XXXVIII Троцкий о большевизме и сталинизме

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXXVIII

Троцкий о большевизме и сталинизме

Во время койоаканских слушаний Троцкий отвечал на вопросы, отражавшие интерес членов комиссии к тому, существует ли сходство между сталинским тоталитаризмом и большевистским режимом. Это были те самые вопросы, которые в наши дни вновь подняты российскими «демократами» типа Волкогонова, безапелляционно утверждающего: Ленин и Троцкий были главными архитекторами тоталитарно-бюрократической системы, которая «всегда нашла бы своего Сталина» [761].

Ещё до слушаний Веделин Томас, один из членов комиссии Дьюи, направил Троцкому письмо, в котором ставился ряд историко-социологических и философско-этических вопросов, имевших целью уяснить: не являются ли сталинские судебные подлоги и массовый террор неизбежным следствием «аморализма» большевиков. В ответе Томасу Троцкий подчёркивал: суждения об «аморализме» как неком «первородном грехе» большевизма столь же ложны, как объявление сталинистами «троцкизма» «первородным грехом», фатально ведущим к вредительству, сговору с немецким фашизмом и т. п. Основное различие между большевизмом и сталинизмом, как указывал Троцкий, сводится к следующему: «В тот период, когда революция боролась за освобождение угнетённых масс, она… не нуждалась в подлогах. Система фальсификаций вытекает из того, что сталинская бюрократия борется за привилегии меньшинства и вынуждена скрывать и маскировать свои действительные цели» [762].

Мысли о коренном различии между «режимом Ленина — Троцкого» и «режимом Сталина» (в таких терминах формулировали проблему члены комиссии Дьюи) были развиты Троцким на койоаканских слушаниях [763]. Здесь Троцкий подчёркивал, что, согласно его концепции, главным критерием в оценке политического режима является степень удовлетворения материальных и моральных потребностей и интересов народных масс, которым должны быть подчинены конституционные установления. Исходя из этого критерия, легко увидеть, что сталинская бюрократия не просто изменила демократическую организацию партии и Советов, существовавшую в первые годы революции, но превратила её в противоположную, антинародную, защищающую привилегии новой господствующей касты.

По поводу суждений о том, что преступления Сталина явились неизбежным следствием установления диктатуры пролетариата, Троцкий заявлял: диктатура пролетариата представляет собой «не абсолютный принцип, который логически порождает из себя благодетельные или злокачественные последствия, а историческое явление, которое, в зависимости от конкретных условий, внутренних и внешних, может развиваться в сторону рабочей демократии и полного упразднения власти, как и переродиться в бонапартистский аппарат угнетения» [764].

Касаясь утверждений буржуазной печати, будто большевики в эпоху подъёма русской революции применяли те же методы, какие теперь применяет Сталин, Троцкий подчёркивал, что революционной политике восставших масс, идущих за большевиками, было органически чуждо отравленное оружие клеветы. Это оружие, которое всегда было в арсенале средств, используемых реакцией, применяет сталинизм, узурпировавший власть у советского пролетариата. «Что бы ни говорили святоши чистого идеализма,— заявлял в этой связи Троцкий,— мораль есть функция социальных интересов, следовательно, функция политики. Большевизм мог быть жесток и свиреп по отношению к врагам, но он всегда называл вещи своими именами. Все знали, чего большевики хотят. Нам нечего было утаивать от масс. Именно в этом центральном пункте мораль правящей ныне в СССР касты радикально отличается от морали большевизма… Травлю и клевету против инакомыслящих сталинская олигархия сделала важнейшим орудием самосохранения. При помощи систематической клеветы, охватывающей всё: политические идеи, служебные обязанности, семейные отношения и личные связи, люди доводятся до самоубийства, до безумия, до прострации, до предательства» [765].

