XLVII Сталинизм и общественное мнение на Западе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XLVII

Сталинизм и общественное мнение на Западе

Сложность исторического выбора, вставшего в 30-е годы перед всеми честными и политически мыслящими людьми на Западе, была ярко раскрыта в открытом письме Виктора Сержа Андре Жиду. «Мы боремся с фашизмом,— писал Серж.— Но как бороться с фашизмом, когда в тылу у нас столько концентрационных лагерей?.. Линия обороны революции проходит не только через Вислу и границу Маньчжурии. Не менее повелителен долг защиты революции внутри страны — против реакционного режима, установившегося в пролетарской столице и постепенно лишающего рабочий класс всех его завоеваний». Серж призывал не закрывать глаза на то, что «происходит позади изобретательной и дорогостоящей пропаганды, парадов, шествий, конгрессов… Вы увидите революцию, поражённую в самых её живых тканях и зовущую нас всех на помощь. Согласитесь со мной — замалчивая её язвы и закрывая глаза — ей служить нельзя… Надо всерьёз выбирать между слепотой и открытым взглядом на действительность» [782].

Эти слова отражали одну из самых драматических проблем 30-х годов. Западная демократическая общественность, в своей значительной части отвернувшаяся от Октябрьской революции, совершила поворот в сторону поддержки СССР тогда, когда там завершался антибольшевистский реакционный переворот. «Послекировские» подлоги, ставшие прелюдией к большому террору, происходили при молчаливом попустительстве не только правительств капиталистических стран, но и общественного мнения на Западе [783]. «Реформисты и буржуазные демократы, враждебно относившиеся к советской власти в первые, героические годы её существования,— писал Троцкий,— сейчас ищут дружбы с московской бюрократией, охотно именуют себя „друзьями СССР“ и соблюдают заговор молчания против преступлений сталинской клики» [784]. Возвращаясь к этой теме, Троцкий подчёркивал, что «учёные филистеры типа Веббов [785], не видели большой разницы между большевизмом и царизмом до 1923 года, зато полностью признали „демократию“ сталинского режима» [786].

В ряде случаев такое поведение новых «друзей СССР» из среды либеральной интеллигенции объяснялось прямым материальным подкупом, который сталинисты широко практиковали в качестве средства приручения своих зарубежных союзников. В воспоминаниях И. Эренбурга рассказывается, как М. Кольцов, которому Сталин поручал непосредственные контакты с видными западными литераторами, цинично реагировал на их попытки хотя бы робко критиковать советские порядки. Кольцов доверительно говорил Эренбургу: «X что-то топорщится, я ему сказал, что у нас переводят его роман, наверно, успокоится», или: «Y меня спрашивал, почему Будённый ополчился на Бабеля, я не стал спорить, просто сказал, чтобы он приехал к нам отдохнуть в Крым. Поживёт месяц хорошо — и забудет про „бабизм Бабеля“». Однажды он с усмешкой добавил: «Z получил гонорар во франках. Вы увидите, он теперь поймёт даже то, чего мы с вами не понимаем» [787].

В книге «Возвращение из СССР» Жид описывал механизмы грубого подкупа зарубежных «гостей», посещавших Советский Союз. Он рассказывал, как двое его товарищей по поездке, у которых должны были выйти книги в Москве, «бегали по антикварным и комиссионным магазинам, не зная, как истратить несколько тысяч рублей, полученных в виде аванса… Что касается меня самого, то я смог лишь слегка почать громадную сумму, потому что мы ни в чём не нуждались, нам было предоставлено всё. Да, всё, начиная с расходов по путешествию и кончая сигаретами. И всякий раз, когда я доставал кошелек, чтобы оплатить счёт в ресторане или в гостинице, чтобы купить марки или газету, наш гид меня останавливала очаровательной улыбкой и повелительным жестом: „Вы шутите! Вы наш гость, и ваши товарищи тоже“» [788].

