос председательствующего: «Ну, там тюрьма и здесь тюрьма, какая разница?», Штерн ответила: «Там — это преддверье ада, может быть, иногда можно было бы пойти туда (судьям.— В. Р.) и посмотреть, что там делается… Пол там цементный, камеры плохо отоплены, маленькие форточки, которые не всегда даже открывают, причём питание было такое, которым я не могла пользоваться… Моя соседка по камере мне сказала, что я всё равно всё подпишу на следствии. И действительно были моменты, когда мне казалось, что я схожу с ума, а в это время можно наговорить на себя и на других неправду… Ведь были дни, когда меня по два раза допрашивали. После того, как пробудешь целую ночь на допросе и утром приходишь в камеру, а тебе не дают не только спать, но и сидеть» [1067].

Поэт Фефер на закрытом заседании суда сообщил: ещё в ночь его ареста Абакумов сказал: «„Если я не буду давать признательных показаний, то меня будут бить“. Поэтому я испугался, что явилось причиной того, что я на предварительном следствии дал неправильные показания, а затем частично подтвердил их на суде… Я был настолько запуган, что на состоявшейся в ЦК очной ставке с Жемчужиной подтвердил, что видел её в синагоге, хотя этого не было в действительности» [1068].

Помимо физических истязаний, следователи в целях деморализации арестованных использовали и «моральные методы воздействия», в том числе грязные антисемитские выпады, которые должны были угнетающе подействовать на подследственных. Так, Лозовский рассказывал: во время восьми ночных допросов Комаров многократно повторял, что «„евреи — это подлая нация, что евреи — жулики, негодяи и сволочи, что вся оппозиция состояла из евреев, что все евреи шипят на Советскую власть, что евреи хотят истребить всех русских“. И естественно, если он имел такую установку, то можно написать, что хочешь. Вот откуда развито древо в 42 тома, которые лежат перед вами и в которых нет ни слова правды обо мне» [1069].

Наряду с избиениями и угрозами, следователи прибегали и к лживым обещаниям выпустить подследственного на свободу, если он даст требуемые показания. Так, поэту Маркишу следователь говорил, что «они осудят только главарей, а меня отпустят. Рюмин мне ещё в 1950 году сказал, что я могу уже обдумывать новую книгу» [1070].

Подсудимые рассказывали суду и о других противозаконных приёмах ведения следствия. Они говорили, что следователи не только составляли протоколы до допроса, но и прибегали к прямому искажению показаний. «Следователь не всё пишет, что говорит арестованный, и, кроме того, толкует его показания совсем иначе, чем он показывает,— говорил редактор издательства Ватенберг.— Они толкуют это так: „Ничто, что служит в защиту арестованного, в протокол не вписывается“… Я мог бы десятки, сотни (таких) примеров привести… Я заявляю, что в деле нет правильно оформленных протоколов» [1071].

Квитко с известной долей иронии говорил: «Мне кажется, что мы поменялись ролями со следователями, ибо они обязаны обвинять фактами, а я, поэт,— создавать творческие произведения. Но получилось наоборот» [1072].

Лозовский обращал внимание судей на то, что большинство показаний самых разных людей сфабрикованы по единому ранжиру. «Вы изучили эти 42 тома лучше меня,— обращался он к судьям,— и думаю, что вы, как опытные люди, обратили внимание, что все обвиняемые показывают одно и то же и все формулировки одинаковы. Однако люди, показания которых собраны в деле,— люди разной культуры, положения. Получается, что кто-то сговорился насчет формулировок. Кто, арестованные? Думаю, что нет. Значит, сговорились следователи, иначе не могли же получиться одинаковые формулировки у разных людей» [1073].

В качестве ещё одного приёма фальсификации Лозовский назвал подмену «вещественных доказательств… невещественными сочинениями следователя» [1074]. Он подчёркивал, что предъявленное ему обвинение в передаче американцам шпионских сведений не подтверждается никакими материалами следствия. В этой связи Лозовский заявлял: «Имею ли я, не член ЦК, а просто рядовой советский человек право знать, за что меня должны казнить?.. Как вообще можно скрывать такие вещи? Ведь это означает падение нескольких голов. Это не только моя голова, это головы моей семьи и ещё целый ряд голов, которые присутствуют здесь. Что это, советский метод следствия — обвинить человека в шпионаже, а потом скрыть от него и суда материалы, за которые его надо казнить» [1075].

Некоторые обвиняемые отвергали оговоры не только в свой адрес, но и в адрес людей, сидящих рядом с ними на скамье подсудимых. «Я считаю Лозовского честным человеком,— говорил Юзефович.— Я не верю и даже на том свете не поверю, что он преступник. Он мог делать ошибки… но чтобы он шёл на преступление, это так же, как если бы я пошёл на преступление, я должен был бы стать на путь самоубийства и стать убийцей моей маленькой девочки» [1076].