Отвечая на вопрос: неизбежно ли существование бюрократии в социалистическом государстве, Троцкий говорил, что социалистическое государство представляет собой переходную форму, необходимую для строительства социалистического общества. «Отношения между бюрократизмом и демократией не могут быть изменены в 24 часа. Эти отношения зависят от уровня материального благосостояния и культуры населения. Чем более развиты способности населения, тем легче каждый может осуществлять простые посреднические функции регулирования в сфере распределения. В высокоразвитой, цивилизованной стране бюрократ не сможет превратиться в полубога» [766].

На вопрос адвоката Гольдмана: начался ли рост бюрократии во времена Ленина, Троцкий ответил, что тогда большевики делали всё возможное для того, чтобы избежать бюрократического перерождения Советской власти. Даже в условиях гражданской войны, когда милитаризация партии и Советов была почти неизбежной, добавлял он, «я сам стремился в армии, даже в армии на поле боя, предоставить коммунистам широкие возможности обсуждать все военные мероприятия. Я обсуждал их даже с солдатами и, как я писал об этом в своей автобиографии — даже с дезертирами» [767].

В этой связи уместно сделать одно историческое отступление, касающееся «эпизода с дезертирами». Этот эпизод (разумеется, без упоминания имени Троцкого) описан в одном из ранних рассказов Василия Аксёнова. Здесь автор рассказывал (очевидно, пользуясь свидетельствами своего отца, старого большевика, судьбе которого посвящён этот рассказ) о приезде «высокого московского комиссара» на сборный пункт дезертиров, представлявших «разнузданную орду морально опустившихся, бешено орущих людей».

«Он подъехал в большой чёрной машине, сверкавшей на солнце своими медными частями. Он был весь в коже, в очках и, что очень удивило нас, абсолютно без оружия. И спутники его тоже не были вооружены.

Он поднялся на опасно качающуюся трибуну, положил руки на перила и обратил к дезертирскому безвременному воинству своё узкое бледное лицо.

Что тут началось! Заревело всё поле, задрожало от дикой злобы.

— Долой! — орали дезертиры.

— Приезжают командовать нами гады!

— Сам бы вшей покормил в окопах!

— Уходи, пока цел!

— Эх, винта нет, снял бы пенсию проклятую!

— Братцы, чего ж мы смотрим в его паскудные окуляры?!

— Пошли, ребята!

…вдруг над полем прокатился, как медленный гром, голос комиссара…

— Перед нами не белогвардейская сволочь, а революционные бойцы! Снять конвой!

В тишине, последовавшей за этим, над полем вдруг взлетела дезертирская шапка и чей-то голос выкрикнул одиночное „ура“.

— Товарищи революционные бойцы! — зарокотал комиссар.— Чаша весов истории клонится в нашу пользу. Деникинские банды разгромлены под Орлом!

„Ура“ прокатилось по всему полю, и через пять минут каждая фраза комиссара вызывала уже восторженный рев и крики:

— Смерть буржуям!

— Даешь мировую революцию!

— Все на фронт!

— Ура!

И мы, конвоиры, о которых все уже забыли, что-то кричали, цепенея от юношеского восторга, глядя на маленькую фигурку комиссара с дрожащим над головой кулаком на фоне огромного в полнеба багрового заката» [768].

Сопоставив эту сцену с отношением к дезертирам, «окруженцам» и военнопленным во время войны 1941—1945 годов, читатель без труда ощутит пропасть между эпохами большевизма и сталинизма.

В заключительной речи на койоаканских слушаниях Троцкий вновь затронул тему гражданской войны и своего поведения в ней. «В течение трёх лет,— говорил он,— я непосредственно руководил гражданской войной. В этой суровой работе мне приходилось прибегать к решительным мерам. Я несу за это полную ответственность перед мировым рабочим классом и историей. Оправдание суровых мер покоилось в их исторической необходимости и прогрессивности, в их соответствии с основными интересами рабочего класса. Всякую меру репрессии, продиктованную условиями гражданской войны, я называл её настоящим именем и давал о ней открытый отчёт перед трудящимися массами. Мне нечего было скрывать перед народом, как сейчас мне нечего скрывать перед Комиссией» [769].

