Зачатки военно-философских идей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Зачатки военно-философских идей

Рассматривая «Заключительное слово» кронпринцу как этап на дороге клаузевицкого творчества, мы можем ограничиться только общими замечаниями, так как этот труд включен в 5-е издание Шлиффена и предлагается в переводе вместе с главным трудом[122]; это даёт возможность читателю самому сделать нужные сопоставления и установить искомую преемственность мыслей.

Прежде всего, нужно подчеркнуть, что в «Слове» в первую голову выдвинуты моральные факторы, прежде всего, решимость большого индивидуума (государства) и доведенная до активности национальная мысль. В связи с этим старая мысль о том, что гений собственно исчерпывает существо войны, доводит ее до ее крайних последствий, теперь еще более укрепляется. Труд, относящийся к этим годам[123], бросает абстрактным построителям систем фразу, которая потом перейдет и в книгу «О войне»: «Гений, милостивые государи, никогда не действует против правил».

Планы реформаторов, направленные на создание народных армий, внушили Клаузевицу мысль о массах, о новом типе войны. Эта тема разрабатывается им теперь вчерне — вероятно, и на лекциях в Академии, чтобы в главном труде найти потом уже более полное развитие[124]. Клаузевиц мыслит, что на место скромно ремесленного ударного состязания и пустых династических интересов выступает борьба за существование великих наций. «Не король воюет против короля и не армия против армии, но один народ против другого, а в народ включены и король, и армия».

Свою первичную формулу о стратегии и тактике он разрабатывает дальше[125], как [формулу] о различных ступенях одного живого и цельного, бой — цель тактики, но Клаузевиц далек от мысли считать его абсолютным средством. Уже тогда Клаузевицу пришло в голову сводить соотношение стратегии и тактики к экономической аналогии. «Сражение, — говорит он в письме к Гнейзенау от 1811 г., — это деньги и товар, а стратегия — это торговля векселями (банк); только одни первые придают значение вексельному обороту, и кто промотает основную наличность (кто не умеет хорошо драться), тот пусть совсем откажется от вексельного оборота: он скоро его сделает банкротом»[126].

В эти же годы мы наблюдаем зародыш мысли об обороне как сильнейшей форме войны[127]. Мысль эта, вытекшая из теоретического сопоставления атаки и обороны, подсказывалась и оттенялась насущной жизненной проблемой, возможна ли война между двух сторон, из которых одна значительно слабее силами. Опыт Йены показал, что эта война кончается в несколько дней и, увы, бурным торжеством сильного. Но печальный опыт оставил по себе задачу, и ее нужно было решать. На фоне этих исторических повелений, с одной стороны[128], и теоретического углубления в сопоставления атаки и обороны и получилась та знаменитая формула, которая составляет оригинальность мышления Клаузевица, которая так многими была непонята и которая вызвала столь много споров — о них в своем месте.

В органической связи с мыслью об обороне как сильнейшей форме лежит другая крупная мысль об ограничении целей; она, как известно, в главном труде дала основание к созданию особого типа стратегии. Эта мысль вытекла как противоположение однообразному приему Наполеоновской стратегии — искать врага и громить его подручным приемом; затем исторический такт и оценка исторической обстановки, учет военного положения Пруссии, незабытая мысль о трениях — все это подводило понимание Клаузевица к каким-то иным осторожным затяжным формам воевания; в основе их естественно лежала ограниченность целей. «Пусть лучше наметят себе, — писал он Гнейзенау в 1811 г., — менее крупную цель, но постараются достигнуть ее надежнее, с более реальными средствами».

Рядом с величиной успеха теперь выступила идея обеспечения (Sicherheit) как идейная противоположность, которая в книге «О войне» фигурирует неоднократно[129]. Она ценна для нас не своим обратно пропорциональным отвесом, не как «динамический закон морального мира», как назовет это Клаузевиц, а как ступень, ведущая к более отчетливому представлению о двух различных приемах воевать, в одном из которых результат достигается быстрым решением, кровавым кризисом, в другом — интегрированием маленьких успехов через выигрыш времени и выдержку.

