XX Почему они признавались?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XX

Почему они признавались?

Между великой чисткой, жертвами которой стали сотни тысяч человек, и открытыми процессами, на которых было немногим более полусотни подсудимых, существовала двусторонняя связь. Процессы с их глобальными подлогами явились кульминацией великой чистки. В свою очередь без этих процессов, на которых устами широко известных в стране и во всём мире политических деятелей признавалось существование грандиозных заговоров, не мог бы реализоваться массовый террор.

Подсудимые показательных процессов не могли не предполагать, что своими «признаниями» они открывают дорогу массовым репрессиям — как против тех, кого они прямо называли в качестве своих сообщников, так и против множества неизвестных им людей, которые неизбежно будут зачислены в разряд исполнителей их указаний о терроре, вредительстве и шпионаже. Ещё в преддверии своего ареста Бухарин прямо указывал: «Одна моя ни в чём не повинная голова потянет ещё тысячи невиновных. Ведь нужно же создать организацию, бухаринскую организацию» [407]. Подобно этому, и другие подсудимые показательных процессов — люди, достаточно искушённые в политике,— не могли не сознавать своей политической и моральной ответственности за «признания», обрекавшие на гибель не только их самих, но и множество других ни в чём не повинных людей.

Признания в чудовищных преступлениях были столь невероятны, что породили многочисленные версии об их причинах. Одной из них была версия, согласно которой в судебном зале находились «двойники» подсудимых — загримированные актеры. Об этом мы можем прочесть, например, в воспоминаниях А. Лариной, Н. Иоффе, К. Икрамова. Легенды и апокрифы такого рода десятилетиями бытовали в кругах советской интеллигенции.

Другая версия сводилась к тому, что признания были добыты применением химических препаратов, подавлявших волю подсудимых. Эта версия наиболее отчётливо выражена в рассказе «Букинист» В. Шаламова, в котором излагается беседа автора с неким капитаном НКВД Флемингом. Репрессированный, подобно тысячам других чекистов, Флеминг говорил в лагере автору «Колымских рассказов»:

— Ты знаешь, какая самая большая тайна нашего времени?

— Какая?

— Процессы тридцатых годов. Как их готовили. Я ведь был в Ленинграде тогда. У Заковского. Подготовка процессов — это химия, медицина, фармакология. Подавление воли химическими средствами. Таких средств — сколько хочешь. И неужели ты думаешь, если средства подавления воли есть — их не будут применять. Женевская конвенция, что ли?

Сам Шаламов явно был склонен присоединиться к суждениям своего собеседника. Комментируя его слова, он писал: «Здесь и только здесь тайна процессов тридцатых годов, открытых процессов, открытых и иностранным корреспондентам и любому Фейхтвангеру. На этих процессах не было никаких двойников. Тайна процессов была тайной фармакологии».

Эту версию как более достоверную Шаламов противопоставлял версии о «физиках», т. е. мастерах физических пыток, добивавшихся с их помощью признаний на открытых процессах. «Физики,— писал он,— могли обеспечить материалом „особые совещания“, всяческие „тройки“, но для открытых процессов школа физического действия не годилась. Школа физического действия (так, кажется, у Станиславского) не смогла бы поставить открытый кровавый театральный спектакль, не могла бы подготовить „открытые процессы“, которые привели в трепет всё человечество. Химикам подготовка таких зрелищ была по силам» [408].

Тем не менее версия о физических пытках как главной причине признаний имеет до сих пор немало сторонников. Согласно этой версии, признания на открытых процессах диктовались страхом подсудимых перед ещё более страшными истязаниями в случае отказа подтвердить на суде показания, данные на предварительном следствии. Сегодня, когда обнародованы материалы многих следственных дел, а также многочисленные воспоминания людей, прошедших через ад сталинских тюрем, мы вправе усомниться в справедливости этой версии. Известно, что многие жертвы НКВД, пройдя через самые страшные пытки, отказывались признать себя виновными в приписываемых им преступлениях и тем более — называть имена своих «соучастников». Автору этой книги довелось встречаться с некоторыми из таких людей, не поддавшихся пыткам во имя сохранения своего человеческого достоинства и нежелания клеветать на других. Одним из них был инженер московского завода «Каучук» Д. Б. Добрушкин, прошедший через двухгодичное следствие, в ходе которого он лишился зрения на один глаз. Тем не менее он не дал ни одного признательного показания, в силу чего оказался в 1939 году в числе тех, кто вышел на свободу, попав в бериевский «обратный поток» [409].

