XXXVIII Извращения марксизма и реставрация национально-государственной идеи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XXXVIII

Извращения марксизма и реставрация национально-государственной идеи

В статье «Сталинократия», ставившей задачу представить «моментальный снимок России» к началу 1936 года, Г. Федотов писал: «Революция в России умерла. Троцкий наделал много ошибок, но в одном он был прав. Он понял, что его личное падение было русским „термидором“. Режим, который сейчас установился в России, это уже не термидорианский режим. Это режим Бонапарта» [588]. Говоря о завершении «настоящей контрреволюции, проводимой сверху», Федотов называл эту контрреволюцию «бытовой и вместе с тем духовной, идеологической» [589].

Бытовая контрреволюция, по мнению Федотова, нашла выражение в запрещении абортов, утверждении культа семьи и нового морального кодекса, содержанием которого являются прежде всего порядок и строгое соблюдение предписанных государством обязанностей. Соответственно меняется и природа общности, с которой должен идентифицировать себя советский гражданин. Такой общностью становятся не рабочий класс или партия, а «нация, родина, отечество, которые объявлены священными» [590].

Действительно, с середины 30-х годов официальная пропаганда стала проповедовать «новую мораль», сущностью которой стало утверждение «строгости нравов» и жёсткое дисциплинирование людей, прежде всего молодёжи. Отмечая, что подобная мораль характерна для тоталитарных режимов, Троцкий писал, что «многие педагогические афоризмы и прописи последнего времени могли бы казаться списанными у Геббельса, если б сам он не списал их в значительной мере у сотрудников Сталина» [591].

Параллельно с этими процессами шла реставрация некоторых порядков и институтов царского режима. Одним из проявлений этого было восстановление упразднённых Октябрьской революцией казачьих войск, составлявших самостоятельную часть царской армии, наделённую особыми привилегиями. До революции казакам поручались самые жестокие карательные экспедиции, топившие в крови революционные выступления рабочих и крестьян. Во время гражданской войны белые армии Каледина, Краснова, Корнилова, Алексеева, Дутова состояли преимущественно из казаков (в эти годы, однако, существовало и «красное казачество», рекрутировавшееся из низших слоёв этой большой социальной группы).

20 апреля 1936 года было принято постановление ЦИК о снятии с казачества ограничений по службе в Красной Армии. Спустя несколько дней был издан приказ наркома обороны о комплектовании территориальных и кадровых казачьих дивизий. Одновременно с этим были восстановлены некоторые привилегии казачества, включая ношение казачьей формы. А. Орлов вспоминал, с каким изумлением участники одного из торжественных собраний в Кремле встретили присутствие в зале казачьих старшин в форме царских времён, с золотыми и серебряными аксельбантами [592].

Глубокий характер носила и духовно-идеологическая контрреволюция, связанная с принижением и извращением марксистской теории. Отмечая, что этот процесс вырос из присущего Сталину пренебрежительного отношения к марксизму и вообще к теории, Г. Федотов замечал: «Сталин и вся его группа никогда, быть может, не были настоящими марксистами… Если бы теории были столь важны для действия, то, конечно, им никогда бы не сидеть в Кремле; первое место принадлежало бы пророкам подполья: всем этим Троцким, Каменевым, Бухариным. В порядке теории любой профессор Коммунистической академии забьёт Сталина. Но Сталин платит ему презрением и рад, что, может, наконец, открыто высказать это презрение» [593], [594].

Считая разрыв Сталина с марксизмом уже завершившимся процессом, Федотов задавался вопросом, почему в таком случае в Советском Союзе «на каждом шагу, изменяя марксизму и даже издеваясь над ним, ханжески бормочут старые формулы?» Причины этого Федотов видел в том, что всякая власть, а особенно деспотическая, тоталитарная, нуждается в идеологии, освящающей её господство. Однако для нынешних правителей России непосильна задача «создать заново идеологию, соответствующую новому строю… Марксизм для них вещь слишком мудрёная, в сущности почти неизвестная. Но открытая критика его представляется вредной, ибо она подрывала бы авторитет Ленина и партии, с именем которой неразрывно связана Октябрьская революция. Отрекаться от своей собственной революционной генеалогии — было бы безрассудно».