Вообще можно сказать, что «Заключительное слово» кронпринцу придется рассматривать, как крупный передовой зародыш для главного труда Клаузевица, в «Слове» заложены почти все существенные мысли. Здесь же мы находим зачатки и военно-философских идей. Но, может, важнее рассматриваемого этапа идей — указателя результатов умственной работы Клаузевица — отметить ту обстановку, те бурные годы, на фоне которых шире, глубже и смелее думалось, больше работало воображение и богаче была нива примеров и фактов; не случайно, что в эту же эпоху ураганно творил Наполеон, начал писать Ранке, была в зените звезда Гегеля, бурлила научная и практическая мысль во всех углах и тайниках жизни.

Нам приходилось не один раз отмечать, как тесно судьба и мысли Клаузевица сплетались с переживаниями его страны, а через нее — с политической обстановкой Европы. Эта связь и это влияние нам приходилось уже учитывать, как факторы, сильно влияющие на творчество, понимание и миросозерцание военного философа. Только недостаток места заставлял нас лишь мимоходом уделять внимание этому видному биографическому фактору в жизни и творчестве Клаузевица. Теперь, возвращаясь несколько назад, мы должны проанализировать ряд его общественно-политических переживаний, без чего образ Клаузевица был бы лишен полноты и цельности.

Очень характерна была позиция Клаузевица в кризис 1808 г., когда на западе и востоке, в Испании и Австрии начинала разыгрываться гроза и когда мысль о возрождении Пруссии в первый раз становилась на практическую почву. В этот-то момент Гнейзенау носился со своими высоко парящими планами о национальной войне, о восстании, питаемом из недр народа[130]. Делал ли Клаузевиц при этом какие-либо конкретные пожелания, которыми Гнейзенау штурмовал короля и в обработке которых принимал участие и Шарнгорст, установить трудно, но в одном случае он заявил возражение только против одного побочного замечания. Одна из докладных записок заканчивалась альтернативой: присоединение к Франции или возрождение, но, выбравши тот или иной путь, важно довести его последовательно до конца. Клаузевиц, который внутренне стоял за то, чтобы Пруссия тотчас же начинала борьбу, считал расчет на объективность короля и политически, и психологически ошибочным. В небольшой записке[131], направленной к Гнейзенау, он подчеркивал необходимость одной, страстной и определенной мысли. Зачем останавливаться на полумерах? Разве люди уже сами по себе не достаточно трусливы и нерешительны, и если вожди, под предлогом беспристрастия, начнут пред всеми рассуждать за и против, не случится ли, что, выслушав защиту всех сторон, люди не остановятся поэтому ни на каком решении. «Я хочу, — заключил Клаузевиц, — чтобы вы, наоборот, предстали пред ними, как неумолимый пророк, как мрачный сын Судьбы, который потребует у Пруссии необходимых жертв и с которым никто не посмеет спорить или торговаться из-за цены».

Была ли такая мысль чисто тактической, вытекавшей из возможности более свободно высказывать свои планы без непосредственной за этим ответственности, или это было глубокое убеждение о необходимости решительного сдвига Пруссии в сторону вражды, сказать трудно. Пред нами, несомненно, вскрывается разница в натурах. Гнейзенау был далеко не «мрачным сыном Судьбы», но блестящей жизнерадостной натурой, рассчитывавшей своим возвышенным энтузиазмом увлечь короля. Клаузевиц более отвечал указанному типу, его решительность, по крайней мере, в области военно-оперативных и политических начертаний, имела мрачный, пессимистический оттенок, и чем сильнее разгоралась у него страсть, тем жестче и резче было его суждение, тем менее он был склонен рассчитывать на первоначальную гармонию сил, на естественный импульс к прогрессу и свободе; недаром он был поклонник решительных, прямо насильственных мер: «При случае политик также должен обратиться к радикальному средству древних полководцев — ломать мосты, сжигать суда…» Поэтому-то, думал он, и заурядные люди при больших кризисах не раньше начинают действовать разумно, как если они доведены до черты отчаяния, когда нет другого исхода, как сделать отчаянный скачок[132].

Отсюда не нравственное воздействие отдельной личности — инстинкт и слабость скорее являются основным материалом для государственного искусства — но только безграничная энергия и разумно соразмеренный деспотизм могут оформить этот материал.

