Политические воззрения

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Политические воззрения

Военный философ далеко не был врагом либерализма; как и все крупные политические люди Пруссии, он отдавал себе отчет в нем как в способе расширения социальной жизни, даже как в условии разворачивания и конкурса всех сил нации, гарантии ее могущества. Он не любил прусского феодализма, застывших форм, но любил движение, посменное направление сил.

С другой стороны, историческое чутье ему ясно подсказывало, что учреждения были ветхи, и он находил естественным исчезновение старого режима. Он допускал, например, вполне гражданское равенство. 23 октября 1820 г. он писал Гнейзенау, что, по его мнению, революция создала прекрасные вещи, не абсолютное, конечно, благо — его нет в мире — но учреждения, которые время сделало необходимыми, и что никакой политический Архимед не смог бы повернуть общество на то место, на котором оно было до 1789 г. Приходилось только бояться, чтобы реакционеры не изломали этой машины, возвращая ее на старое место; их опасные маневры были для него «b?te noire»[247]; он решительно не доверял Бернстдорфу и печально следил за Гарденбергом, очень постаревшим, как он становился все более и более уступчивым партии старого порядка.

Однако Клаузевиц был слишком предан прусской монархии и не имел слишком лестного мнения о людской породе, чтобы пойти далеко по пути либерализма; он меньше всего был эгалитаристом. Для этого он был слишком большим поклонником Макиавелли и, кстати, слишком внимательно прочитал «Restauration der Wissenschaften» [ «Реставрация наук» (нем).] Галлера, из которого он хорошо запомнил «простую и поразительную» правду: что общество может существовать лишь при дифференциации членов точно так же, как различие органов для растения является условием самого их существования[248].

Он далеко не был безразличен к судьбам народа, и, например, в Кобленце его живо трогала народная нищета рейнских районов после войны, но в то же время он заявил, что народом надо руководить при помощи хлыста, и хвалился, что он не был из числа тех, которые вступали в Рейнскую область на цыпочках, как в комнату больного. 11 декабря 1817 г. он послал Гнейзенау довольно жестокую заметку относительно Гёреса (G?rres)[249]. Он находил его благородным и честным, но опасным. «Гёрес имеет принципы более демократические, чем это прилично в большой монархии; он из тех, которые в людях из народа видят лишь мирные и честные экземпляры, стремящиеся лишь к удовольствию; он не хочет понять, что управляемые и управители будут ни хуже, ни лучше друг друга, сделанные из того же человеческого мяса, увлекаемые лишь к разным ошибкам просто по причине разности их политического положения и держащиеся друг относительно друга во взаимном уважении благодаря равновесию власти». Наконец, в письме от 25 октября 1818 года Клаузевиц начисто осуждает «якобинизм» Арндта и Жана.

Мемуар «Umtriebe» является систематическим изложением всех этих мыслей, разновременно и случайно разбросанных в разных местах. Первые страницы трактата стараются вскрыть причины французской революции. Автор выдвигает две из них: антагонизм между буржуазией и знатью и, затем, анархию центральной власти[250].

Германия с энтузиазмом приветствовала революцию, но ее ужасы, разнузданный демократизм, завоевательная политика Конвенции и Директории вернули немцев к разуму. Независимость европейских держав была под столь большой угрозой, что в Германии пробудилось сильное национальное сознание, которое, в конце концов, сломило власть деспота. Франция сведена к своим старым границам, Германия вернула свои. Война кончена, и реформы, вызванные к жизни революцией, сделаны.

И все же настроение не улеглось. Часть нации, и не наименее просвещенная, требует в действительности двух вещей: единства Германии и конституции. По первому пункту молодые горячие головы предаются мечтаниям. Германия не иначе придет к политическому единству, как при помощи меча, когда одно из ее государств покорит остальные[251]. Но это время еще не пришло, и никто не в силах предвидеть, какое из государств осуществит гегемонию.

Что касается до второго пункта, либералы должны бы сказать нам, к чему послужат представительные собрания, демократические по составу и враждебные исполнительной власти. История, во всяком случае, не доказывает их полезности. Это было, по крайней мере, в момент наименьшей политической свободы, когда при Елизавете и Кромвеле Англия играла в истории наиболее прекрасную роль. Парламентские дебаты могут увлечь правительства к энергичным решениям, но они могут также их парализовать. В немецких государствах, малого протяжения и окруженных врагами, до крайности важно, чтобы парламентские дебаты не помешали правительствам сохранять свои секреты и действовать с нужной быстротой.