Жид писал, что с самого начала поездки его настораживали и пугали соблазны и непомерные барыши, которые ему предлагали. «Я ехал в Советский Союз не за выгодами и привилегиями. Привилегии, с которыми я столкнулся там, были очевидными… Никогда я не путешествовал в таких роскошных условиях. Специальный вагон и лучшие автомобили, лучшие номера в лучших отелях, стол самый обильный и самый изысканный. А приём! А внимание! Предупредительность! Всюду встречают, обихаживают, кормят-поят. Удовлетворяют любые желания и сожалеют, что не в силах сделать это ещё лучше… Но это внимание, эта забота постоянно напоминали о привилегиях, о различиях там, где я надеялся увидеть равенство» [789].

Когда Жиду с трудом удавалось уклониться от официальных приёмов, вырваться из-под присмотра сопровождавших его лиц и встретиться с рабочими, заработная плата которых составляла 4—5 рублей в день, он невольно вспоминал о банкетах, устраивавшихся в его честь. «Такие банкеты организовывались почти ежедневно и были столь обильны, что уже одними закусками можно было насытиться трижды, не прибегая к основным яствам… Во что же они могли обходиться! Мне ни разу не удалось видеть счёт, и я не могу назвать сумму. Но один из моих спутников, осведомлённый в ценах, считает, что подобный банкет мог обходиться в 300 с лишним рублей с человека, включая стоимость вин и ликёров. А нас было шестеро, даже семеро с переводчиком, кроме того, приглашённых часто бывало столько же, сколько гостей, а иногда и значительно больше». Удрученный всем этим, Жид тщетно пытался убедить Кольцова в том, что такое обжорство «не только абсурдно, оно аморально, антисоциально» [790].

Жид пришёл к выводу, что в его «советских приключениях есть нечто трагическое. Убеждённым сторонником, энтузиастом я ехал восхищаться новым миром, а меня хотят купить привилегиями, которые я так ненавидел в старом». Писатель резонно полагал, что его «гостеприимные» хозяева пытались подобными авансами оплатить его будущую книгу, в которой ожидали встретить восторженное описание советской действительности. Злобные выпады, которыми советская печать откликнулась на «Возвращение из СССР», объяснялись писателем, в частности, тем, что он «оказался не слишком „рентабельным“» [791].

Разумеется, апологетические оценки «друзей СССР» были вызваны не только расточительным приёмом, который оказывался им в Советском Союзе, или искусственной изоляцией их во время поездок по стране от всех непривлекательных сторон советской жизни.

Поворот деятелей западной культуры в сторону поддержки сталинизма объяснялся прежде всего кардинальными сдвигами на мировой политической арене. Ещё в начале 30-х годов демократическая общественность Запада, социал-реформистская и тред-юнионистская печать с тревогой и возмущением реагировали на эксцессы насильственной коллективизации и фальсифицированные процессы над беспартийными специалистами. Сообщения об этих событиях не только отталкивали от Советского Союза западную интеллигенцию, но и помогли Гитлеру отнять миллионы голосов у коммунистов, поскольку он уверял, что в случае их победы на выборах подобное ожидает и Германию.

Когда же Гитлер пришёл к власти, то «коричневая чума» стала представляться западным гуманистам наиболее реальной, серьёзной и близкой опасностью. В обстановке острейшего политического кризиса, раздиравшего капиталистический мир, Советский Союз, придерживавшийся не наступательной, а оборонительной стратегии, казался реальной силой, способной противостоять экспансионистским режимам в Европе и Азии, несущим угрозу самому существованию буржуазно-демократических государств, да и устоям человеческой цивилизации вообще. Западные аналитики приходили к выводу, что Сталин отказался от переноса «большевистского эксперимента» в другие страны и всецело озабочен упрочением советской государственности и подготовкой к защите своей страны от иностранного нашествия.

В этих условиях даже деятели реформистского крыла рабочего движения доверчиво воспринимали стереотипы советской пропаганды о Сталине как поборнике демократических и гуманистических принципов, считали преувеличенными сообщения о терроре в Советском Союзе и упорно игнорировали предупреждения Троцкого о том, что сталинисты обрабатывают общественное мнение в преддверии новых, ещё более чудовищных расправ. Факты сталинских репрессий, с горечью отмечал Троцкий, хорошо известны рабочей бюрократии капиталистических стран, но «за последние два года она сознательно и злостно замалчивает их» [792].