Репрессии периода гражданской войны и репрессии сталинского режима, доказывал Троцкий, выполняли совершенно разные социальные функции и служили достижению принципиально различных политических целей. В первом случае речь шла о защите коренных интересов народа в борьбе против враждебных ему сил, во втором — о защите своекорыстных интересов бюрократии в её борьбе против народа. Этим определяется и противоположность направленности и методов большевистских и сталинистских репрессий. Первые были обращены на вооружённых заговорщиков, вторые — на безоружных людей, недовольных господствующим режимом или же подвергавшихся вовсе произвольному насилию. Поскольку бюрократия «не смеет глядеть народу в глаза» [770], не смеет открыто заявить о своих интересах, она встает на путь фальсификации умыслов и действий своих противников, обвиняя их в несуществующих преступлениях. Чтобы придать вес этим обвинениям, она подкрепляет их новыми репрессиями, захватывающими всё более широкий круг лиц. Эта логика политической борьбы толкает Сталина на путь всё новых судебных подлогов и амальгам.

После гражданской войны, подчёркивал Троцкий, большевики надеялись, что возможности для утверждения демократии станут намного шире. Но два различных, хотя и тесно связанных между собой фактора помешали развитию советской демократии. Первый фактор — отсталость и бедность страны. На этой базе выросла бюрократия, которая стала вторым, независимым фактором, препятствующим демократизации советского общества. Тогда борьба в обществе вновь стала до известной степени классовой борьбой [771].

Существенное внимание в койоаканской речи Троцкий уделил суждениям буржуазной печати, согласно которым критика им сталинизма объяснялась его личной ненавистью к Сталину и уязвленным самолюбием поверженного. Он указывал, что подобные суждения заимствованы из официальной советской пропаганды, где они выполняют важную политическую функцию, выступая оборотной стороной возвеличивания «вождя». «Сталин творит „счастливую жизнь“, низвергнутые противники способны лишь завидовать ему и „ненавидеть“ его. Таков глубокий „психоанализ“ лакеев!» [772]

В последующие годы Троцкий неоднократно возвращался к вопросу о соотношении большевизма, сталинизма и «троцкизма» — в полемике не только с буржуазными идеологами, но и с некоторыми своими былыми приверженцами, повернувшими на путь антикоммунизма. Потрясение чудовищными масштабами сталинского террора вызвало в сознании определённой части сторонников IV Интернационала своего рода психологическую аберрацию, подобную той, какая возникала у многих при объяснении причин возвышения Сталина. Троцкий подчёркивал, что в работах не только сталинистов, но и противников Сталина наблюдается «упорное стремление отодвинуть деятельность Сталина назад», в результате чего невольно преувеличивается его политическая роль в событиях, происходивших до 1923 года. В этом стремлении Троцкий усматривал «интересный оптико-психологический феномен, когда человек начинает отбрасывать от себя тень в своё собственное прошлое» [773].

Аналогичное стремление «отбросить тень» сталинских преступлений в прошлое большевистской партии наблюдалось после 1937 года у некоторых «разочарованных» революционеров, отрекавшихся от собственного прошлого и переходивших на позиции буржуазной демократии. Такие люди пытались отыскать истоки сталинских преступлений в методах большевиков, в свою очередь выводимых из катехизиса Бакунина и практических действий Нечаева.

Опровергая эту версию, на долгие годы вошедшую в арсенал антикоммунизма, Троцкий указывал, что нечаевские методы были ещё в XIX веке решительно отвергнуты подлинными революционерами и само слово «нечаевщина» вошло в революционный словарь как решительное осуждение «террористического материализма». В среде большевиков сам вопрос о приемлемости нечаевской практики никогда не ставился. Только после победы бюрократии над левой оппозицией некоторые молодые советские историки попытались обнаружить идейное родство между большевизмом и «революционным катехизисом» Бакунина. В таких попытках Троцкий усматривал нечто большее, чем ложную историческую аналогию. Он подчёркивал, что по мере своего обособления от масс бюрократия «в борьбе за своё самосохранение видела себя всё больше вынужденной прибегать к тем методам… которые Бакунин рекомендовал в интересах священной анархии, но от которых он в ужасе отвернулся сам, когда увидел их применение Нечаевым».

