XXXV Социальная поляризация и нищета низов
XXXV
Социальная поляризация и нищета низов
Рост привилегий в 30-е годы закономерно дополнялся сохраняющейся бедностью обездоленных низов.
В книге «Возвращение из СССР» Жид рассказывал, что его влекла в Советский Союз надежда убедиться в отсутствии там бедных. Однако очень скоро он увидел, что бедных «много, слишком много» [527]. Правда, «нищета в СССР… прячется, словно стыдится себя. Явная, она встретила бы не сочувствие, не сострадание, а презрение» [528]. Однако честный наблюдатель советской жизни повсюду наталкивается на проявления этой нищеты. Так, девушки, устроившиеся прислугой в богатые семьи, получали там мизерную плату и влачили жалкое, унизительное существование. «Домработница соседей моих друзей… спит в стенной нише, где не может даже вытянуться во весь рост. А еда… Она обратилась с просьбой к моим друзьям: „Пусть хозяйка не выбрасывает остатки“. Она их собирала в помойном ведре» [529].
Проблема прислуги приобрела в 30-е годы серьёзное социальное значение прежде всего из-за многочисленности этого социального слоя. Женщины, в огромном количестве бежавшие из голодных деревень в города, составляли обильное предложение рабочей силы для привилегированных верхов. Почти в каждой семье правящей бюрократии и верхушечной интеллигенции находились в услужении один, а то и несколько человек.
Существование обширного социального слоя личной прислуги Троцкий считал наглядным примером сохранения отношений эксплуатации. «Когда новая конституция заявляет, что в СССР достигнуто „уничтожение эксплуатации человека человеком“, то она говорит неправду,—писал он.— Новое социальное расслоение создало условия для возрождения самой варварской формы эксплуатации человека, именно покупки его в рабство, для личных услуг. В регистре новой переписи личная прислуга не упоминается вовсе: она, должна быть, очевидно, растворена в группе „рабочих“. Не хватает, с другой стороны, вопросов: имеет ли социалистический гражданин прислугу, и сколько именно (горничную, кухарку, кормилицу, няню, шофёра)… Если б восстановить правило, согласно которому эксплуатация чужого труда лишает политических прав, то оказалось бы неожиданно, что за порогом советской конституции должны остаться сливки правящего слоя. К счастью, установлено полное равенство в правах… для прислуги, как и для хозяина» [530].
Проблема личной прислуги была только крайним проявлением социально-имущественных различий в советском обществе. Характеризуя причины усиления этих различий, Троцкий писал: «В годы борьбы против кулака (1929—1932) бюрократия была слабее всего. Именно поэтому она с великой ревностью приступила к формированию рабочей и колхозной аристократии: вопиющие различия в заработной плате, премии, ордена и другие подобные меры, которые на одну треть вызываются экономической необходимостью, на две трети — политическими интересами бюрократии. На этом новом, всё углубляющемся социальном антагонизме правящая каста поднялась до своих нынешних бонапартистских высот». При этом она всячески стремилась прикрыть завесой лжи и социальной демагогии углубление социальных различий. Эти идеологические операции Троцкий объяснял тем, что « в стране, где лава революции ещё не остыла, привилегированные очень остро боятся собственных привилегий, особенно на фоне общей нужды. Верхние советские слои страшатся масс чисто буржуазным страхом» [531].
Троцкий считал, что социальное неравенство приняло в Советском Союзе не менее глубокий характер, чем в капиталистическом обществе, хотя механизмы его существенно отличались от механизмов, формирующих капиталистическое неравенство. В советском обществе особенно острое значение приобрели социальные различия, определяющиеся отношением не к средствам производства, а к предметам потребления, местом социальных групп и слоёв в распределительной системе, которая в условиях жёстко централизованного управления стала главным средством социального структурирования общества.