Вытравление революционной идеологии при сохранении внешне неприкосновенными её ключевых лозунгов не является уникальным случаем в истории. Аналоги этому процессу Федотов находил в развитии буржуазно-демократических режимов, сохранявших попранные ими лозунги революций, которым они были обязаны своим возникновением. «Французская республика 150 лет пишет на стенах: „Свобода, равенство, братство“, несмотря на очевидное противоречие двух последних лозунгов самым основам её существования» [595].

Догматизировав некоторые марксистские формулы, Сталин одновременно фальсифицировал марксизм, фактически отвергнув его основные принципы: социальное равенство, гуманизм и интернационализм.

Отмечая, что «издевательство над марксизмом сделалось прямо признаком хорошего тона в советской прессе», Федотов видел наиболее наглядное проявление этого процесса в открытом поругании эгалитарных тенденций социализма, получивших кличку «уравниловки». Отвергая «пафос справедливости, понятой как равенство», сталинизм «глумится над „уравниловкой“, выделяет собственную аристократию, строит общество явно иерархическое» [596].

Что же касается идеологии гуманизма, то она после шельмования самого этого понятия в официальной печати начала 30-х годов, была внешне восстановлена в своих правах. Бухарин и другие теоретики, отстаивавшие гуманистические принципы, пытались найти опору в некоторых фрагментах из речей Сталина, получивших широкий общественный резонанс. Так, в выступлении 4 мая 1935 года на выпуске слушателей военных академий Сталин призвал «прежде всего научиться ценить людей, ценить кадры, ценить каждого работника, способного принести пользу нашему общему делу. Надо, наконец, понять, что из всех ценных капиталов, имеющихся в мире, самым ценным и самым решающим капиталом являются люди, кадры. Надо понять, что при наших нынешних условиях кадры решают всё» [597].

На первый взгляд, эти положения носили гуманистический характер. В качестве таковых они и преподносились советскому народу и зарубежному общественному мнению. Однако, трезво анализируя их, нетрудно заметить: гуманистическими они могут быть названы с весьма существенными оговорками. Во-первых, Сталин рассматривал людей не как самоцель, высшую ценность, а всего лишь как «капитал», функциональное средство и инструмент «дела». Во-вторых, понятие «люди» отождествлялось с понятием «кадры», в свою очередь вплотную сближающимся с понятием номенклатуры. Впрочем, призыв к «заботе» об этой категории «людей» не помешал Сталину спустя небольшое время обрушить удар прежде всего именно на «кадры», без которых, как он уверял, «мы будем хромать на обе ноги».

Действительное соотношение между сталинизмом и гуманизмом лучше всего улавливали те старые большевики, которые в марксизме более всего ценили его гуманистическую сущность. С горечью убеждаясь в очевидной дегуманизации советского общества, некоторые из них усматривали в этом процессе жестокую, но неизбежную закономерность, приходили к ущербной идее о том, что нынешнее поколение должно быть принесено в жертву будущему. A. M. Коллонтай, после 1922 года отказавшаяся от участия в каких-либо оппозициях, говорила в доверительной беседе с американской левой журналисткой А. Л. Стронг: «Для меня человеческая душа — это самое главное в мире. Но мы не сможем обратиться к ней ещё лет пятьдесят. Нынешнее поколение создает механизм для будущего, у них нет времени думать о высших идеалах. Тем из нас, кто мечтает о братстве, справедливости и человеческом счастье, нужно вовремя уйти со сцены, чтобы нас не столкнули с неё силой… В этом суть трагедии наших лидеров — от Троцкого до Бухарина» [598].

Наиболее беспощадной аннигиляции подверглась в сталинской идеологии интернационалистская доктрина марксизма. Чтобы заполнить образовавшийся в результате этого идейный вакуум, Сталин ориентировал свою пропагандистскую машину на апелляцию к национально-государственническим стереотипам массового сознания.