Ещё больше было тех, кто на суде отвергал свои показания, выбитые на предварительном следствии. Такое происходило, правда, только на закрытых судах, где отказ от ложных показаний, как правило, ничего не менял в судьбе подсудимых. На публичных процессах такое поведение могло дать огромный политический эффект. И следователи, и их жертвы не могли не понимать, что у «строптивых» подсудимых открытых процессов будет больше возможностей, да и просто физических сил для опровержения своих «признаний», чем на закрытых судах: ведь на показательных процессах подсудимые должны были иметь относительно благополучный вид; поэтому за несколько дней до суда их избавляли от пыток, хорошо кормили, лечили и т. д.

Главные подсудимые показательных процессов, будучи искушёнными политическими деятелями, не могли не представлять, какой риск представляла организация таких процессов для Сталина. Безусловно, отчёт в таком риске отдавали себе и сам Сталин и его опричники. Отказ на судебном заседании от «признаний» мог бы сорвать всю грандиозную провокацию и ослабить большой террор в целом. Поэтому подготовка к открытым процессам велась путём тщательного отбора единиц из сотен кандидатов в подсудимые.

На московских процессах отсутствовали две группы репрессированных. К первой относились не сломленные, ни разу не капитулировавшие оппозиционеры, которых никакими средствами нельзя было побудить к «сотрудничеству» со следствием. Такие люди, не замаравшие себя отступничеством от своих убеждений и считавшие Сталина могильщиком революции, прямо заявляли своим тюремщикам о своей ненависти к Сталину и его режиму или же вообще отказывались давать какие-либо показания.

Вторая группа включала искренних сталинистов, которые считали вымогательство ложных показаний делом «врагов», пробравшихся в НКВД и сознательно истреблявших лучших людей страны. В докладе Хрущёва на XX съезде КПСС приводились документы, свидетельствовавшие, что даже видные партийные деятели оказывались в плену этой версии (либо использовали её в целях отказа от собственных показаний). Так, после продолжавшегося более года следствия и перенесённых жесточайших пыток полностью отказался на суде от своих признательных показаний кандидат в члены Политбюро Рудзутак, который добился внесения в судебный протокол следующего заявления: «Его единственная просьба к суду — это довести до сведения ЦК ВКП(б) о том, что в органах НКВД имеется ещё не выкорчеванный гнойник, который искусственно создаёт дела, принуждая ни в чём не повинных людей признавать себя виновными… Методы следствия таковы, что заставляют выдумывать и оговаривать ни в чём не повинных людей, не говоря уже о самом подследственном» [410].

Аналогичным образом вёл себя и другой кандидат в члены Политбюро Эйхе, описывавший в письме Сталину чудовищные истязания, с помощью которых у него были выбиты показания на других партийных руководителей. Эйхе просил доследовать его дело «не ради того, чтобы меня щадили, а ради того, чтобы разоблачить гнусную провокацию, которая, как змея, опутала многих людей, в частности и из-за моего малодушия и преступной клеветы» [411]. Характерно, что в этом письме Эйхе объяснял предъявление ему лживых обвинений не только «гнусной, подлой работой врагов партии и народа», но и оговором его «троцкистами», стремившимися таким способом отомстить ему за санкции на арест своих единомышленников, которые он давал, находясь на посту секретаря Западносибирского крайкома партии.

Любой человек, переживший когда-либо предельную физическую боль, согласится, что в такие минуты ради избавления от неё он может оказаться способным на самые иррациональные шаги, включая признания в несуществующих преступлениях. Но это не означает, что такие признания он будет готов подтвердить и в дальнейшем. Поэтому, даже выбив требуемые показания, следователи могли предполагать, что на открытых процессах обвиняемые расскажут о том, с помощью каких приёмов были получены их «признания». Сталину и его сатрапам (которые в данном случае непременно поплатились бы головой) нужна была абсолютная уверенность в послушном поведении подсудимых на показательных процессах.