В этом выводе мы чувствуем голос великого флорентийца, через века дошедший до этой идеалистической эпохи реформ, которая к этому голосу прислушивалась с чуткой нервностью[133]. Это ярко подтверждает статья Фихте, посвященная Макиавелли[134]. Клаузевиц с большим сочувствием и интересом прочитал эту статью, даже ответил на ее военные стороны анонимным письмом, авторство которого, впрочем, вполне установлено[135]. В области военного дела, а в особенности в иностранной политике, Клаузевиц склонялся явно на сторону макиавеллизма[136]. Партии реформаторов вообще пришлось подумать над старым конфликтом между политикой и моралью, и, по-видимому, большинство ее членов чувствовали себя яркими сторонниками платонизма. Когда осенью 1808 г. Штейн советовал для видимости принять исходивший от Наполеона договор, чтобы под его защитой уберечь жизнь до взрыва Австрии, то семь патриотов, между ними Шарнгорст, Гнейзенау и Грольман, заявили знаменательный протест против этого намерения, как позорящего благородное дело. Был ли это чистый идеализм или тут были и зерна реальных учетов, сказать определенно нельзя. Неизвестна также позиция и Клаузевица в этом частном вопросе. Очень возможно, что он в нем примыкал к своим друзьям и, прежде всего, уже потому, что они вместо затяжки работали в сторону немедленного решения, решительного разрыва. А это отвечало его давнишней идее «достоинства» государства, которое в его глазах неразрывно связывалось с его могуществом и независимостью. Но Клаузевиц при всем том всегда ясно учитывал ту границу, которую никогда не смеет перешагнуть любая этическая политика.

Но, остановившись на идее выступления Пруссии, необходимо было политически усилить эту страну, одиночество которой в борьбе с Наполеоном в 1806 г. оказалось столь катастрофическим. Возникал ряд вопросов, на кого Пруссии надлежит опереться. Были перебраны все возможные варианты (Австрия, Англия, Россия), и во всех из них ярко и самобытно проявилось понимание Клаузевица.

В вопросе об Австрии некоторых, особенно Бойена[137], тревожил «священный облик» Фридриха, неумолимого врага Австрии. С этим канонизированием политики великого короля связывалась идея о естественности борьбы двух принципов — протестантизма и реформы, католицизма и застоя[138]. Отсюда союз с Австрией считался невозможным. Для Клаузевица проблема в такой форме не имела никакого смысла. Относительность всех исторических примеров он усвоил себе очень отчетливо при своих военно-теоретических исследованиях. Далекий от мысли Штейна и Арндта считать Фридриха злым демоном прусской государственности, он не увлекался, как Бойен, и его боготворением, но, понимая Фридриха глубже, и как глубоко реального политика, и как носителя чести и величин страны, он мог удачнее других разбираться в его сложной и подневольной политике. И в результате такого хода мыслей Клаузевиц в 1808 г. явился страстным защитником союза с Австрией не в смысле романтично-всенемецкого настроения Арндта или старопрусских настроений Бойена, а, скорее всего, в духе фридриховского реального постижения насущных политических и национальных интересов.

Отказ прусского короля от такой политической комбинации вызвал в кругах патриотов план прусского легиона, содержимого на английские деньги и воюющего на стороне Австрии. Гнейзенау был отцом этой идеи. Клаузевиц взял на себя ближайшую разработку проекта[139]. Это строго выдержанная, рассудливо-деловая работа; лишь фраза о том, что легион не только будет считать за честь сражаться на самых опасных пунктах, но даже специально будет просить об этом, выдавала приподнятость основного настроения.

После Австрии надежды патриотов обратились в сторону Англии. Уже в 1806 г. Гнейзенау носился с планом английской поддерживающей диверсии в Северной Германии, его лондонская поездка в 1809 г., как известно, имела в виду эту именно цель. Англичане вместо Германии высадились в устье Шельды. Удивительно, что такая холодная и светлая политическая голова, как Клаузевиц, в этом неожиданном предприятии был склонен видеть какие-то широкие стратегические планы, а не проявление обычно эгоистичной британской политики, стремившейся к фландрскому побережью. Ротфельс (с. 149) допускает возможность, что настроение англофильских кругов, которые собрались около тещи Клаузевица, сбило его с толку.