Решив сделать ставку в грядущей войне не на революционный интернационализм, а на национально-патриотические чувства, Сталин постепенно смещал акценты в освещении истории Российской империи. Как и во всех остальных сферах идеологической жизни, он двигался здесь противоречивым и извилистым путём, не смущаясь разительным противоречием между новыми формулами и своей прежней трактовкой русской истории. Если в 1931 году, обосновывая необходимость форсированной индустриализации, он утверждал, что «старую Россию» «непрерывно били за отсталость» [599], то теперь акцент был перенесен на восхваление побед царской России, в том числе в завоевательных, несправедливых войнах.

В замечаниях Сталина, Кирова и Жданова о конспекте учебника по истории СССР (1934 год) ещё преобладали традиционные большевистские формулы: о влиянии революционных движений в Западной Европе на формирование демократического и социалистического движения России, об аннексионистско-колонизаторской роли русского царизма («царизм — тюрьма народов») и его контрреволюционной роли на международной арене («царизм как международный жандарм») [600]. Однако в ходе дальнейшей работы над учебниками истории требования к ним решительно изменились. На заключительном заседании жюри конкурса на школьный учебник истории (январь 1937 года) нарком просвещения Бубнов сообщил о новых установках Сталина, согласно которым присоединение Украины к России следовало рассматривать как результат «правильного» выбора украинского народа: вхождения в «единоверное московское государство» (неизбежной альтернативой этому процессу объявлялось присоединение Украины к католической Польше или её поглощение мусульманской Турцией) [601]. В советской историографии укоренился тезис о добровольном присоединении всех наций и народностей к России. Вхождение Украины, Грузии и других стран в Российскую империю стало трактоваться сначала как «наименьшее зло» (по сравнению с их возможным объединением с каким-либо другим государством), а затем как безусловное благо для народов этих стран.

В новых учебниках истории утверждалась прогрессивность всех завоеваний царской России, возрождался культ русских князей Александра Невского, Дмитрия Донского, полководцев царской армии XVIII—XIX веков. С положительным знаком стала оцениваться деятельность Ивана Грозного и Петра I, значение которой усматривалось в утверждении сильной централизованной власти и расширении границ Российской державы. Широкое распространение получили формулы «великий русский народ», «первый среди равных», «старший брат» и т. д. Отсюда был только один шаг к провозглашению Сталиным в 1945 году русского народа «наиболее выдающейся из всех наций, входящих в состав Советского Союза», «руководящей силой Советского Союза среди всех народов нашей страны» [602].

В контексте возвеличивания старой государственности следует рассматривать идеологическую кампанию, открытую против старейшего большевистского историка Покровского и его школы, считавшейся на протяжении многих лет ведущим направлением советской исторической науки.

Покровский был руководителем крупнейших марксистских научных учреждений — Коммунистической академии и Института красной профессуры, председателем общества историков-марксистов. В 1928 году был торжественно отпразднован его 60-летний юбилей. Спустя четыре года, в некрологе, опубликованном «Правдой», Покровский именовался «всемирно известным учёным-коммунистом, виднейшим организатором и руководителем нашего теоретического фронта, неустанным пропагандистом идей марксизма-ленинизма» [603]. Такая репутация сохранялась за ним вплоть до января 1936 года, когда на заседании комиссии ЦК и СНК по учебникам истории Бухарину и Радеку было поручено написать статьи об ошибках исторической школы Покровского. По свидетельству A. M. Лариной, Сталин лично потребовал от Бухарина, чтобы его статья носила «разгромный» характер [604].

27 января 1936 года в центральных газетах появилось изложение принятого днём раньше постановления ЦК и СНК «Об учебниках истории» (текст его был написан Ждановым и отредактирован Сталиным, который внёс ряд формулировок, ужесточавших критику Покровского). В тот же день в «Правде» была помещена статья Радека «Значение истории для революционного пролетариата», а в «Известиях» — статья Бухарина «Нужна ли нам марксистская историческая наука (о некоторых существенно важных, но несостоятельных взглядах М. Н. Покровского)».