В то время, когда Троцкий призывал все левые и демократические силы к борьбе за защиту революционеров, томившихся и гибнущих в сталинских застенках, даже лучшие деятели западной культуры соблюдали «заговор молчания» по поводу преследований «троцкистов» в Советском Союзе. Когда в 1933 году американский публицист М. Истмен обратился к Т. Драйзеру с просьбой выступить в защиту сторонников Троцкого, арестованных в СССР, писатель ответил: «Я поразмыслил, серьёзно, как на молитве, об этом деле, касающемся Троцкого. Я очень сочувствую его сторонникам в том положении, в которое они попали, но тут встает вопрос выбора. Какова бы ни была природа нынешней диктатуры в России — несправедливая или как хотите,— победа России важнее всего. Я согласен с Линкольном: нельзя менять лошадей при переправе через поток. Пока нынешнее напряжённое военное положение не смягчится — если только существует возможность его смягчения — и пока вопрос о японской опасности не прояснится, я не хотел бы делать ничего такого, что могло бы нанести ущерб положению России. И, с божьей помощью, не сделаю» [793]. Так геополитические соображения вытесняли, и отнюдь не у одного Драйзера, заботу о правах человека в Советском Союзе.

Далеко не все западные гуманисты находились всецело во власти иллюзий, заблуждений и самообмана о событиях в СССР. Многим из них была доступна достаточно широкая и правдивая информация. Так, Ромен Роллан, посетивший в 1935 году Советский Союз, пытался помочь некоторым жертвам репрессий и внёс свой вклад в освобождение Виктора Сержа, подняв об этом вопрос в беседе со Сталиным. Вместе с тем сталинистам удалось внушить Роллану, что советским вождям угрожает постоянная опасность со стороны террористов. «Вы себе, наверное, не представляете,— писал 9 декабря 1936 года Роллан С. Цвейгу,—что тамошние деятели живут в окружении убийц. Незадолго до моего приезда сам Сталин чуть не стал жертвой одного из них, прямо в Кремле [794]. Сталина я очень уважаю» [795].

Однако по мере того, как Роллан узнавал о новых арестах хорошо знакомых ему людей, в безупречности которых он не сомневался, его охватывала всё большая тревога. На письмо немецкого писателя Г. Гессе, просившего его ходатайствовать за освобождение двух арестованных, Роллан ответил, что в Ленинграде арестован и его друг, которого он знал на протяжении двадцати лет. «Я за него заступался, горячо, как только мог; я писал всем руководителям (два раза — Сталину), писал всем тем, кто его знали и могли ему помочь; и за восемь месяцев не получил ни слова в ответ. Так же обстоит дело со всеми письмами, которые я написал в течение двух лет в защиту большого числа других людей, арестованных или пропавших без вести, мне лично знакомых. Ответ — молчание… Когда был жив Горький, я многое мог сделать через него. Теперь ничего не могу» [796].

В дневнике Роллана встречаются записи о «двуликости» Сталина и о советском режиме как строе «абсолютно бесконтрольного произвола, без малейшей гарантии, оставленной элементарным свободам, священным правам справедливости и человечности». Испытывая по этому поводу «боль и возмущение», Роллан тем не менее считал, что не может «высказать ни малейшего осуждения этого режима без того, чтобы бешеные враги во Франции и во всём мире не воспользовались моими словами как оружием, отравив его самой преступной злой волей» [797]. Поэтому в публичных выступлениях он продолжал неизменно выступать в поддержку Сталина и повторять клевету о «троцкистах» с таким рвением, что Троцкий даже собирался возбудить против него процесс по обвинению в диффамации.

В открытом письме Сталину, написанном 20 июля 1935 года, Роллан заявлял: «Единственно настоящий мировой прогресс неотделимо связан с судьбами СССР», и поэтому «обязательным долгом во всех странах является защита его против всех врагов, угрожающих его подъёму. От этого долга,— Вы это знаете, дорогой товарищ,— я никогда не отступал, не отступлю никогда до тех пор, пока буду жив» [798].

Трагическое противоречие заключалось в том, что в абстрактной форме и во всемирно-историческом смысле такая позиция была истинной и прогрессивной. Однако либеральные «друзья СССР» не были способны подняться до мысли, что действительная защита СССР неотделима от борьбы против сталинизма, представлявшего угрозу делу прогресса в Советском Союзе и во всём мире.