Видимо, из-за того, что признаний от подследственных не удалось добиться самыми зверскими пытками, либо из-за отсутствия уверенности следователей в том, что добытые ими показания будут «закреплены» подсудимыми на суде, сорвались многие замышлявшиеся открытые процессы. В докладе Хрущёва на XX съезде рассказывалось о подготовке процесса «запасного центра», в который предполагалось включить Эйхе, Рухимовича, Межлаука и др.; процесса «ленинградского центра», якобы состоявшего из бывших руководителей Ленинградской партийной организации [412]. Сегодня известно, что сорвались также готовившийся «коминтерновский процесс» (с участием Пятницкого), «комсомольский процесс» (с участием Косарева) и др. Предполагавшиеся кандидаты в подсудимые этих процессов были судимы закрытыми судами. В подавляющем большинстве они не избегли собственной гибели, но по крайней мере избежали позора «признаний» на открытом суде.

Конечно, сама тюремная обстановка и инквизиторские методы следствия не могли не побуждать множество людей к ложным показаниям. Определённую параллель с событиями 1937 года представляют события 80-х годов в Узбекистане. В то время, как по всей стране прокатывался вал публичных разоблачений преступлений полувековой давности, в этой республике аналогичные преступления вершили два авантюриста — Гдлян и Иванов и возглавляемые ими следственные группы. Чутко уловив новую политическую конъюнктуру, они ловко использовали нараставшее возмущение народа коррупцией, взяточничеством и казнокрадством, втянувшими в свою орбиту десятки и сотни тысяч людей. В этом отношении своеобразное «первенство» принадлежало Узбекистану, где на приписках хлопка даже «маленькие люди» из заготконтор и т. д. наживали миллионы рублей, которыми делились с высокопоставленными бюрократами, закрывавшими глаза на эти преступления. Однако Гдляну и Иванову было недостаточно найти действительных преступников, им требовалось непременно замарать обвинениями в получении или даче взяток всех партийных и советских работников республики и протянуть от них нити в Москву, «доказать», что от узбекских руководителей получали взятки члены Политбюро ЦК КПСС и лица, возглавлявшие союзные правоохранительные органы.

Система «доказательств» строилась Гдляном и Ивановым — вполне в духе 1937 года — только на показаниях обвиняемых, добывавшихся методами, также идущими от ежовской традиции,— за исключением прямых физических истязаний, которые следователи 80-х годов применять не решались. Оговоры и самооговоры вынуждались угрозами расстрела и расправы над родственниками подследственных (многие из этих родственников действительно арестовывались, нередко — целыми семьями), отказом в медицинской помощи, подселением сокамерников, избивавших людей, от которых не удавалось добиться «нужных» показаний. Широко применяя шантаж и запугивание, грубость и издевательства по отношению к беззащитным людям, следователи нередко заставляли их (в том числе и действительных преступников) писать показания под свою диктовку или вписывать туда «нужные» имена. Зачастую протоколы допросов, которые подследственным оставалось только подписать, заготавливались заранее. За дачу ложных показаний арестованным обещали свободу и освобождение от всякого наказания.

После тщательной перепроверки гдляновских дел новой следственной группой, проведения научно-судебных экспертиз и рассмотрения дел в судах, пятнадцать партийных работников, арестованных Гдляном — Ивановым, были признаны невиновными. Все они до этого содержались в тюрьмах от 9 месяцев до трёх и более лет.

Гдлян и Иванов получали за свою деятельность в Узбекистане повышения в чинах и денежные премии, выступали в печати и на «демократических» митингах, были избраны в Верховный Совет СССР. Наиболее крупная провокация была организована ими перед XIX всесоюзной партконференцией (1988 год), когда они выступили с нашумевшей статьёй в журнале «Огонёк» где утверждалось, что в числе делегатов конференции от Узбекской ССР оказались «скомпрометировавшие себя на ниве взяточничества лица». Только спустя полгода после выхода данной статьи «Огонёк» назвал имена этих лиц, которым, как обнаружилось впоследствии, не было даже предъявлено обвинение и которые ни разу не подвергались допросам [413].

Возвращаясь к событиям 30-х годов, назовем ещё одну объяснительную версию — о «репетициях» процессов, на которых подсудимые якобы отвергали предъявлявшиеся им обвинения, но затем убеждались в бесполезности этого, поскольку зал был заполнен исключительно сотрудниками НКВД. Эта версия, на которой основан бездарно состряпанный фильм «Враг народа Бухарин», появившийся в годы «перестройки», не подтверждается никакими фактами. Подсудимые показательных процессов не могли не видеть в зале суда хорошо знакомых им политических деятелей, журналистов, писателей и т. д., а также известных зарубежных дипломатов и журналистов. Таким образом, они могли быть уверены, что в случае обнародования ими правды она не сможет не просочиться сквозь стены судебного зала.