После этих первых «сигналов» развернулась жестокая критика работ Покровского и его учеников. О её характере можно получить представление по выступлению ответственного редактора «Исторического журнала» О. С. Вейланд, которая каялась в том, что журнал не разоблачил «вредительство школы Покровского», выражавшееся в «замалчивании стремления к овладению украинской массой (в XVII веке.— В. Р.) идеей объединения с русскими трудящимися для борьбы против поляков. Это делали совершенно сознательно враги народа» [605].

Погромную кампанию, завершившуюся выпуском в 1939—1940 годах двух сборников «Против исторической концепции М. Н. Покровского», Троцкий объяснял тем, что Покровский «недостаточно почтительно относился к прошлой истории России» [606]. О том же, но с явным сталинистским оттенком писал в 70-х годах К. Симонов: «Покровский отвергался… потому, что потребовалось подчеркнуть силу и значение национального чувства в истории, а тем самым в современности» [607].

Более точно уловил ещё в 30-е годы смысл апелляции к национально-историческим традициям, в особенности военным, Г. Федотов, который писал, что правящим слоем СССР «в спешном порядке куётся национальное сознание». Оценивая этот процесс «как национальное перерождение революции, как её сублимацию», Федотов подчёркивал, что в состав нового легализованного патриотизма входит «имперское, российское, но не русское сознание», поскольку группе, стоящей у власти, «легче усвоить империалистический стиль Империи, чем нравственный завет русской интеллигенции или русского народа» [608].

Этот коренной идеологический сдвиг выдвинул на передний план историков «старой школы», в чьих трудах снова стал слышаться «звук государственных фанфар». В 1939 году был избран академиком Ю. В. Готье, чьи дневники периода гражданской войны дышат неистовой ненавистью к большевизму и зоологическим антисемитизмом [609]. Тогда же Высшей партийной школой был переиздан курс лекций по русской истории академика Платонова, не скрывавшего своих монархических убеждений и за шесть лет до этого умершего в ссылке.

Новая идеологическая струя нашла выражение в появлении множества романов, пьес, кинофильмов, возвеличивавших князей, царей и полководцев дореволюционной России. Одновременно подвергались поношению те художественные произведения, которые противоречили новой трактовке русской истории. Злобная пропагандистская кампания была развёрнута вокруг комической оперы «Богатыри», поставленной Камерным театром. После посещения спектакля Молотовым он был немедленно запрещён, а в «Правде» появилась статья председателя Комитета по делам искусств Керженцева, подвергавшая разносной критике театр и автора либретто оперы Д. Бедного за «оплёвывание народного прошлого» и «искажение истории», «ложное по своим политическим тенденциям» [610].

Рассказывая о подобных фактах в книге «Укрощение искусств», Ю. Елагин подчёркивал, что поворот на «идеологическом фронте» «был действительно очень крут, и приспособиться к нему было нелегко для тех, кто был воспитан на старых классических принципах интернационального коммунизма. Новое же иногда было диаметрально противоположно старому. Это был национализм, реабилитация если не всего, то многого из исторического прошлого народа, утверждение откровенного духа диктатуры… Требовалась немалая ловкость, чтобы эти новые установки втиснуть в марксистские и ленинские концепции. И их кромсали, извращали, переворачивали наизнанку, но всё-таки втискивали» [611].

Изменения в идеологической жизни, выразившиеся в вытеснении классовых и интернациональных критериев национально-государственными, находили сложное преломление в общественной психологии, массовых умонастроениях. Поражения революционного движения на Западе, ложно объясняемые недостаточной революционностью европейского пролетариата, объявление шпионами множества зарубежных коммунистов, дискредитация прошлого большевистской партии в результате судебных подлогов, клеветнических наветов на её бывших признанных лидеров — всё это, завязанное тугим узлом, создавало духовный вакуум, который постепенно заполнялся новыми идеологическими стереотипами. Внутренняя логика этого процесса и его отражения в сознании сталинистски настроенной молодёжи выразительно передана в воспоминаниях Л. Копелева.