Понимание этой исторической диалектики должно было вести каждого человека, которому были дороги социалистические и общедемократические идеалы, в лагерь международной левой оппозиции, формирующегося IV Интернационала. Однако на такой шаг, который мог бы вызвать радикальные изменения в соотношении антифашистских сил, западные гуманисты не могли решиться. Они опасались революции в своих странах с сопутствующими ей неизбежными эксцессами, гражданской войной и т. д. Таким людям «миролюбивый» Сталин, свернувший знамя мировой революции, казался ближе, чем Троцкий с его революционными призывами. Поэтому они предпочитали оставаться в плену иллюзий о возможностях гуманизации и демократизации сталинского режима и вращались в порочном кругу колебаний и опасений в том, что критика сталинизма может сыграть на руку реакционным силам и нанести ущерб Советскому Союзу. Приняв превосходство сосредоточенной в руках Сталина материальной силы за превосходство его исторической правоты, они отождествляли Советский Союз и Сталина и демонстрировали своё единство со сталинистами на международных антифашистских конгрессах, поднимавших престиж и авторитет Сталина.

В 1933 году Г. Федотов писал, что «на Западе обращаются к Москве не только рабочие, но и лучшие представители интеллигенции, задыхающиеся в злобе и хаосе послевоенной Европы, и целые народы, обездоленные Версальским миром» [799]. Замечая, что Советскому Союзу сочувствуют почти «все порядочные люди в Европе… по крайней мере все люди со встревоженной совестью, устремлённые к будущему», Федотов находил объяснение этому в том, что «человек, имеющий общественный идеал, стремится видеть его уже воплощённым в действительности — настоящей или прошлой. Конкретность воплощения, пусть обманчивая, даёт силы жить и бороться с действительностью отрицаемой» [800].

Справедливость этого вывода подтверждается словами Андре Жида о своих иллюзиях, разделявшихся и многими другими деятелями западной культуры: «Кто может определить, чем СССР был для нас? Не только избранной страной — примером, руководством к действию. Всё, о чём мы мечтали, о чём помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы готовы были отдать силы,— всё было там. Это была земля, где утопия становилась реальностью. Громадные свершения позволяли надеяться на новые, ещё более грандиозные. Самое трудное, казалось, было уже позади, и мы со счастливым сердцем поверили в неизведанные пути, выбранные им во имя страдающего человечества» [801].

В условиях очевидного кризиса капиталистической системы и победы такого её страшного порождения, как германский фашизм, А. Жид видел в Советском Союзе живое доказательство «осуществления смутной ещё мечты и неопределившихся желаний» [802]. Эту мысль, содержавшуюся в предисловии к изданному в Москве собранию его сочинений, писатель повторил на международном конгрессе защиты культуры, председателем которого он был избран: «СССР для нас теперь зрелище невиданного ещё значения, огромная надежда, скажу прямо, пример» [803].

Поездка Жида в СССР в 1936 году и была, собственно, вызвана желанием писателя лично убедиться в победе «порыва, способного увлечь всё человечество», «беспрецедентного эксперимента», ради помощи которому «стоит отдать жизнь» [804]. Этим патетическим настроением были проникнуты первые выступления Жида в Советском Союзе. Обуревавшие его восторженные чувства были столь велики, что он даже готов был отказаться от своих представлений о назначении писателя как критика социальной действительности. «До сих пор во всех странах света крупный писатель почти всегда был в той или иной степени мятежником и бунтарем,— говорил он.— …Сейчас в Советском Союзе вопрос впервые встает иначе: будучи революционером, писатель не является больше оппозиционером. Наоборот, он выражает волю масс всего народа и, что прекраснее всего,— волю его вождей… И это лишь одно из многого, чем может гордиться СССР в эти замечательные дни, которые продолжают потрясать наш старый мир» [805].

Однако по мере знакомства с Советским Союзом энтузиазм писателя резко шёл на убыль. Его отрезвила и насторожила прежде всего изощрённая идеологическая обработка, которой он подвергался со стороны сопровождавших его в поездке официальных лиц, в первую очередь М. Кольцова.