Наконец, существует версия А. Кестлера, детально разработанная в его повести «Слепящая тьма». Согласно этой версии, подсудимые руководствовались софистическими рассуждениями о необходимости своими «признаниями» «помочь партии». Такими рассуждениями заполнен многократно цитируемый в повести «дневник», который вёл в преддверии процесса её главный персонаж — старый большевик Рубашов.

Если все упомянутые ранее версии политически нейтральны, то версия Кестлера, разработанная с художественной изощрённостью, резко тенденциозна. Она исходит из существования целой «философии», якобы управлявшей поведением старых большевиков. Эта «философия» сводилась автором «Слепящей тьмы» к фетишизации партии и оправданию во имя этого фетиша самых чудовищных акций — от собственного беспримерного унижения до истребления миллионов невинных людей.

Тот факт, что Кестлер в 30-е годы был близок к коммунистическому движению и лично знал некоторых подсудимых московских процессов, способствовал тому, что его версия на протяжении десятилетий пользовалась доверием на Западе, а затем в СССР, куда книга «Слепящая тьма» проникла в 60-е годы. Как отмечал Д. Оруэлл, на вопрос: «почему обвиняемые признавались?» Кестлер давал неявно сформулированный ответ: «Потому что этих людей испортила революция». Этот ответ призван был подвести читателя к выводу о том, что «революция по самой своей природе заключает в себе нечто негативное… Любые усилия преобразовать общество насильственным путём кончаются подвалами ГПУ, а Ленин порождает Сталина и сам стал бы напоминать Сталина, проживи он больше» [414]. Эти идеи были взяты на вооружение многочисленными авторами, обращавшимися к теме большого террора,— от Конквеста и Солженицына до современных российских «демократов».

Книга Кестлера сыграла немалую роль в отходе от коммунистического движения многих людей на Западе и в утверждении антикоммунистических настроений среди советской интеллигенции.

Обращает внимание тот факт, что все антикоммунистически настроенные интерпретаторы московских процессов обходили суждения Троцкого о причинах «признаний» подсудимых.

Прежде чем перейти к анализу этих суждений, заметим, что на всех открытых процессах было две группы подсудимых. Одна группа состояла из случайных людей, которые были отобраны среди тысяч арестованных как наиболее податливый материал для признаний. Среди причин, побуждавших подобных подсудимых к лживым показаниям, Троцкий называл шантаж следователей по поводу действительно совершённых ими поступков уголовного или полууголовного характера. «Большинство расстрелянных по последнему процессу,— писал Троцкий,— не политические фигуры, а бюрократы среднего и выше среднего ярусов. За ними были, вероятно, те или другие ошибки, проступки, может быть, и преступления. ГПУ потребовало, однако, от них признания в совсем других преступлениях исторического масштаба, и затем — расстреляло их. Никто из бюрократов не чувствует себя отныне уверенным и спокойным. У Сталина имеется досье на всех сколько-нибудь заметных политических и административных фигур. В эти досье записаны все и всякие грехи (неосторожное обращение с общественными деньгами, амурные похождения, подозрительные личные связи, скомпрометированные родственники и пр.). Такую же регистрацию ведут местные сатрапы по отношению к своим подчинённым. В любую минуту Сталин может свалить и смять любого из своих сотрудников, не исключая и членов Политбюро» [415].

Другая группа подсудимых включала известных политических деятелей, игравших ведущую роль в оппозициях 20-х годов. Число таковых на первых двух московских процессах составляло примерно 15 человек. Именно на причинах признаний этих людей Троцкий подробно останавливался в статьях, посвящённых анализу московских процессов.