Гораздо спокойнее и трезвее отнесся он к вопросу, когда в кризис 1811 г. все тот же Гнейзенау поднял вопрос об англо-немецком легионе, причем в основе вновь лежало народное восстание в северо-западной Германии. Гнейзенау остался верен своим мыслям 1808 г., но Клаузевиц был уже значительно умереннее и теперь более скептически смотрел на дело, чем его друг. Он, например, полагал, что нужно сначала постепенно создать настроение, а потом уже объявить общий призыв к оружию. Точно так же Гнейзенау сильно рассчитывал на помощь Англии в деле национального возрождения своей страны, а Клаузевиц на эту помощь извне смотрел очень ограниченно, только как на тактическое средство соблазна.

После Австрии и Англии оставалась Россия, как возможный союзник. Ее географическое положение и естественно позднее появление на театре военных действий достаточно учитывалось реформаторами. Отсюда сам собою возникал многотрудный вопрос о характере действий Пруссии до появления на сцене России. Конечно, это была оборона, но какая-то хитрая, уклончивая, затяжная. Пользуясь помощью народных ополчений, надеялись, укрепив лагеря у Шпандау и Кольберга и обороняя Силезию, оказать достаточно долгое сопротивление. Гнейзенау был намечен силезским губернатором, Клаузевиц — его начальником штаба. Последний с исключительным воодушевлением принялся за свою задачу и развил перед другом свой взгляд на военно-политическую обстановку[140]. Клаузевиц больше всего рассчитывал на моральный авторитет Гнейзенау, на его непреклонную решимость; свои планы он считал при этом делом второстепенным. Но они не теряют чрез это свой биографический интерес, как отражение оперативных мыслей Клаузевица. Отчетливость (Nettigkeit) в подготовке, простота планов и выполнений при данных обстоятельствах будут главными условиями успеха. Естественная, но очень смелая мысль атаковать изолированные неприятельские отряды отвергалась, так как невыгоды проигранного боя далеко бы превзошли возможные выгоды победы, а скорый успех прямо мог бы оказаться вредным…[141]

Надежды патриотов на подъем Пруссии в 1808 г. не удались, более того: мир продолжался, и в 1809 г. Клаузевиц сгорал от нетерпения. Он мечтал поступить по примеру Грольмана[142] и страстно следил за исходом борьбы испанцев. Когда Австрия взялась за оружие, он писал Марии, что, если прусский король станет на сторону Наполеона, он немедленно оставит службу, пытался при посредстве австрийского полковника Штейгентеша, находившегося при посольстве в Кёнигсберге, перейти на австрийскую службу. Клаузевиц нервно следил за ходом австро-французской кампании и, получив известие о Ваграме, писал Марии: «Эти несколько недель сделали меня стариком». Он не забыл подумать даже об английской службе.

Это была старая тягота по большому делу, но теперь пропитанная потребностью подвига, какой-либо помощи своей бедной стране. Он готов был отдать жизнь, позволить изуродовать себя на поле сражения. Он сближал себя с Катоном Утичским, но спрашивавшим о ценности жизни не у Юпитера Аммонского, а у собственной совести, и получал в ответ, что если человек своей добродетелью не придаст смысл жизни, последняя не будет иметь цены, и факт одной продолжительности жизни не прибавит ничего к ее достоинству[143].

Вероятно, немного спустя после Венского мира Клаузевиц набросал работу, оставшуюся неизданной и носившую название: «?ber die k?nftigen Kriegsoperationen Preussens gegen Frankreich» [ «О будущих военных операциях Пруссии против Франции»]. Работа была после переписана Клаузевицем, и на копии имеется пометка: «Вероятно, написано в 1809, 1810 или в 1811 г.». Клаузевиц в начале набрасывает картину политической обстановки: Швеция останется в стороне от войны, Россия останется нейтральной, пока не увидит какого-либо успеха. Отсюда Пруссии сначала придется рассчитывать на самое себя. Надо будет с места же заставить Саксонию служить немецкому делу во всяком случае, а затем атаковать французов в Польше. Существенным правилом должно быть, раз не будет сил отстоять всех позиций, пожертвовать ими, лишь бы спасти армию, единственное орудие реванша[144].

