Надежды на Россию Просьба о переводе на русскую службу
Надежды на Россию
Просьба о переводе на русскую службу
Все надежды, связанные с этим трудом, рухнули с момента сближения прусского короля с Наполеоном в феврале 1812 г. Событие это в свое время произвело удручающее впечатление на прусские военные круги; около 20 офицеров-патриотов просили короля об отставке[152]. В апреле месяце Клаузевиц подал со своей стороны просьбу, решившись перейти на русскую службу.
В биографии крайне интересно установить, как пережил Клаузевиц этот крупный шаг и какие мысли легли в основу его решения. Каждого из реформаторов рано или поздно поджидала эта участь: оказаться странником в чужой стране. Нужно отметить, что старое блуждание чиновников, обусловленное космополитическими увлечениями и раздробленностью Германии, к концу первого десятилетия уже прекратилось[153], особенно раньше других почувствовал себя прочно национальным фридриховский офицерский корпус. Но эпоха возрождения с ее созвучием индивидуальных и мировых течений, с подъемом личности, выходящей за границы небольшой страны, с ее жгучими тенденциями покорить Наполеона, как мирового тирана, сорвала с народов это уже установившееся национальное сознание. Люди стали смотреть дальше, переросли колокольню Пруссии и к ее шагам, особенно неудачным, стали относиться, как к ошибкам близорукого. Типичен в этом случае Грольман, пруссак по происхождению, который в числе первых покинул прусские знамена, чтобы в Испании бороться против мирового господства Наполеона[154]. «Какая польза была бы Вашему Величеству, — писал он королю, — если бы Вы насильно удержали меня. Вы уничтожили бы свободного человека, боровшегося для Вашего блага, и получили бы прибитого невольника, который с внутренним гневом смотрел бы на то, что удерживает его от исполнения им священнейших обязанностей».
Клаузевиц примкнул вполне к решению Грольмана: «Разве это дурно и неблагодарно, что Грольман, который нашему государству ничем особенным не обязан[155], свою силу и военный талант, присущие ему в высокой степени, не хочет отдать на покой, но желает лучше применить их на благо немецкого отечества?» Мы видим, что главный центр мышления Клаузевица от рамок суженной родины переносился к историческому государству, которое он мыслил себе уширенным, не прусским только, но германским. Конечно, не нужно только терять разницы в данном случае между Грольманом и Клаузевицем; у первого господствует суверенитет собственного сознания, потребность оставаться господином своей судьбы, у Клаузевица скорее характерная смесь страстного тяготения и разочарования — тяготения к ритму сильного и свободного государства и разочаровани мелочной слабостью прусской политики.
Что центр мышления сводился к антитезе между прусским и германским, а борьба с Наполеоном занимала второе уже место (у Грольмана и Гнейзенау она была на первом), в этом нас убеждает одно место из его письма от 23 апреля 1809 г.[156], где он горько осуждает узких пруссаков (Nur Preussen), людей, которые «из-за одной привязанности к королю не могут расстаться со своим содержанием и обеспеченным местом, которые из чистого патриотизма скорее пойдут на парад, чем в бой, которые неустанно повторяют имя Пруссии, потому что имя Германии напоминает им о более тяжелых и более священных обязанностях».
Такое воззрение в эти годы было общераспространенным. Штейн и Гнейзенау, столь уважаемые Клаузевицем, при всем их пылком патриотизме сохранили в душе что-то вроде гуманизма и космополитизма прежнего столетия. Они думали не об одной лишь Пруссии, но, прежде всего, мечтали о сокрушении Наполеоновской тирании, чтобы вернуть свободу всем «угнетенным народам».
«На мой взгляд, — писал Штейн графу Мюнстеру, — династии совершенно безразличны в этот критический момент; они являются только орудием». А Гнейзенау выражал это более широкой формулой: «Мир делится на две части: тех, кто охотой или неволей служат честолюбию Бонапарта, и тех, что борются с ним; поэтому, не территории и границы нас разделяют, а принципы»[157].
Но как ни красива, как ни широка была эта фраза, Гнейзенау очень трудно переживал это раздвоение национальных и мировых тяготений; ему рисуется, писал он в конце 1811 г.[158], словно он держит ногу постоянно в стремени, чтобы покинуть родину; создалось ли в его душе гармоничное решение, примирявшее Пруссию, Германию и Европу, или он не смог покинуть родные ландшафты, но Гнейзенау остался дома[159].
Теперь нам довольно ясен тот ход переживаний, который привел Клаузевица к его решению. По-видимому, он создал его спокойно и с самообладанием. Последние дни пребывания на родине достаточно это подтверждают. Он покинул Берлин и отправился в Лигниц, где Шарнгорст жил в отпуске. С ним он посещает церкви этого города и мирно беседует на архитектурные и археологические темы. С Шарнгорстом же он объехал верхом окрестности Глаца и Зильберберга и с большим удовольствием в прекрасные дни апреля вновь осмотрел те места, где он прожил несколько месяцев перед этим со своей женой. Ни ясность настроения, даже юмор не покидают его писем в эти дни. Он пишет жене, что более опасаться нечего, а, наоборот, все предрасполагает бодро смотреть на будущее. Его материальное положение к тому же было совершенно удовлетворительно, ибо почти одновременно с оставлением прусской службы он поступает в русскую армию с чином подполковника.
28 апреля 1812 г. В момент покидания прусского знамени, под которым он прослужил 20 лет, его охватывает некоторая грусть, но он не переживает чувство горечи[160].