В одном из первых откликов на процессы Троцкий писал, что не знает и поэтому не может с уверенностью утверждать, применялись ли к подсудимым физические пытки или химико-медицинские средства, подавляющие волю. Но и без этой гипотезы можно объяснить, почему подсудимые сознавались в несуществующих преступлениях. Для этого важно прежде всего обратить внимание на состав тех, кого Сталин приказал вывести на открытые процессы. На скамье подсудимых, наряду с никому не известными людьми, в том числе заведомыми провокаторами, запутавшимися в сетях НКВД, находились лица, давно порвавшие с оппозицией. «Всё это капитулянты, люди, каявшиеся по несколько раз, обвинявшие себя при этих покаяниях в самых неблаговидных действиях и грязных побуждениях; люди, утратившие в этих покаяниях политическую цель, смысл жизни и уважение к себе… В течение лет этих внутренне опустошённых, деморализованных, издерганных экс-революционеров держали между жизнью и смертью. Нужны ли тут ещё специфические медикаменты?» [416]

Достаточно знать этих людей и политическую обстановку в стране, чтобы понять, как они были доведены до необходимости затянуть петлю на собственной шее. Вымогавшиеся у них на протяжении многих лет унизительные публичные покаяния, которым отнюдь не предшествовали физические истязания, подготавливали «признания», вырванные у них на процессах. Эти покаяния носили «чисто ритуальный, стандартный характер. Их политическая задача — приучить всех и каждого одинаково думать или, по крайней мере, выражаться. Но именно поэтому никто из посвящённых не брал никогда эти покаяния за чистую монету. Покаяние означает не исповедь, а контракт с бюрократией» [417].

Начиная с 1924 года, каждому оппозиционеру, полуоппозиционеру или просто опальному гражданину, чтобы сохранить за собой право на кусок хлеба, предъявлялось требование «отмежеваться от троцкизма и осудить Троцкого, чем крикливее и грубее — тем лучше. Все привыкли к этим покаяниям и обличениям, как к автоматическим обрядностям церкви» [418]. Главные подсудимые московских процессов задолго до того, как попали в жернова ежовского следствия, были доведены до состояния крайней деморализованности в результате своих непрерывных покаяний в «ошибках», ведущих в «контрреволюционное болото». Все эти люди неоднократно отрекались от себя, от своих убеждений, возносили хвалу Сталину и сталинскому «социализму», истинную цену которого они знали лучше, чем кто-либо другой. «Можно ли честному человеку говорить о „признаниях“,— писал в этой связи Троцкий,— оставляя в стороне тот факт, что ГПУ в течение ряда лет подготовляло, „воспитывало“ подсудимых посредством периодических капитуляций, самоунижений, травли, обещаний, поблажек, преследований и устрашающих примеров» [419].

Конечно, от признания своих политических «ошибок» ещё далеко до признаний в терроре, шпионаже, вредительстве, сговоре с Гитлером и т. д. Однако «ГПУ располагало достаточным временем, чтоб исторгать у своих жертв всё более и более полные „признания“» [420].

Некоторые из обвиняемых московских процессов ощущали на себе слежку ГПУ, даже будучи членами Политбюро (например, Бухарин). В ходе непрерывных «проработочных» кампаний они должны были не только беспрекословно выслушивать лживые обвинения по своему адресу, но и публично подтверждать эти обвинения. Этот путь логично привёл их к публичным признаниям на процессах, где они «опять-таки говорили как раз то, что могли сказать наиболее рабские агенты Сталина. Нормальные люди, повинующиеся собственной воле, не могли бы так держать себя на следствии и суде, как держали себя Зиновьев, Каменев, Радек, Пятаков и другие. Преданность своим идеям, политическое достоинство, простое чувство самосохранения должны были бы их заставить бороться за себя, за свою личность, за свои интересы, за свою жизнь. Единственный правильный и разумный вопрос будет гласить так: кто и как довел этих людей до состояния, в котором попраны все нормальные человеческие рефлексы» [421].

Гипотетически реконструируя приёмы, использовавшиеся сталинскими инквизиторами, Троцкий указывал на их главную цель — связать будущих подсудимых круговой порукой в построении амальгам, т. е. в перемешивании действительных и вымышленных фактов. «Сегодня А. признал маленький факт. Если Б. не признает того же, значит все его предшествующие покаяния и унижения были „неискренни“ (любимое слово Сталина, апологета „искренности“). Б. спешит признать то, что признал А. и кое-что сверх того. Теперь очередь за В. Чтоб избежать слишком грубых противоречий, им дают, если это выгодно, возможность разработать тему совместно. Если Г. отказывается присоединиться, он рискует потерять все надежды на спасение. Д. забегает вперёд, чтобы доказать свою добрую волю… Дьявольская игра продолжается. Обвиняемые под замком. У ГПУ есть время. У ГПУ есть маузер… Если то или другое „признание“ оказывается в дальнейшем стеснительным, его просто отбрасывают, как негодную гипотезу». При подобной процедуре допросов и очных ставок, сокрушающих волю, физические пытки могут оказаться необязательными. «Пытка клеветой, неизвестностью и страхом разрушает нервную систему не менее действительно, чем физическая пытка» [422].