Имел ли Клаузевиц надежду на успех? Никакой, но, судя по другим неизданным документам, он полагал, что только «невероятное невежество и слабость разумения» не могут видеть полнейшего разложения Пруссии или, по меньшей мере, невыносимого ее унижения и материальной разрухи. Наполеон неумолим. Страна верно шла к банкротству, позору и нищете (Bankerott, Schande und Elend). Взявшись за оружие, она ничего не теряла, но спасала честь. Шансы на успех могли быть нулевые, но это не довод в пользу ничегонеделания, ибо при тяжелых обстоятельствах менее разумно жаловаться, ничего не делая, чем действовать хотя бы почти без надежды. Это было одно из коренных правил Клаузевица. Мы его найдем повторенным в его главном труде[145].

Во время лета 1811 г. Шарнгорст и Гнейзенау питали надежду увлечь короля к союзу с царем и торопили с подготовкой к войне с Францией. Клаузевиц, лечившийся в это время на водах, отозвался на мысль друзей созданием разных планов: обороны Силезии и четырех пунктов, Нейссе, Козеля, Глаца и Зильберберга; затем создания легиона немецких волонтеров и т. д.

Трудно и теперь сказать, что дал бы этот союз России с Пруссией. Помощь царя можно было считать обеспеченной, секретная поездка Шарнгорста в Россию в октябре 1811 г. дала крупные результаты. Александр обещал немедленную помощь, гарантировал Пруссии Кёнигсберг, Виттгенштейн с тремя дивизиями получил право немедленно поддержать Йорка, не ожидая подтверждений свыше, но, с другой стороны, царь дал понять, что он будет вести войну оборонительную и за Одер не пойдет, т. е. Бранденбург должен был гибнуть. Эта неполнота обещаний в связи с колоссальными возможностями Наполеона делали политическую ситуацию Пруссии до крайности мудреной. Колебания короля, по натуре нерешительного, имели, правда, и свои глубокие основания, а относительно тех, которые советовали не портить отношений к Наполеону, можно только сказать, что они рассуждали не хуже, но и не лучше защитников сближения с Россией. Как бы то ни было, сторона французского сближения одержала верх. Две докладных записки противников Шарнгорста, одна Ансильона, другая генерала Граверта, склонили короля на сближение с Наполеоном; к тому же депеша из России подполковника Шелера (Sch?ler) уведомляла, что царь хочет восстановить королевство Польское под протекторатом России, и, наконец, Шарнгорст, посланный в Вену в декабре 1811 г., вернулся с печальным результатом, что на Австрию в данный момент рассчитывать не приходится. В феврале 1812 г. король заключил союз с Францией; Пруссия открыла Наполеону крепости и снабдила его вспомогательным корпусом силой в 20 тысяч человек.

Февраль 1812 г. В том же феврале месяце Клаузевиц, еще не зная о решении короля или считая таковое не неизбежным, закончил мемуар, состоящий из трех деклараций (Bekentnisse)[146]; он ознакомил с мемуаром Гнейзенау и Бойена, которые одобрили и добавили кое-какие замечания. Эти три декларации изданы были в первый раз только в 1869 г. Перцем[147]; весьма вероятная осмотрительность, по-видимому, удержала Клаузевица и его друзей от личного опубликования.

Эти декларации, как конечное развитие идей возрождения Пруссии, стоят в тесной связи с военно-политическими мыслями и работами Клаузевица в 1808–1810 гг., но заслуживают особенного упоминания, как яркий образчик политического темперамента, военных упований и, наконец, художественно-яркого стиля. Этот крупный исторический продукт Клаузевица был его лебединой песней перед тем, как он прусский мундир променял на русский.