Анализируя документы предстоящей социальной переписи (существенно не отличавшиеся от документов и последующих переписей в СССР), Троцкий замечал: переписной лист построен с таким расчётом, чтобы скрыть чудовищную иерархию в условиях существования. Перепись — основной источник социальной статистики — не даёт возможность выделить доходные и имущественные слои советского общества. Между тем с помощью честной переписи можно было бы легко определить социальные градации, подобные тем, которые существуют в капиталистических странах: «верхи бюрократии, специалисты и пр., живущие в буржуазных условиях существования; средний и низший слои (бюрократии и специалистов.— В. Р.), на уровне мелкой буржуазии; рабочая и колхозная аристократия — примерно на том же уровне; средняя рабочая масса; средние слои колхозников; крестьяне и кустари-единоличники; низшие рабочие и крестьянские слои, переходящие в люмпен-пролетариат; беспризорные, проститутки и проч.» [532]
По мере развёртывания «сталинского неонэпа» неравенство в условиях жизни не только не смягчалось, а становилось всё ощутимее. Характеризуя этот процесс, Андре Жид с тревогой подчёркивал: «Лес, который меня сюда привлек, чудовищно непроходимый и в котором я блуждаю сейчас,— это социальные вопросы. В СССР они вопиют, взывают и обрушиваются на вас со всех сторон» [533]. Писатель замечал, что больше всего его поразила «пропасть между лучшим и привычным, обыденным, множество привилегий — и плачевный, жалкий общий уровень» [534]. Он подчёркивал, что, хотя в Советском Союзе нет прямой эксплуатации рабочих капиталистическими акционерами, тем не менее рабочего «эксплуатируют, и таким ловким, изощрённым, скрытым способом, что он не знает, за кого браться». Механика этой эксплуатации заложена в государственной политике заработной платы: за счёт низких заработков большинства непомерно раздуты заработки привилегированных верхов. В результате этого советский рабочий «начинает утрачивать иллюзию, будто работает на самого себя… Он не пользуется плодами своего труда, своего „прибавочного труда“, этим пользуются привилегированные, те, кто „на хорошем счету“, сытые, приспособленцы» [535].
Подтверждением этих выводов служат данные о размерах заработной платы, характеризующие разительный отрыв правящей бюрократии и верхушечной интеллигенции от остальной части населения. В середине 30-х годов среднемесячная плата рабочего составляла 125—200 руб., мелкого служащего — 130—180 руб., служащих и техников — 300—800 руб., ответственных работников и специалистов, учёных, артистов, писателей — 1500—5000 и более рублей.
Отмечая, что картина неравенства в области заработной платы «становится прямо-таки зловещей», Л. Седов приводил взятые из советской печати цифры, согласно которым главный инженер шахты, хорошо выполняющей задания, зарабатывал 8600 руб. в месяц; «это рядовой, не крупный спец, и заработок его, следовательно, не может считаться исключительным. Таким образом, спецы часто зарабатывают в 80—100 раз больше неквалифицированных рабочих» [536].
Верхние слои интеллигенции сравнялись по размерам заработной платы с верхушкой бюрократии, а нередко и превосходили её по совокупным годовым доходам, тогда как наиболее массовые слои интеллигенции получали заработную плату, не обеспечивавшую удовлетворения даже самых насущных потребностей. На заработную плату врача, составлявшую 400 рублей, прожить было нельзя, поскольку обычный костюм стоил 800 рублей, хорошие туфли — 200—300 руб., метр драповой ткани — 100 руб. Поэтому врач, как правило, должен был искать работу по совместительству, чтобы обеспечивать себе сколько-нибудь сносный уровень существования.
Официальные сообщения о росте заработной платы умалчивали о том, что её увеличение едва поспевало за ростом стоимости жизни и падением покупательной способности рубля. Кроме того, советская статистика, оперировавшая средними цифрами, скрывала, что низкая заработная плата основной части рабочих в своём росте существенно отставала от динамики заработков привилегированных слоёв. Такая социальная политика, как справедливо замечал Жид, «доводит до крайней нищеты большинство трудящихся и вместе с тем гарантирует чудовищную зарплату привилегированным и позволяет расточать средства на массированную пропаганду, которая должна убедить наших (т. е. западных.— В. Р.) рабочих в том, что русские рабочие счастливы» [537].
