1807–1809 годы: в Берлине и Кёнигсберге
1807–1809 годы: в Берлине и Кёнигсберге
B Берлине Клаузевиц пробыл пять месяцев. По-видимому, и это время он стоял в стороне от военных работ, поглощенный чтением политических и общеисторических трудов. Еще в октябре он писал невесте, что искусство, которое он так любил раньше, ушло теперь далеко от него, как радости этого мира покидают умирающего; что теперь родина и национальная честь являются для него «двумя земными божествами», которым он хочет себя посвятить. Относительно немцев его горечь оставалась прежней. Его глубоко огорчает их увлечение французской властью, свидетельствующее о потере совести, увлечение софизмами философии, предписывающими презирать несчастья сего мира, укрощать бури сердца, доверчиво ждать лучших дней. «Безумцы, — восклицает он, — ведь из сегодня создается завтра, ведь в настоящем выковывается будущее. В то время как вы ждете будущего, оно уже выходит из ваших рук, но дурно обделанным. Жизнь принадлежит вам, и какой она окажется, такой она будет только благодаря вам».
Прочитав труд Генца[103], основные идеи которого так сильно совпадали с его собственными, Клаузевиц пишет: «Предисловие этих Fragmente надо читать немцам как проповедь, без перерыва, а в голову наших министров эти Fragmente надо вбивать палкой».
Мы видим, что пять месяцев пребывания в Берлине Клаузевиц, так сказать, накаливался патриотической горечью и негодованием, рос в смысле политического кругозора, но потерял их в смысле наращивания или переживания военных пониманий.
Апрель 1808 г. В апреле 1808 г. Клаузевиц с принцем Августом прибыл в Кёнигсберг, к роднику борьбы за освобождение Пруссии, где в то время находился Двор. Клаузевиц чувствовал важность момента[104]. Впервые спадали рамки, до сих пор ограничивавшие круг его деятельности. Удастся ли ему теперь перенесть всю накопленную энергию на непосредственное поле деятельности, вложить в основы государственного строительства присущие ему жизненные силы?
Среди препон, которые стояли в этом случае на его пути, его юность и небольшой чин не играли особенной роли в это переходное время, когда границы общественных условностей обычно сглаживаются и расплываются. Еще находясь во Франции, Клаузевиц вступил в связь с Шарнгорстом, и по прибытии сделался одним из его доверенных помощников, в некотором смысле его секретарем. Но все же нужно подчеркнуть, что размах деятельности Клаузевица и степень ее самостоятельности оставались постоянно ограниченными, они были больше обрабатывающего, подкрепляющего характера. Это никак нельзя упускать из виду, так как такая обстановка питала старое чувство неудовлетворительности, поддерживала прежнюю раздвоенность, делала все его проекты и критики более резкими и радикальными — смелость безответственных, — но болезненно углубляла мысль, заставляла многое переживать и тем являлась хорошей платформой для вынашивания, может быть даже не всегда сознательного, многих начал своего классического труда.
Личные впечатления Клаузевица от шума города и шума Двора напоминали переживания долго бывшего в темной комнате и разом выпущенного на свет; он был как будто огорошен, все это так мало гармонировало с переживаниями всей страны и его личными, рисовалось ему слишком суетным, поглощенным мелочами… Все эти впечатления красиво отражены в его письмах, свидетельствующих не только о постоянном философствовании этого мыслителя даже над внешней текучестью жизни, но и о крупном художественном таланте. Впрочем, отдаваться этим полумечтаниям было некогда: время было нервное и горячее.
В Кёнигсберге Клаузевиц застал Шарнгорста, произведенного в генерал-майоры и поставленного во главе Milit?rreorganisationskomission [Комиссии по военной реорганизации]. Не покидая службы у принца Августа, Клаузевиц сделался доверенным Шарнгорста, его, как сказали, секретарем. Здесь же ему приходится иногда видеть Штейна, который в одном случае удостоил молодого офицера лишь некоторыми любезными словами, но зато он ближе узнал здесь капитана Дона (Dohna), майоров Грольмана и Бойена и особенно вступил в дружественные сношения с подполковником Гнейзенау, к которому он сильно привязался. К Тугенбунду Клаузевиц не примкнул, так как не любил «секретных обществ»[105], да и не считал союз чем-то серьезным.