«Я хорошо знаю,— писал Жид, рассказывая о кажущейся откровенности и доверительности Кольцова,— что он не скажет ничего лишнего, но он говорит со мной таким образом, чтобы я мог почувствовать себя польщённым его доверием… Он начинает:

— Представьте себе, наши лучшие рабочие-стахановцы в массовом порядке бегут с заводов.— И как вы это объясняете? — Ну, это — просто. Они получают такую громадную зарплату, что не могут её потратить, даже если бы захотели, на неё пока ещё мало что можно купить. Вот в этом и заключена для нас большая проблема. Дело в том, что люди откладывают деньги, и когда у них накопится несколько тысяч рублей, они компаниями отправляются роскошно отдыхать на нашу Ривьеру. И мы не можем их удержать. Поскольку это лучшие рабочие, они знают, что их всегда примут обратно» [806].

Жид не поверил Кольцову, как не поверил и беззастенчивой лжи приставленного к нему гида, уверявшего его при посещении образцового колхоза, что колхозники сами «распределяют между собой доходы, без каких-либо отчислений государству» [807]. Чувствуя, что его обманывают, писатель стал более пристально вглядываться в окружающую действительность и начал понимать, что она разительно противоречит его былым представлениям о Советском Союзе. Когда же он убедился, что редакторы советских газет вносят дополнения и «уточнения» в его статьи и речи, вычеркивают из них малейшие критические суждения, то заявил, что отказывается от всего опубликованного под его именем во время пребывания в СССР и расскажет о своих подлинных впечатлениях после возвращения на родину.

Таким рассказом стала книга «Возвращение из СССР», за которую коммунистическая и леволиберальная пресса обвинили Жида в клевете на Советский Союз. Тогда писатель обратился к Троцкому, Виктору Сержу и другим деятелям международной левой оппозиции, от которых получил материалы, подтверждающие его выводы и раскрывающие то, о чём он только смутно догадывался. Во второе издание своей книги Жид включил раздел «Поправки к моему „Возвращению из СССР“», в котором писал: «Пришло время для коммунистической партии Франции открыть глаза, чтобы перестали ей лгать. Или, если сказать по-другому, чтобы трудящиеся поняли, что коммунисты их обманывают так же, как их самих обманывает Москва» [808].

Опровергая бытовавшее среди западных либералов мнение, будто Сталин стал «жертвой бюрократии, созданной сначала для управления, а потом и для угнетения», Жид отмечал: бюрократы, служащие своим собственным интересам, одновременно служат интересам Сталина. «Чем никчемнее эти люди, тем более Сталин может рассчитывать на их рабскую преданность, потому что привилегированное положение им как подарок. Само собой разумеется, что именно они горячо одобряют режим» [809]. Развращённая привилегиями бюрократия не представляет опасности для Сталина, который «боится только тех, кто довольствуется малым, кто честен и неподкупен» [810].

Главный рычаг политического поведения Сталина Жид видел в объявлении «оппозицией» всякой критики и свободы мысли. «Скоро… в его окружении не останется людей, способных предлагать идеи. Такова особенность деспотизма — тиран приближает к себе не думающих, а раболепствующих» [811].

Наблюдения над социальными контрастами советской жизни привели писателя к выводу, что «советский рабочий превратился в загнанное существо, лишённое человеческих условий существования, затравленное, угнетённое, лишённое права на протест и даже на жалобу, высказанную вслух» [812]. Поэтому Жид решительно отказывался признавать советскую политическую систему диктатурой пролетариата. «Да, конечно, диктатура. Но диктатура одного человека, а не диктатура объединившегося пролетариата, Советов. Важно не обольщаться и признать без обиняков: это вовсе не то, чего хотели. Ещё один шаг, и можно будет даже сказать: это как раз то, чего не хотели» [813].