К этим психологическим средствам давления на подследственных добавлялось политическое средство — игра на угрожающей СССР военной опасности. В этой связи известную долю истины приобретает «комплекс Кестлера», впервые раскрытый Виктором Сержем в статье, написанной по первым следам процесса 16-ти. Сам прошедший через несколько этапов репрессий и лично знавший некоторых подсудимых этого процесса, настроения и среду капитулянтов, Серж так описывал игру с ними следователей в преддверии суда:

«С глазу на глаз, в камере, расположенной несколькими этажами выше погреба для расстрелов, к ним обращались с такой примерно речью:

— Вы остаетесь, что бы вы ни говорили и ни делали, нашими непримиримыми противниками. Но вы преданы партии, мы знаем это. Партия требует от вас новой жертвы, более полной, чем все предшествующие: политического самоубийства, жертвы вашей совестью. Вы скрепите эту жертву, идя сами навстречу смертной казни. Только в этом случае можно будет поверить, что вы действительно разоружаетесь перед Вождём. Мы требуем от вас этой жертвы, потому что Республика в опасности. Тень войны падает на нас, фашизм поднимается вокруг нас. Нам необходимо любой ценой добраться до Троцкого в его изгнании, дискредитировать его рождающийся Четвёртый Интернационал, сплотиться в священном единении вокруг Вождя, которого вы ненавидите, но которого вы признаёте, потому что он сильнее. Если вы согласитесь, то у вас останется надежда на жизнь. Если вы откажетесь, вы так или иначе исчезнете» [423].

Вслед за Сержем Троцкий описывал возможный диалог следователей с подсудимыми, которые задолго до ареста приняли политические формулы, используемые сталинцами: «Вы за отечество (т. е. за Сталина) или против отечества?.. Вы, конечно, давно раскаялись, вы не опасны для нас, вы сами это знаете, мы не хотим вам зла. Но Троцкий продолжает за границей свою пагубную работу. Он развенчивает СССР (самовластие бюрократии). Его влияние растёт… Надо раз навсегда дискредитировать Троцкого. Тогда вопрос о вас разрешится сам собою. Если вы за СССР, вы нам поможете. В противном случае все ваши раскаяния были неискренни. В виду надвигающейся войны мы вынуждены будем вас рассматривать как пособников Троцкого, как внутренних врагов. Вы должны признать, что Троцкий толкал вас на путь террора.— Но ведь этому никто не поверит? — Предоставьте эту сторону дела нам. У нас есть свои Дюкло и Торезы, свои Притты и Розенмарки» [424].

В процессе этой жуткой игры некоторые подследственные, по мнению Троцкого, не только соглашались на сотрудничество со следователями, но и помогали выправить наиболее грубые натяжки тех версий, которые им предлагалось изложить на процессе. Троцкий считал, что именно такую роль — добровольного помощника и «корректировщика» следствия — взял на себя Радек, который «в качестве более начитанного человека, очевидно, потребовал переработки обвинения». Подтверждением этой гипотезы служат показания Радека о том, что Троцкий предлагал «уступить» Германии и Японии Украину и Дальний Восток, рассчитывая вернуть эти территории после социалистической революции в странах-агрессорах. «ГПУ попыталось представить меня простым фашистом,— писал по этому поводу Троцкий.— Чтоб придать хоть тень правдоподобия обвинениям, Радек превращает меня в потенциального революционного антифашиста, но подбрасывает мне „переходный“ план в виде „временного“ союза с фашистами и „маленького“ расчленения СССР. Через показания подсудимых проходят обе версии: грубая провокаторская мазня, источник которой восходит непосредственно к Сталину, и сложный военно-дипломатический фельетон в стиле Радека. Эти две версии не сливаются. Одна (радековская.— В. Р.) предназначена для образованных и „деликатных“ „друзей СССР“ за границей, другая — для более земных рабочих и крестьян в СССР» [425].