Если нечаевские методы во многом совпадали с методами сталинской бюрократии, то цели последней были неизмеримо реакционней тех целей, которые ставили перед собой Бакунин и Нечаев, сохранившие до конца своих дней субъективную преданность революционному делу. «Методами, которых не может принять массовое движение, Нечаев пытался бороться за освобождение масс, тогда как бюрократия борется за их порабощение. По катехизису Бакунина всякий революционер обречён; по катехизису советской бюрократии обречён всякий, кто борется против её господства» [774].

Исторической клеветой Троцкий называл и попытку вывести сталинские методы из дореволюционной деятельности большевиков как профессиональных революционеров, якобы порождавшей моральный нигилизм. Говоря о морали профессионального революционера, он замечал, что последний «во всяком случае должен был быть гораздо глубже проникнут идеей социализма, чтоб идти навстречу лишениям и жертвам, чем парламентский социалист, идея которого открывала заманчивую карьеру. Разумеется, и профессиональный революционер мог руководствоваться, вернее, не мог не руководствоваться личными мотивами, т. е. заботой о добром мнении товарищей, честолюбием, мыслью о грядущих победах. Но такого рода историческое честолюбие, которое почти растворяет в себе личность, во всяком случае выше парламентского карьеризма или тредюнионистского чёрствого эгоизма» [775].

Рассматривая эволюцию большевизма, Троцкий полемизировал с суждениями о том, что большевистская партия, единодушно действовавшая под руководством Ленина, якобы полностью зависела от него и, следовательно, после его смерти была неизбежно обречена на то, чтобы оказаться несостоятельной. Отмечая отвлеченный от исторической конкретности характер таких суждений, Троцкий писал: «Что гениальные люди не рождаются пачками — несомненно, как и то, что они оказывают исключительное влияние на свою партию и на современников вообще. Такова была судьба Ленина». Его гениальность выражалась в том, что он прокладывал новые исторические пути, открывал новые политические формулы и перспективы, вокруг которых сплачивалась партия. Это, однако, не означает, что партия была интеллектуально пассивной. Её внутренняя жизнь строилась таким образом, что «каждый большевик от ближайших сотрудников Ленина и до провинциального рабочего должен был на опыте бесчисленных дискуссий, политических событий и действий убеждаться в превосходстве идей и методов Ленина» [776].

Касаясь обвинений большевиков в революционном максимализме, жестокости и нарушении принципов формальной демократии, Троцкий отмечал, что эти обвинения можно с полным основанием адресовать и одному из первых их авторов — Плеханову. В этой связи он напоминал, что Плеханов на II съезде РСДРП допускал возможность ограничения после революции избирательных прав для представителей бывших господствующих классов, применения смертной казни к царю и его сановникам, разгона представительного собрания, избранного на основе всеобщего голосования.

Наконец, Троцкий останавливался на судьбе своего прогноза, использовавшегося многими антикоммунистами для доказательства того, что сталинизм вырос из организационных методов Ленина. Этот прогноз, выдвинутый в 1904 году в полемике с ленинским планом построения партии, резюмировался в следующих словах: «Аппарат партии замещает партию, Центральный Комитет замещает аппарат и, наконец, диктатор замещает Центральный Комитет». Отмечая, что эти слова с достаточной полнотой характеризуют процесс перерождения большевистской партии, начавшийся в середине 20-х годов, Троцкий указывал, что тем не менее его прогноз «вовсе не отличается той исторической глубиной, какую ему неосновательно приписывают некоторые авторы».