Политическое бесправие советских людей, как отмечал Жид, прикрывается мимикрийными формами «самокритики», которая, помимо доносительства и критических замечаний по мелочным поводам, сводится к тому, чтобы «постоянно вопрошать себя, что соответствует или не соответствует „линии“. Спорят отнюдь не по поводу самой „линии“. Спорят, чтобы выяснить, насколько такое-то произведение, такой-то поступок, такая-то теория соответствует этой священной „линии“. И горе тому, кто попытался бы от неё отклониться». С этой идеологической системой примиряются не те, кто делали революцию, а те, кто воспользовались её плодами. Такие люди с готовностью повторяют любую статью «Правды», которая «каждое утро им сообщает, что следует знать, о чём думать и чему верить» [814].

Подобное приспособленчество и покорность Жид связывал с вытеснением коллективизма мещанским индивидуализмом, с «обуржуазиванием, одобряемым и поощряемым сейчас правительством». Восстановление в СССР личной собственности и права наследования он объяснял тем, что Сталин, готовясь к войне, делает ставку не на революционную солидарность трудящихся, а на силы мелкобуржуазного эгоизма. В результате этого «революционное сознание (и даже проще: критический ум) становится неуместным, в нём уже никто не нуждается… Хотят и требуют только одобрения всему, что происходит в СССР». Тех же, в ком ещё бродит революционный дух и кто отваживается на малейший протест и малейшую критику, проклинают и уничтожают. «И не думаю, чтобы в какой-либо другой стране сегодня, хотя бы и в гитлеровской Германии, сознание было бы так несвободно, было бы более угнетено, более запугано (терроризировано), более порабощено» [815].

Подытоживая свои наблюдения, Жид с чувством глубокой горечи и тревоги писал, что при сохранении сталинского режима «вскоре от этого прекрасного героического народа, столь достойного любви, никого более не останется, кроме спекулянтов, палачей и жертв» [816]. Свою книгу он заканчивал трагическим аккордом: «Советский Союз не оправдал наших надежд, не выполнил своих обещаний, хотя и продолжает навязывать нам иллюзии. Более того, он предал все наши надежды. И если мы хотим, чтобы надежды всё же уцелели, нам надо многое пересмотреть. Но мы не отвернём от тебя наши взгляды, славная и мученическая Россия. Если сначала ты была примером, то теперь — увы! — ты показываешь нам, как революция ушла в песок» [817].

Несмотря на столь трагические выводы, писатель подчёркивал, что даже ошибки одной страны не дают оснований усомниться в справедливости социалистической идеи, «истины, которая служит общечеловеческому, интернациональному делу» [818].

О том, что позиция Жида разделялась многими его современниками, свидетельствовали отклики на его книгу, включённые во второе её издание. В них подчёркивалась иллюзорность представлений о победе социализма в СССР, прежде всего потому, что вновь возникшее там неравенство увеличивается «с регулярностью накатывающихся друг на друга волн» [819]. Старый революционер М. Мартине, порвавший с французской компартией, писал: «Думаю, вы поймёте теперь, что могли испытывать люди, защищавшие Октябрьскую революцию с первого её часа… отдавшиеся ей безраздельно и увидевшие, как мало-помалу (со времени смерти Ленина) её отвоевывает старый мир» [820]. Бывший немецкий коммунист А. Рудольф, проработавший более трёх лет в СССР, подчёркивал: «В результате тяжких сомнений и мучительной внутренней борьбы я пришёл к тем же самым выводам, что и вы — человек из другой среды и из другой страны… Всё, что происходит в СССР, может дискредитировать саму идею. Эта опасность кажется мне громадной. Громадной потому, что… множество искренних революционеров будет отождествлять СССР с социализмом и сталинскую политику — с социально справедливым строем. И, надо сказать, эта ошибка парализует лучшие силы человеческого прогресса» [821].

Лишь немногие деятели западной культуры отважились на такую решимость, которую проявил Андре Жид в критике сталинизма. И уж совсем небольшая их часть (например, Андре Бретон, Диего Ривера) пошла дальше по этому пути, признав правоту дела IV Интернационала. Большинство же западных интеллигентов воспринимало «троцкистов» как незначительную секту, которая к тому же придерживается «утопической» идеи мировой революции.