То, что мы назвали «комплексом Кестлера», Троцкий рассматривал лишь как один из возможных мотивов «признаний», способный воздействовать только на лиц, прошедших ранее через несколько стадий отречений от самих себя. Развивая суждения Сержа, отводившего большое место в поведении подсудимых их преданности партии и преклонению перед её единством, Троцкий писал: «Эти люди духовно родились в большевистской партии, она сформировала их, они боролись за неё, она подняла их на гигантскую высоту. Но организация масс, выросшая из идеи, выродилась в автоматический аппарат правящих. Верность аппарату стала изменой идее и массам. В этом противоречии безвыходно запуталась мысль капитулянтов. У них не хватало духовной свободы и революционного мужества, чтобы во имя большевистской партии порвать с тем, что носило это имя. Капитулировав, они предали партию во имя единства аппарата. ГПУ превратило фетиш партии в удавную петлю и постепенно, не спеша, затягивало её на шее капитулянтов. В часы просветления они не могли не видеть, куда это ведёт. Но чем яснее становилась перспектива моральной гибели, тем меньше оставалось шансов вырваться из петли. Если в первый период фетиш единой партии служил психологическим источником капитуляций, то в последней стадии формула „единства“ служила лишь для прикрывания конвульсивных попыток самосохранения» [426].

С помощью «комплекса Кестлера» можно объяснить отличие поведения жертв московских процессов от поведения диссидентов 70—80-х годов, которые заведомо знали: их гибель в борьбе против режима невероятна, худшее, что может им угрожать,— это тюрьма или лагерь. Но и в этом случае они ожидали, что зарубежные правительства и мировое общественное мнение будут бороться за их вызволение.

Между тем даже некоторые активные диссиденты 60—70-х годов (например, П. Якир) выступали на специально организованных пресс-конференциях и по телевидению с отрепетированными лживыми покаяниями. Лишь когда реальностью для диссидентов стала надежда на освобождение (в результате протестов зарубежной общественности) и эмиграцию, подобное оплёвывание своей прошлой политической деятельности прекратилось.

Для подсудимых 30-х годов не было никакой надежды на помощь из-за рубежа, которая придавала энергию диссидентам-антикоммунистам. На них не могло не давить ощущение стоящей перед ними глухой стены. Они завоевали Советскую власть, боролись за неё долгие годы и теперь надеялись на сохранение хоть каких-то её завоеваний. Эта сверхличная цель стояла для них выше сохранения своей личной чести и человеческого достоинства.

Наконец, у капитулянтов тридцатых годов не было своей «референтной группы», каковой для диссидентов застойного периода была либеральная советская интеллигенция, полностью стоявшая на их стороне. Ни сталинисты, ни оппозиционеры не считали капитулянтов «своими».

В отличие от Сталина, изображавшего большевиков некими сверхлюдьми («Мы, коммунисты,— люди особого склада. Мы скроены из особого материала»; «нет в мире таких крепостей, которые не могли бы взять трудящиеся, большевики» [427]), Троцкий часто пользовался применительно к большевикам выражением Ницше: «человеческое, слишком человеческое». Под этим выражением он имел в виду подверженность обычным человеческим слабостям и способность к рационализации, т. е. к оправданию своего низменного поведения якобы принципиальными мотивами. Если проявления «человеческого, слишком человеческого» он отмечал у своих оппонентов даже во время их пребывания у власти, то тем более естественными он считал такие проявления в условиях пребывания в сталинских тюрьмах. «Может быть,— писал он,— на свете есть очень много героев, которые способны вынести всякие пытки, физические или нравственные, над ними самими, над их жёнами, над их детьми. Не знаю… Мои личные наблюдения говорят мне, что ёмкость человеческих нервов ограничена. Через посредство ГПУ Сталин может загнать свою жертву в такую пучину беспросветного ужаса, унижения, бесчестья, когда взвалить на себя самое чудовищное преступление, с перспективой неминуемой смерти или со слабым лучом надежды впереди, остаётся единственным выходом. Если не считать, конечно, самоубийства… Но не забывайте, что в тюрьме ГПУ и самоубийство оказывается нередко недостижимой роскошью!» [428]

Из писем и личных свидетельств своих сторонников, прошедших через сталинские тюрьмы, Троцкий достоверно знал, что с конца 20-х годов ГПУ стало широко применять пытки бессонницей, конвейерные допросы и т. д. Он не мог не предполагать, что с переходом к великой чистке подобные приёмы многократно ужесточились. Однако в его распоряжении не было прямых доказательств того, что «меры физического воздействия» применялись к жертвам московских процессов. Поэтому он лишь косвенно давал понять своим читателям, что, наряду с изощрённым психологическим давлением, следствие добивалось признаний и при помощи зверских истязаний.