Троцкий отмечал, что во время написания своей юношеской брошюры он считал ленинский централизм чрезмерным и поэтому прибегнул к логическому доведению его до абсурда. Однако к недопустимым крайностям может приводить не только централизм, но и второй организационный принцип, на котором строилась большевистская партия,— демократизм. «Не трудно чисто логически „предсказать“, что ничем не сдерживаемая демократия ведёт к анархии или атомизированию, ничем не сдерживаемый централизм — к личной диктатуре». Однако в реальной политической практике большевизма демократизм и централизм выступали не отвлеченными принципами, а конкретными элементами организации партии, соотношение между которыми не оставалось всегда неизменным. После разброда и обособления местных партийных организаций в 1898—1903 годах «стремление к централизации не могло не принимать утрированный и даже карикатурный характер. Сам Ленин говорил, что палку, изогнутую в одну сторону, пришлось перегибать в другую». В последующие годы организационная политика Ленина также не представляла одной прямой линии. Ему не раз приходилось выступать против чрезмерного централизма и апеллировать к низам партии против верхов. Благодаря гибкости своей организационной политики большевистская партия в героический период русской революции добилась сочетания в своей внутренней жизни «самой широкой демократии, которая даёт выражение чувствам и мыслям самых широких масс, с централизмом, который обеспечивает твёрдое руководство».

Нарушение равновесия между демократией и централизмом в период сталинизма явилось не логическим результатом ленинских организационных принципов, а политическим результатом социального перерождения партии, превращения её в организацию, служащую интересам бюрократии. «Революционный централизм стал бюрократическим централизмом; аппарат, который для разрешения внутренних конфликтов не может и не смеет апеллировать к массе, вынужден искать высшую инстанцию над собой. Так бюрократический централизм неизбежно ведёт к личной диктатуре» [777].

Троцкий указывал, что слитность социальных качеств и интересов бюрократии с личными качествами и мотивами Сталина обеспечили возможность и успех великой чистки. «С делом истребления противников и оппонентов новой правящей касты Сталин соединил дело своей личной мести… А так как вся советская олигархия есть организованная и централизованная посредственность, то личные инстинкты Сталина как нельзя лучше совпадали с основными чертами бюрократии: её страхом перед массами, из которых она вышла и которые она предала, и её ненавистью ко всякому превосходству» [778].

Из социального положения правящего слоя, поднявшего Сталина к власти, выросла и необходимость в идеологических и судебных подлогах, в конечном счете обрушившихся на представителей этого слоя. «Советская бюрократия есть каста выскочек, которая дрожит за свою власть, за свои доходы, боится масс и готова карать огнем и мечом не только за каждое покушение на свои права, но и за малейшее сомнение в своей непогрешимости». Однако обрушивать кровавые репрессии на головы недовольных и критикующих по обвинению в том, что они ненавидят самовластие и привилегии бюрократии, правящая каста не может. Поэтому она вынуждена прибегать к непрерывным фальсификациям.

Таким образом, превращение репрессий и сопутствующих им подлогов в систему Троцкий объяснял логикой классовой борьбы, вызванной выдвижением нового правящего слоя, с интересами которого традиции и прежний состав большевистской партии пришли в противоречие. Революционная борьба за социальное равенство, против старых привилегированных классов сменилась утверждением новой системы социального неравенства и реакционным террором, необходимым для защиты этой системы. Это был, по существу, контрреволюционный переворот, успех которого в немалой степени был обязан тому, что он маскировался защитным флагом большевизма, охраны завоеваний Октябрьской революции. «Сталин вышел из школы революционных борцов, которые никогда не останавливались ни перед самыми решительными мерами действия, ни перед пожертвованием собственной жизнью… Но беспощадную решимость и твёрдость старых революционеров Сталин переключил на службу новой касте привилегированных. Под видом продолжения старой борьбы Сталин подвёл под маузер ЧК и истребил всё старое поколение большевиков и всех наиболее независимых и самоотверженных представителей нового поколения» [779].

Такой исход борьбы даже в первой половине 1937 года не был фатально предопределён. Очень многое в окончательной победе сталинизма зависело в то время от благоприятных для него международных условий. Чтобы создать такие условия, Сталин перенёс свои главные политические средства — клевету и террор — на борьбу против сторонников IV Интернационала за рубежом.