Не меньшее неравенство существовало и в распределении социальных благ. Жид ссылался, в частности, на книгу американского журналиста Луиса Фишера, благожелательно настроенного к СССР, но тем не менее отмечавшего: «У меня такое впечатление, что царствующий пролетариат под натиском конкурентов сдаёт позиции: из 16 строящихся санаториев в Кисловодске… почти все возводятся правительственными учреждениями» [538].
Неравенство, порождаемое официальной социальной политикой, закономерно дополнялось стихийными «теневыми» процессами в экономической жизни. На верхних этажах социальной иерархии такие процессы обусловливались тем, что «сталинское самодержавие возвело кумовство, произвол, разнузданность, хищения и подкуп в систему управления» [539]. В обездоленных низах нужда и неравенство непрерывно провоцировали спекулятивные и хищнические тенденции, возраставшие, несмотря на драконовские законы сталинской юстиции. В РСФСР хищения общественной собственности составляли в 1931 году — 33,5 %, в первой половине 1932 года — 40 %, во второй половине этого года — 60 % от общего числа имущественных преступлений [540].
В корреспонденции иностранного рабочего, проживавшего в СССР в первой половине 30-х годов, подчёркивалось, что «мелкая» спекуляция и хищения, принявшие фантастические размеры, стали явлениями, характерными для всего Советского Союза. Автор рассказывал, как проводники железнодорожных поездов сделали своим постоянным промыслом покупку продуктов у крестьян для перепродажи в крупных городах и продажу крестьянам ситца, ботинок и галош, отсутствовавших в сельских магазинах. «У нас, железнодорожников,— говорил автору один из проводников,— самый популярный лозунг: кто не крадёт, тот не ест» [541].
В обстановке постоянных нехваток и дефицитов миллионы простых людей обрекались на следование жестокому принципу: «Хочешь жить — умей вертеться». Характерен описанный А. Жидом разговор с женщиной-врачом:
«„Сколько вам платят в месяц?“ — „Сто пятьдесят рублей“.— „Вам положена квартира?“ — „Нет… Нужно платить по крайней мере двадцать рублей в месяц за комнату“.— „Значит, у вас остаётся только сто тридцать. А питание?“ — „Ох, меньше, чем на двести рублей, не проживешь“.— „Ну, и как же вы обходитесь?“ — Грустная улыбка. „Выкручиваемся…“» [542]
Ещё более выразительный пример приведён в основанной на документальном материале повести Василия Ажаева «Вагон», описывающей движение одного из «ленинградских» этапов 1935 года. Один из персонажей, репрессированный «красный профессор», из беседы с товароведом, осуждённым за финансовые махинации, впервые узнает о существовании в стране крупномасштабной «теневой экономики». Особенно удивляют профессора обобщения товароведа:
«Вы святой человек, если не знаете: у нас все воруют, во всяком случае, воруют те, кто связан с товарами, с продуктами, словом, с материальными ценностями. А почему воруют? — Почему? — Прожиточный минимум высок, тогда как зарплата маленькая… И что же? Прикажете сидеть и смотреть, как семья, собственные дети голодают? У вас оклад, по-видимому, был приличный, и этой проблемой вы не интересовались. Спросите у любого… Я знаю, все нормировщики имеют свой кусок масла за комбинации с нормами. Зарплата мала, а тут есть возможность помочь себе и людям» [543].
Сталинская социальная политика, поляризуя общество на основную массу, ущемлённую в удовлетворении даже первоочередных жизненных нужд, и относительно немногочисленные группы «спецлюдей», допущенных к привилегиям, по существу, натравливала одни социальные группы на другие: сельских жителей на горожан, рабочих на интеллигенцию и т. д.
Над противоположными образами жизни возникали столь же противоположные психологические надстройки. Существование изолированных оазисов роскоши среди пустыни народной нищеты не могло не восприниматься массами с глубоким возмущением. Этими социально-психологическими факторами, а не только чудовищной напряжённостью репрессий объяснялась невозможность консолидации социально-политических сил, способных противостоять сталинскому произволу.
Более того. В годы большого террора Сталин использовал негодование масс, направленное против привилегированных групп и слоёв, в качестве средства психологической поддержки репрессий: ведь они обрушивались своим остриём на тех, кто возвышался над массами своим вызывающе благополучным образом жизни.