Троцкий напоминал, что «инквизиция, при более простой технике, исторгала у обвиняемых любые показания. Демократическое уголовное право потому и отказалось от средневековых методов, что они вели не к установлению истины, а к простому подтверждению обвинений, продиктованных следствием. Процессы ГПУ имеют насквозь инквизиционный характер: такова простая тайна признаний» [429]. Уже сам факт использования одних лишь показаний подсудимых в качестве судебного доказательства свидетельствовал о возврате сталинского «правосудия» к средневековому варварству. Это с достаточной полнотой объясняет, почему даже старые большевики и опытные политики, созданные, как и все люди, из плоти и крови, вели себя на суде так, как тёмные и неграмотные жертвы инквизиции.

Вместе с тем Троцкий подчёркивал, что даже официальные сообщения о процессах показывают, какой долгий и тяжкий путь предшествовал позору, которому подсудимые согласились подвергнуть себя на суде. Отчёт о процессе 16-ти, в котором показания Смирнова были нагло сокращены и лживо «резюмированы», тем не менее раскрывал «достаточно яркую картину трагической борьбы этого честного и искреннего старого революционера с самим собою и со всеми инквизиторами».

Менее уязвимыми были, на первый взгляд, признания Зиновьева и Каменева. Однако в них совершенно отсутствовало какое-либо фактическое содержание. «Это агитационные речи и дипломатические ноты, а не живые человеческие документы. Но именно этим они выдают себя. И не только этим». Сопоставление признаний Зиновьева и Каменева на процессе 16-ти с их признаниями в январе 1935 года и со всеми предшествующими покаяниями, начиная с декабря 1927 года, позволяет «установить на протяжении девяти лет своеобразную геометрическую прогрессию капитуляций, унижения, прострации. Если вооружиться математическим коэффициентом этой трагической прогрессии, то признания на процессе 16-ти предстанут перед нами как математически необходимое заключительное звено длинного ряда» [430].

Разумеется, чтобы побудить подсудимых к «добровольным» признаниям, им в награду была обещана жизнь. Но как могли поверить в это обещание подсудимые второго процесса, знавшие, что все их предшественники после первого процесса были расстреляны? На этот вопрос Троцкий отвечал следующим образом: «Радеку, Пятакову и др. ГПУ оставляет тень надежды.— Но ведь вы расстреляли Зиновьева и Каменева? — Да, мы их расстреляли, потому что это было необходимо; потому что они были тайные враги; потому что они отказались признать свои связи с гестапо, потому что… и прочее, и так далее. А вас нам расстреливать не нужно. Вы должны нам помочь окончательно искоренить оппозицию и скомпрометировать Троцкого в глазах мирового общественного мнения. За эту услугу мы вам подарим жизнь. Через некоторое время мы вас даже вернем к работе… и пр., и т. д.— Конечно, после всего, что случилось, ни Радек, ни Пятаков, ни все другие… не могут придавать большой цены таким обещаниям. Но по одну сторону у них верная, неизбежная и немедленная смерть, а по другую… по другую тоже смерть, но озаренная несколькими искорками надежды. В такого рода случаях люди, особенно затравленные, измученные, издерганные, униженные склоняются в сторону отсрочки и надежды» [431].

На открытые процессы были выведены лишь те политические деятели, которые задолго до своего ареста публично подчёркивали свою верность первой заповеди сталинской бюрократии — неистовой ненависти к «троцкизму», в сознании которых закреплялся «комплекс вины» за свою прошлую оппозиционную деятельность. На этом комплексе можно было всячески играть, его было можно всячески разжигать.

О том, как это происходило, свидетельствует судьба Бухарина и Рыкова, которых Сталин до ареста решил провести через длительную процедуру новых унижений.