Протестующий голос властителей дум на Западе мог бы в немалой степени сдержать разгул сталинского террора. Однако они продолжали хранить молчание, тем самым невольно способствуя тому, чтобы этот террор перешёл все мыслимые пределы. В «Поправках к моему „Возвращению из СССР“», написанных в июне 1937 года, Жид возлагал значительную долю ответственности за лёгкость, с которой Сталин вершил своё страшное дело, на западных коммунистов и либеральных «друзей СССР». «С кляпом во рту, угнетённый со всех сторон, народ почти лишён возможности к сопротивлению,— писал он.— Увы, игра… уже выиграна Сталиным — под громкие аплодисменты коммунистов всего мира, которые ещё продолжают верить и будут верить ещё долго, что они, по крайней мере в Советском Союзе, одержали победу, будут считать врагами и предателями всех, кто не аплодирует» [822]. За мучеников сталинского режима, «которые не смогли, не захотели склонить голову, как от них требовали… никто не вступится. Разве что правые газеты вспомнят, чтобы поносить режим, который они ненавидят. Те же, кому дороги идеи свободы и справедливости, кто борется за Тельмана — Барбюсы и Ролланы — умолкли, они молчат. И вокруг них — ослеплённые пролетарские массы» [823].

Если в 60—80-е годы репрессии против диссидентов в СССР, не соизмеримые по своим масштабам и жестокости со сталинским террором, вызывали постоянный протест западных правительств и западной общественности, то в 30-е годы гибель сотен тысяч людей в тюрьмах и лагерях не встретила серьёзного негодующего отклика за рубежом. Тому были серьёзные политические основания. В послесталинский период деятельность большинства диссидентов носила открыто антикоммунистический характер, была ориентирована на поддержку капиталистического Запада, прямо апеллировала к нему и способствовала ослаблению «сверхдержавы», противостоявшей сплочённому капиталистическому лагерю. В отличие от этого, в 30-е годы закоренелые враги большевизма понимали, что беспрепятственное проведение великой чистки, антикоммунистической по своей сути, подрывающей экономическую, политическую и военную мощь Советского Союза, служит их классовым и геополитическим интересам [824]. Характерно, что даже в разгар «холодной войны» 40-х годов Черчилль называл Сталина «великим революционным вождём и мудрым русским государственным деятелем и воином» [825] и с явным одобрением вспоминал о его расправе со «старой гвардией коммунистов», о «беспощадной, но, возможно, небесполезной чистке военного и государственного аппарата в Советской России и ряде процессов… на которых Вышинский столь блестяще (sic! — В. Р.) выступал в роли государственного обвинителя» [826].

Конечно, позиция западных гуманистов, замалчивавших, а то и прямо оправдывавших сталинские репрессии, диктовалась иными мотивами, чем позиция буржуазных политиков. Поведение демократической интеллигенции Запада представляло собой её трагическую вину, вызывалось заблуждением всемирно-исторического масштаба. Отход многих из них от безоговорочной поддержки сталинизма произошёл только тогда, когда СССР и международное коммунистическое движение оказались обескровленными, а мир стремительно катился к новой мировой войне. Но даже тогда, слепо надеясь избежать этой войны и видя банкротство политиков буржуазно-демократических государств, сдававших Гитлеру одну позицию за другой, «друзья СССР» закрывали глаза на предательство Сталиным дела социализма и на перспективу его сговора с Гитлером, о которой неустанно предупреждал Троцкий.

Позорное молчание западной интеллигенции было результатом иррационального, но реального выбора: поддерживать ли СССР, который мог уничтожить гитлеризм, или вступить в бескомпромиссную борьбу за права человека в Советском Союзе, тем самым нанося ему геополитический ущерб. Здесь имела место ситуация выбора из двух зол, ни одно из которых не является «меньшим». В таких условиях, как известно, любой выбор оказывается безнравственным [827].

Чем ближе к реальностям такого выбора находится человек — тем тяжелее и отчаяннее становится его выбор. Яркий пример этому — поведение Л. Фейхтвангера. Заглянув в лицо фашизму непосредственно в своей стране, он оказался в той иррациональной плоскости, где любой враг «своего» врага может рассчитывать на поддержку. Поэтому он был обречён на сознательную и бессознательную ложь о Сталине и о положении в СССР.

Именно Фейхтвангеру принадлежала пальма первенства в дезинформировании западной общественности о событиях в Советском Союзе.