Первая декларация является красноречивым призывом к чувству чести, задушенному в Пруссии общими малодушием и небрежностью. Общественное мнение считало партизанов «войны во что бы то ни стало» безумцами, опасными революционерами или просто болтунами и интриганами. Защищая этих «безумцев», Клаузевиц переносит свою ярую атаку на тех, кто при текущем несчастии довольствовался воспоминанием о прошлой славе, довольствовался тем, что не все потеряно и для удержания этих остатков отдавался позорной трусости. Более развращенными автор называет людей высокого положения, куртизанов и высоких чиновников. Эти люди, лишенные характера, погрязшие в пороках и забывшие свой долг (Weichlinge, Lasterhafte und Pflichtvergessene), пассивно ждут спасения от случая или неизвестного будущего, льстят победителю и отравляют общественное мнение. Как девиз, Клаузевиц возглашает: «Я верю, и я заявляю, что народ ничего не должен чтить выше, как достоинство и свободу своего существования, что он должен отстаивать их до последней капли крови, у него нет более высокой обязанности, более повелительного закона; что позор малодушного рабства несмываем, он — яд, который, перейдет в кровь будущих поколений и парализует их силы..; что народ вообще непобедим, раз он благородно борется за свою свободу; даже поражение после кровавого и почетного боя укрепляет его возрождение и служит зерном новой жизни». В заключение первой декларации он в назидание приводит слова Фридриха II: «Конечно, я люблю мир, прелести общества и радости жизни, я так же, как человек общества, желаю быть счастливым, но я не хочу купить этих благ ценою низости и бесчестия».

Вторая декларация содержит в себе картину политической обстановки. Указав на гибельные результаты континентальной системы, автор разбирает результаты союза с Францией. Они вырисовываются печальными при всех случаях, даже один пропуск через территорию Пруссии с 400 тысячами Наполеона в случае войны с Россией истощит страну, а во всяком случае скромная уступка в начале в конце концов приведет Пруссию к полному рабству — тому пример Голландия и Италия. Отсюда вывод, что надо выступить против Франции. Конечно, это будет борьба на смерть, и, конечно, больше шансов на стороне смерти, чем счастливого исхода[148]. Дальнейшее, как в плане 1808–1810 гг.

Третья декларация содержит в себе подсчет военных сил Пруссии для 1812 г. Для войны, полагает автор, не будет недостатка ни в людях, ни в материалах. Может быть поставлена на ноги армия в 150 тысяч обученных людей, которая долго могла бы удержаться в восьми крепостях, оставленных Пруссии, и в укрепленных лагерях Кольберга, Пиллау, Нейссе и Глаца или, наоборот, если только русская армия вступит в кампанию, могла бы обнажить крепости и поддержать русских 80 тысячами человек. Относительно денег автор считает, что их нужно не так много. Он ссылается на слова Гибера[149], что великий народ, хорошо управляемый, доблестный и решительный, найдет в этих своих качествах силу подчинить себе всех соседей и потрясти всю Европу, как ураган гнет нежные тростинки. Разве не видели Францию объявившей себя банкротом и все же главенствующей над своими врагами? И она не была ни доблестной, ни хорошо управляемой. История нашего времени доказывает, что для ведения энергичной войны деньги менее необходимы, чем мужество и самоотвержение. К тому же можно рассчитывать на субсидию Англии.

Регулярная армия будет недостаточна, чтобы прогнать чужестранца. Надо будет защищать Пруссию, как защищались Вандея и Испания; нужно создать народное ополчение (Landsturm). Затем в кратких словах Клаузевиц набрасывает организацию, вооружение, условия сбора и тактику ландштурма, как он потом более подробно скажет об этом в своем главном труде… Клаузевиц рассчитывает, что в несколько часов он соберет тысячи людей. Это — не мечта; так было в Вандее, «исторический опыт уже был произведен»[150]. Пруссия может в форме ландштурма получить 500 тысяч человек; «нужно иметь слишком суеверный решпект пред саблями и стрелками, чтобы думать, что эта масса не займет 50 тысяч человек и даже больше».

«Возражают, что враг будет безжалостен. Но мы ответим на жестокость жестокостью и научим его умеренности. Говорят, что лишь горная и недоступная страна возможна для партизанских действий, но районы Пуату и Анжу, где боролись вандейцы, разве менее недоступны, чем районы Швейдница и Глаца или болотистые леса Пруссии?» Слабее всего, но и более старательно возражает Клаузевиц против опасения, что немцам не хватит духа, подъема против французов[151]. Он упирал на изменчивость настроения, на нужду, плодящую храбрых, наконец, на принуждение правительства, которое обязано быть лучшим даже в случае, если плох народ.