Конечно, вполне законно стараться помочь правительству или его заставить быть справедливым, доставляя ему советников, посланных от разных классов населения, но если какое-либо учреждение и способно пропитать политику государства мудростью, энергией и постоянством, то это, прежде всего, министерство и государственный Совет, сформированные согласно крепким принципам и облеченные авторитетом. Со стороны таких властей никогда не будет препоны для энергичной воли крупного властителя и всегда [будет] поддержка и руководительство для властителя слабого; это истинные органы политической деятельности, совершенно не похожие на народные собрания, где больше заняты прекрасными речами, чем нужным делом.

Парламент, как его себе мнят немецкие демократы, оказывает на общественное мнение злое влияние, он повергает души в постоянное беспокойство; он заставляет думать каждого, что государство нуждается в его непосредственной помощи, как будто эта болезненная агитация и страсти болтунов и наглецов могут принести хоть какую-нибудь пользу охране общих интересов. Важно не то, чтобы граждане принимали непосредственное участие в руководстве делами, но чтобы, не посвящая все свое время исключительно своей частной жизни, отдавали бы себе отчет в больших интересах, национальных и постоянных, следили бы за политикой правительства и свидетельствовали бы о своем удовлетворении или недовольствии.

Удовлетворение или недовольство народа, относительно чего не трудно будет ориентироваться, внушали [бы] правительству те меры, которые нужно принять для общего блага.

Особенно автора смущали некоторые события, вроде Вартбургских празднеств[252] и убийства Коцебу, а с другой стороны такие беспочвенные, но полные огня и демагогии проповеди, как книга Гёреса; и он задается вопросом, неужели в обстановке Пруссии имеются аналогии с картинами, пережитыми Францией до революции[253].

Пересчитавши состояние Пруссии (большие налоги, упадок торговли, дурную жатву 1816 г., вызвавшую ужасный голод…), он находит его довольно безотрадным, но все эти горести характера временного, а в целом население имеет полные данные быть удовлетворенным; главная причина их волнения — только пустота некоторых болтунов, страшно желающих играть роль и иметь аудиторию.

В своей боязни демагогических идей Клаузевиц доходит до совета правительству взять в более прочные руки народно-учебное дело, иначе либеральные педагоги испортят детей раньше, чем последние сами научатся ценить жизнь своим здоровым фактическим чутьем.

Эта политическая боязнь свобод и революции, как известно, была достоянием первых трех десятилетий XIX века, и философ военный в этом случае не представлял собою исключений. Как известно, на конгрессе в Карлсбаде Австрия, например, упрекала Пруссию, что она является очагом демагогии, да и ее армия будто бы заражена прискорбным духом независимости[254].

На этом неожиданно обрывается манускрипт. Судя по свободе, с которой Клаузевиц выражается по адресу канцлера Гарденберга, министра финансов Бюлова и князя Меттерниха, можно быть уверенным, что трактат не предназначался для ближайшего опубликования.

Резюмируя политическое существо мемуара, можно сказать о мыслях Клаузевица следующее: в стране монархической правительство законодательствует без народа, но для народа; оно не слушает пустых требований, но оно не противоречит ни одной из действительных социальных сил; оно присутствует при их игре, при нарастании одних и падении других; оно учитывает соотношения сил и направляет их борьбу в духе равенства, стараясь сделать ее мирной; правительство выдвигается над нацией и руководит ею, но с глубоким ее знанием и стараясь представить собою ее в целом.

Этот интересный документ своим содержанием столь далек от наших дней, что подойти к нему с современной оценкой невозможно, но как историческая рама он очень поучителен, а для Клаузевица очень характерен. Сохранить свежую голову и чутье правды в те годы, когда все мечтало о конституциях и парламентах, для этого действительно надо было многое наблюдать и сохранить всю устойчивость умозаключений, но с другой стороны, жить пережитками просвещенного абсолютизма после революции было слишком отстало и для консервативного Клаузевица. Мы многое поймем, если не упустим из виду, что перед нами думы военного человека, крепко жившего еще под обаянием Фридриха II и воспоминанием о нравственном иге Наполеона… Пруссия, по его чувству, все еще оставалась на вулкане, а в этом случае и парламент, и демагогия рисовались автору недостаточно надежными спутниками для неукоснительной подготовки к войне.