Для опровержения обвинений подсудимые избрали не оборонительную, а наступательную тактику. В этом отношении характерно заявление Лозовского по поводу одного из главных обвинений — в том, что деятели ЕАК хотели создать в Крыму Еврейскую республику, чтобы превратить её в плацдарм США. «Из показаний Фефера, данных им ранее,— говорил Лозовский,— вытекает, что они обещали (американцам.— В. Р.) бороться за Крым. Кто? Эти два мушкетера — Фефер и Михоэлс — будут бороться за Крым, против Советской власти. Это опять клеветническая беллетристика. А кто её сочинил? Сам же Фефер, и это легло в основу всего процесса, это же явилось исходным пунктом всех обвинений, в том числе в измене. А сегодня из показаний Фефера получается другое. Но я, например, не могу нести ответственности за всё то, что Фефер наплёл, а теперь изменяет» [1077].

Доказывая абсурдность положения обвинительного заключения о «прямом сговоре (деятелей ЕАК.— В. Р.) с представителями американских реакционных кругов», Лозовский говорил: «Я спрашиваю, откуда взялись реакционные круги Америки, откуда они выскочили? Это из газет 1952 года, а не 1943 года. Когда Михоэлс и Фефер были в США, тогда было правительство Рузвельта, с которым мы были в союзе… Какое право имел следователь применить расстановку сил 1952 года к расстановке сил в 1943 году?».

Освещая историю возникновения версии о Крыме, Лозовский говорил, что эта версия впервые появилась в показаниях Фефера о красивом крымском ландшафте, который привлечёт евреев в Крым. «По мере того, как допрашивали других арестованных, эта формулировка начала обрастать, и каждый следователь добавлял кое-что, и в конце концов Крым оброс такой шерстью, которая превратила его в чудовище. Так получился плацдарм. Откуда, почему, на каком основании? Кто-то якобы сообщил, что американское правительство вмешалось в это дело. Это значит — Рузвельт. Я должен сказать, что осенью 1943 года Рузвельт встретился со Сталиным в Тегеране. Смею уверить вас, что мне известно больше, чем всем следователям вместе взятым, о чём была речь в Тегеране, и должен сказать, что там о Крыме ничего не говорилось… Зачем же было обострять эту формулировку, которая пахнет кровью?.. Да потому, что сговорились между собою следователи, одни прибавили немножко, другие — побольше и получилось, что Лозовский хотел продать Крым американским реакционным кругам… Мифотворчество о Крыме представляет собой нечто совершенно мифическое, и здесь применимо выражение Помяловского, что это „фикция в мозговой субстанции“… Следствию не удастся одеть на Лозовского ошейник агента реакционных кругов США» [1078].

Суммируя свои показания, Лозовский утверждал: «Обвинительное заключение в отношении меня порочно в своей основе. Оно не выдерживает критики ни с политической, ни с юридической точки зрения. Больше того, оно находится в противоречии с правдой, логикой и смыслом» [1079].

Крайне мужественно вёл себя на всём протяжении суда Шимелиович, который в последнем слове заявил: «Этим людям из МГБ не удалось меня сломить. Я хочу ещё раз подчеркнуть, что в процессе суда от обвинительного заключения ничего не осталось». Шимелиович обратился к суду с ходатайством повлиять на привлечение к ответственности виновных в фальсификации всего дела ЕАК и в преступных методах ведения следствия. «Я прошу суд войти в соответствующие инстанции с просьбой запретить в тюрьме телесные наказания,— говорил он.— …На основании мною сказанного на суде я просил бы привлечь к строгой ответственности некоторых сотрудников МГБ… в том числе и Абакумова» [1080].

Квитко в дополнительных показаниях утверждал: «Фактов, на основании которых мне приписываются преступления,— не существует, и обвинение основано на лживых показаниях некоторых корыстных, бесчестных людей» [1081].

Говоря о своих идейных настроениях, Штерн утверждала: «То, что мне вменяется в вину, как космополитизм, с моей точки зрения является интернационализмом» [1082]. К этому она добавляла: «Я ожидала этого суда с большим нетерпением и боялась, что не доживу, а мне не хотелось умирать с теми обвинениями, которые на мне лежат» [1083].

В последнем слове Штерн заявила: «Моим арестом Советскому Союзу нанесён гораздо больший ущерб, чем всей деятельностью ЕАК, так как это дало возможность дискредитировать мою работу и уничтожить всё достигнутое… Для меня важна работа, а для хорошей работы мне нужно возвращение доверия и полной реабилитации» [1084].

Отвержение подсудимыми клеветнических обвинений не избавило их от смерти (Сталин распорядился оставить в живых только Л. С. Штерн), но избавило от необходимости самим покрывать свои имена бесчестьем.

В этой связи поставим вопрос: почему Тухачевский, Якир и другие генералы не вели себя на суде так, как вели подсудимые процесса ЕАК в 1952 году? Этот вопрос в свою очередь неотъемлемо связан с другим: был ли процесс генералов чистейшей фальсификацией (как процесс ЕАК) или же амальгамой, то есть наложением лживых обвинений в шпионаже и т. п. на обвинения, имеющие фактическую основу? Иными словами — имел ли место военно-политический заговор против Сталина?