Вообще он не только не примкнул к каким-либо кружкам, он вообще оставался в стороне от всяких направлений, проникнутых излишней идеологией и мистикой. От 1807 г. остается его записка против «новейших сект», против мистического течения в романтике, с чем его, вероятно, ознакомил A. W. Schlegel: «…эти секты суть дети исторической нужды и возникают par contre coup[106], и я не знаю, почему их, которые плывут по течению и при ничтожном весе текут быстрее всех, должен считать за орудие, которое искуснее всего могло бы руководить рекою… Поэтому я не побоюсь пойти против той женственной мистики, которая постоянно ведет человека к темному берегу, на котором было бы лучше не высаживаться и на котором он стоит как беспомощный ребенок».
Он попробовал примкнуть к кружку Арнима — вероятно, при посредстве Марии, — но оставался недоверчивым к его напыщенности, пустому пафосу… О Шлейермахере он не упоминает ни слова, хотя он был исповедником Марии, личностью, проникнутой сильными и ясными политическими проблемами, но стоявшей на почве романтизма.
Клаузевиц прибыл в Кёнигсберг в хороший момент. Через несколько месяцев Штейна уже не будет, и комиссия по военной реорганизации мало-помалу рассеется. Но летом 1808 г. деятельность реформаторов еще огромна. Это момент, когда феодальная Пруссия разваливается, и на ее остатках создается «национальное государство», в котором все, без различия классов, получают права граждан. 8 августа, в день рождения короля, подписаны три наиболее важных декрета, из которых один уничтожал в армии телесное наказание (изъятие оставлено для очень дурных солдат), другой гарантировал всем офицерам, знатным или незнатным, право и возможности повышения, и, наконец, третий, уничтожая иностранцев, вводил рекрутскую систему на национальной основе. Клаузевицу было поручено Шарнгорстом ознакомить с этими реформами публику[107].
Февраль 1809 г. В феврале Клаузевиц, к своему большому удовольствию, был освобожден от обязанностей адъютанта при принце Августе и прикомандирован к военному департаменту, т. е. сделался уже в большой мере помощником Шарнгорста. Разрыв с Дон Жуаном, с одной стороны, и возможность работать со своим наставником, занятым великим делом реорганизации армии, наполнили сердце Клаузевица большой радостью. 23 февраля он пишет невесте: «Как труд кажется мне теперь легким! Словно я вышел из холодной могилы и в прекрасный весенний день вновь вернулся к жизни». Увы, это был лишь сладкий миг переживаний!
Основные устремления реформ Шарнгорст еще в конце 1807 г. обрисовывал, как попытку внушить нации чувство самостоятельности, дать ей возможность познать самое себя. «Это все, что мы можем, — писал генерал своему ученику, — разрушить старые формы, развязать узы предрассудков, вызвать возрождение, оберегать и не мешать стране в ее возрождении; дальше не идет наш круг действий». Это величественно скромное понимание, видевшее в реформе лишь средство к цели, базировавшееся на ожидании внутреннего переворота, не удовлетворяло Клаузевица. Его отправная данная базировалась на внешней политике. В статье от 1809 г., полемика которой не была направлена против Шарнгорста, все же ясно видна эта расходимость основных понятий; в ней он подчеркивает, что он также за преобразование государственного аппарата, но рычаг преобразований видел в напряжении против внешнего врага, а не во внутренней реформаторской работе. «Вы хотите революции, я ничего против нее не имею, но разве эта революция в гражданском и государственном смысле не произойдет много легче в процессе движения и взрыва всех частей, которые вызовет война?» В этом смысле Клаузевиц являлся не реформаторским, а революционным темпераментом.
Вообще, как в военной области, так и в сфере практической политики Клаузевиц обнаружил раздвоение, разлад между пониманием и возможностью. Если Клаузевиц в реформаторской деятельности не принял оригинального участия, а помогал лишь реформаторам косвенно, то это нужно объяснить — помимо того, что он почти на целое поколение был моложе главных деятелей — еще и тем, что его размах был слишком прямолинеен, он мыслил крайними мерами, им слишком владела мысль о военном подъеме. Из своего плена он вынес увлечение актами резкого характера, насильственными, и ему непонятны были та осмотрительность и постепенность, основанные, прежде всего, на неустанности и неуклонности работы, которыми были проникнуты Шарнгорст и Бойен. История, как мы знаем, оправдала их систему.