В мемуарных записях украинского писателя В. Сосюры мы находим примечательное свидетельство о восприятии большого террора сквозь призму памяти о социальных контрастах, особенно ярко выступивших на Украине во время голода 1933 года: «Мы, полуголодные, стоим у окна писательской столовой… а жена одного известного писателя… стоит над нами на лестнице и с издевательским высокомерием говорит нам:
— А мы этими объедками кормим наших щенков…
Я возненавидел её за эту фразу, и когда её репрессировали, подумал: „Так этой куркульке и надо“» [544].
До определённого времени многие трудящиеся ещё жили иллюзиями о том, что кремлёвским «вождям» неизвестно их бедственное положение. Попыткой обратить внимание на вопиющее неравенство было продиктовано, например, коллективное письмо Калинину от его земляков, бесхитростно описывающее картину народной жизни. Рассказывая, что их зарплата, составляющая 90—200 рублей в месяц, урезывается многочисленными вычетами, удерживаемыми «ежемесячно без нашего ведома и спросу», и съедается растущей дороговизной, авторы писали: «Мы, такие трудящиеся с мизерными зарплатами, ходим около магазинов продуктовых и промтоварных… а ничего не покупаем, так как мизерные заработки всё проешь и никогда себе ничего из одежды и обуви не купишь… Кто покупает-то всё в этих универмагах и гастрономах? Это доктора да инженеры с их огромными заработками. Артисты ещё хорошо у тебя зарабатывают по 3—4 тысячи рублей в месяц… Где уж тут равенство и братство-то… Все мы перезаложены, все наши вещи в ломбардах и все облигации госзаймов, всё у нас там пропадает и не на что выкупать». Письмо кончалось следующими характерными словами: « Мы ведь хорошо все знаем, что Вам не дают знать эту правду про жизнь народа и не показывают Вам голос и стон народа от этих наросших цен» [545].
Переводя на научный язык голос народного инстинкта, стихийно-интуитивно схватывающего несправедливость социальных порядков, Троцкий подчёркивал: имущественное расслоение, выступающее главным источником раздирающих общество социальных антагонизмов, проявляется в основном «в области распределения и лишь отчасти (преимущественно в сельском хозяйстве) — в области производства [546]. Распределение не отделено, однако, от производства непроницаемыми перегородками. Вызывая прямой разгул частных, групповых и индивидуальных аппетитов, бюрократия компрометирует самую идею обобществленной собственности. Рост экономических привилегий порождает в массе законные сомнения насчёт того, кому в конце концов будет служить вся система» [547].
Троцкий предупреждал, что буржуазные нормы распределения, давно переросшие все допустимые пределы и принявшие грубый и оскорбительный характер, способны в конечном счёте взорвать социальную дисциплину планового хозяйства, а следовательно, и государственно-колхозную собственность.
Этот прогноз реализовался, хотя и с полувековым опозданием, в годы «перестройки», когда накапливавшийся в народе десятилетиями жгучий протест против социальной поляризации и привилегий верхов, наконец, получил возможность выплеснуться наружу. Однако партократия вплоть до последних дней своего существования продолжала цепляться за собственные привилегии и считать управление распределительными отношениями своим монопольным правом. Поэтому она по-прежнему отчуждала трудящихся от участия в распределении национального дохода. Между тем только такое участие могло бы свести имущественное неравенство к его экономически необходимым границам, обеспечить справедливость в распределении жизненных благ и тем самым — демократически реформировать социальную систему.
В этих условиях массовый социальный протест был использован «демократами», и прежде всего Ельциным, добившимся популярности в массах именно своими гневными филиппиками против номенклатурных привилегий. Сокрушив же власть партократии, ельцинская власть не только сохранила, но и многократно приумножила прежние привилегии, автоматически переданные новой бюрократической элите.
Социальный переворот конца 80-х — начала 90-х годов не смог бы увенчаться успехом, если бы социальная политика предшествующих десятилетий не внесла глубокие социальные антагонизмы внутрь всех классов и социальных групп советского общества, в том числе — в ряды рабочего класса.
Важным рубежом в усилении неравенства среди рабочих явилось стахановское движение 30-х годов.