«Миллионы рабочих шли за Гитлером и Муссолини. Ни английские, ни французские, ни американские коммунисты, хотя их партии были вполне легальны, даже в годы жесточайшего всемирного кризиса не повели за собой ни рабочих, ни крестьян. И в то же время нас уверяли, что почти все зарубежные партии кишели шпионами…

Нам доказывали наши вожди и наставники, пылкие ораторы, талантливые писатели и официальные судебные отчёты (они ещё не вызывали сомнений), что старые большевики, бывшие друзья самого Ленина, из-за властолюбия или из корысти стали предателями, вдохновителями и участниками гнусных злодеяний. А ведь они когда-то были революционерами, создавали советское государство…

Что мы могли этому противопоставить? Чем подкрепить пошатнувшиеся вчерашние идеалы?

Нам предложили позавчерашние — Родина и народ.

И мы благодарно воспринимали обновлённые идеалы патриотизма. Но вместе с ними принимали и старых и новейших идолов великодержавия, исповедовали изуверский культ непогрешимого вождя (взамен „помазанника“) — со всеми его варварскими, византийскими и азиатскими ритуалами, и слепо доверяли его опричникам» [612].

Политическую логику этого поворота, ставшего органической частью «сталинского неонэпа», чутко уловила наиболее реакционная часть русской эмиграции. Если в первые годы советской власти она называла Октябрьскую революцию «еврейским шабашем» и даже о Временном правительстве вспоминала с ненавистью как о «кадетско-эсеровской говорильне», то в середине 30-х годов она с удовлетворением писала об окончании «великой русской смуты» и упрочении национальной государственности.

На возможность имперски-великодержавного перерождения Октябрьской революции впервые указал известный русский монархист и черносотенец В. Шульгин. В книге «1920 год», переизданной в СССР, он писал о возможности такой эволюции большевизма, которая выдвинет из его рядов «самодержца Всероссийского», способного восстановить границы Российской державы «до её естественных пределов». Таким самодержцем, как подчёркивал Шульгин, станет не Ленин или Троцкий, которые «не могут отказаться от социализма» и будут «нести этот мешок на спине до конца», а «Некто, кто возьмет от них… их решимость — принимать на свою ответственность невероятные решения… Но он не возьмет от них их мешка. Он будет истинно красным по волевой силе и истинно белым по задачам, им преследуемым. Он будет большевик по энергии и националист по убеждениям» [613].

После нелегального посещения в 1926 году Советского Союза Шульгин выпустил новую книгу «Три столицы. Путешествие в Красную Россию», в которой повторил свой прогноз. «Мы слишком много пили и пели,— писал он.— Нас прогнали. Прогнали и взяли себе других властителей, на этот раз „из жидов“. Их, конечно, скоро ликвидируют. Но не раньше, чем под жидами образуется дружина, прошедшая суровую школу» [614].

После второй мировой войны Шульгин счёл свои прогнозы осуществлёнными. Оказавшись к исходу войны в Югославии, он явился в советскую военную миссию и заявил о своём желании вернуться в Советский Союз, даже если его там арестуют. Л. Треппер, встречавшийся с Шульгиным на Лубянке, вспоминал, что его допросы превращались в чтение лекций по русской истории в зале, битком набитом офицерами НКВД. В беседах с сокамерниками Шульгин «часто распространялся на излюбленную им тему величия России:

„Под руководством Сталина наша страна стала мировой империей. Именно он достиг цели, к которой стремились поколения русских. Коммунизм исчезнет, как бородавка, но империя — она останется! Жаль, что Сталин не настоящий царь: для этого у него есть все данные! Вы, коммунисты, не знаете русской души. У народа почти религиозная потребность быть руководимым отцом, которому он мог бы довериться“» [615].

Шульгин был досрочно освобожден в 1956 году, вслед за чем его статьи стали появляться на страницах советской печати. В 1961 году он даже был приглашён в качестве почётного гостя на XXII съезд КПСС. Небезынтересен и тот факт, что Хрущёв на встрече с деятелями советской интеллигенции в 1963 году, обвиняя некоторых из них в отсутствии патриотизма, не преминул заявить, что Шульгин, хотя и «лидер монархистов, а патриот» [616].