Конечно, Клаузевиц делал все то — и делал усердно — что стояло как необходимость на его служебной дороге, но иное понимание дела внушало ему тревогу и недоверие к своим усилиям. В биографическом смысле поэтому представляется более важным не то, что писал и делал Клаузевиц в этот период, но чем он был, о чем он думал и что переживал.
Отвечая на переживаемые сомнения, Мария писала ему: «…я убеждена, что благородный человек никогда не живет напрасно, если бы даже ему не удалось принести миру определенную пользу. Одно только его существование является благом для мира, и это благо никогда не бывает столь великим, как в те минуты, когда истинная добродетель столь редка».
Пребывание в Кёнигсберге должно было широко отозваться на миросозерцании военного философа. Он следил воочию за разными фазами государственного строительства, имел общение с лучшими офицерами Пруссии, наблюдал Двор, эту кузницу политических вкусов и устремлений. К тому же он много читал за это время. Характер его чтений был скорее общественно-политический, военные темы занимали его только в служебное время. По письму от 15 апреля 1808 г. мы узнаем об его знакомстве с Фихте; читая, вероятно, его «Grundz?ge des gegenw?rtigen Zeitalters»[108] [ «Принципы современной эпохи» (нем.)], он почувствовал в себе пробуждение старого тяготения к абстрактному мышлению, но он тут же находит: «Все не более, как чистая абстракция… Не очень жизненно (praktisch) и мало связано с историей и опытным миром». Характерна в этом случае зрелость мысли прусского офицера, который умел разбираться и критически отнестись к таким сложным построениям, как труды Фихте. К последнему, например, приходится отнести следующие строки: «Велико, неописуемо велико это время; его понимают немногие люди; даже для превосходных ученых и мудрецов среди нас оно редко более чем орудие, чтобы надумать какую-либо полную тумана систему»[109].
В это же время он углубился в историю Нидерландской революции, и Вильгельм Молчаливый ему живо напомнил Шарнгорста. И, конечно, своим темпераментом, флегматичным и рассудительным, своей прямотой и упорством, наконец, своей ролью защитников национальной независимости против могущественных деспотов, эти два исторических деятеля очень легко сближаются между собой.
В часы досуга, по вечерам Клаузевиц читал «Tristram Shandy» Стерна[110].
Но все же, нужно еще раз подчеркнуть, основной фон переживаний Клаузевица был нерадостный.
Известно, как сильно возмущал и других реформаторов инертный шаблонный дух времени, как они видели повсюду одну лишь пассивность и слабость[111]. Тем сильнее переживал такие картины Клаузевиц, который из-за внутренних побуждений сам к себе предъявлял огромнейшие требования, готов был последнее положить на алтарь независимости страны и нации и все выше рос в этом чувстве решимости и который всюду видел преграды материи, все вялое, тупое и слабое, словно удары клинка, вколачивалось в его собственное моральное существование. «Жить с человеческим родом, который не уважает самого себя и не способен пожертвовать своим добром и кровью во имя самого священного, это огорчает и подрывает все радости существования»[112].
Так повторилась судьба юности. Чем более сознательно Клаузевиц стремился к намеченным идеалам, тем глубже все его существо охватывалось разочарованием[113]. Более и более в нем росли острота и резкость его натуры, болезненное чувство непонятого превосходства, робость, смешанная с горечью и сухостью, открыть пред чужими глазами силу своих переживаний. Его охватила острая нервозность, в нем росла ипохондрия, в несколько недель он постарел на целые года. К этому времени относятся придирчивые его характеристики со стороны Шёна и Фр[идриха] Дельбрюка. Но богаче и выразительнее тот образ Клаузевица, который набрасывает Каролина фон Рохов в своих воспоминаниях[114] из 1809 г.: «Он обладал далеко не выгодной внешностью и имел в себе что-то холодно отталкивающее, что часто доходило до презрительности (Denigranten). Если он говорил мало, то это имело вид, как будто люди и предметы были для него недостаточно хороши для этого. И при этом же в нем жили поэтическая страстность и сентиментальность, которые проявлялись в его полной идеализма любви к превосходнейшему, любвеобильному, образованнейшему, возвышенно настроенному… существу сего мира, его жене, в стихах и в отдельных взрывах речи. Вместе с этим он был переполнен пылким честолюбием и стремился более к древнему самоотречению, чем к неудовлетворимым притязаниям современного типа. Он имел мало, но глубоких и прочных друзей, которые больше на него рассчитывали и больше от него ожидали, чем его ли судьба или обстоятельства, или его неприютная природа позволили ему это сделать».