В 20-е годы прогнозы Шульгина не вызвали такого внимания со стороны большевиков, какое было проявлено, например, к более осторожному прогнозу лидера либерально-кадетского течения «сменовеховцев» Устрялова, утверждавшего, что эволюция большевизма приведёт «к обычному буржуазному государству». На XI съезде РКП(б) Ленин подчёркивал: «В устряловском прогнозе содержится „классовая правда[“], грубо, открыто высказанная классовым врагом… Такие вещи, о которых говорит Устрялов, возможны, надо сказать прямо… Враг говорит классовую правду, указывая на ту опасность, которая перед нами стоит. Враг стремится к тому, чтобы это стало неизбежным» [617].

«Классовая правда» содержалась и в прогнозе Шульгина, указывавшего на возможность эволюции советского режима к вождизму с «истинно русской» спецификой. Эта «классовая правда» оказалась востребованной сталинизмом, и, будучи им до известной степени реализованной, стала одним из слагаемых трагического разрушения социалистической власти в СССР.

Конечно, данный прогноз не реализовался в том объёме, как это представлялось самому Шульгину. В результате экономических и социальных преобразований, осуществлённых на путях большевистской национальной политики, Советский Союз утратил присущие царской России черты колониальной империи. Бывшие отсталые национальные окраины продвинулись по пути экономического и культурного прогресса темпами, до сего дня не достижимыми для полуколониальных и зависимых стран.

Оценивая характер национальных отношений в СССР, Троцкий подчёркивал, что речь должна идти не о гнёте одной национальности над другой, а о «гнёте централизованного полицейского аппарата над культурным развитием всех наций, начиная с великорусской, которая страдает от режима гауптвахты никак не меньше других» [618].

Этот бюрократически-тоталитарный гнёт прямо вытекал из отношения Сталина к народу, которое, как справедливо замечал Г. Федотов, напоминало отношение «самодержавного царя… Колхозницы, плачущие от восторга после посещения самого Сталина в Кремле, повторяют мотив крестьянского обожания царя. Сталин и есть „красный царь“, каким не был Ленин. Его режим вполне заслуживает название монархии, хотя бы эта монархия не была наследственной и не нашла ещё подходящего титула» [619].

Разумеется, Сталин публично ни разу не произнес чего-либо, наталкивавшего на такую параллель. Своими истинными мыслями о взаимоотношениях «вождя» и народа он делился только со своим ближайшим окружением. В дневниковых записях М. Сванидзе (жены А. С. Сванидзе — шурина Сталина по первому браку), относящихся к 1935 году, воспроизведены сталинские слова по поводу устраиваемых ему оваций: «Народу нужен царь, т. е. человек, которому они могут поклоняться и во имя которого жить и работать». Спустя некоторое время Сталин «опять высказал мысль о фетишизме народной психики, о стремлении иметь царя» [620]. К этим свидетельствам близко свидетельство Хрущёва, вспоминавшего: «Сталин говорил, что народ — навоз, бесформенная масса, которая идёт за сильным» [621].

7 ноября 1937 года на обеде у Ворошилова Сталин ясно дал понять, что рассматривает свою политику как продолжение имперской политики русских царей. Как записано в дневнике одного из присутствовавших там лиц, Сталин сказал: «Русские цари сделали одно хорошее дело — сколотили огромное государство, до Камчатки. Мы получили в наследство это государство… Поэтому каждый… кто стремится к отделению от него отдельной части и национальности, он враг, заклятый враг государства, народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, был бы он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью» [622].

Руководствуясь этой изуверской установкой, Сталин истребил партийно-государственное руководство и значительную часть интеллигенции всех союзных и автономных республик — по подозрению в стремлении к реализации записанного в Конституции 1936 года права на выход этих национальных образований из СССР или же в желании расширить самостоятельность последних.

Эти расправы, достигшие апогея в годы большого террора, приобрели широкий размах уже в первой половине 30-х годов.