Превентивная война?
Превентивная война?
Иногда высказывают предположение, будто советская мобилизация в марте 1941 г. вызвала к жизни операцию «Барбаросса». Мы рассмотрели сложную ситуацию, в которой принимались решения. Следует помнить, что разработка «Барбароссы» с самого начала являлась наступательной инициативой вермахта, совершенно не учитывавшего размеры поставленной задачи и самонадеянно недооценивавшего способности противника. В сравнении с прежними кампаниями, успокаивал Гитлер Кейтеля, война с Советским Союзом будет «детской игрой в песочнице»{458}. В результате Гитлер и германские военные а priori исключали возможность упреждающего удара со стороны Советского Союза. Генерал-майор Эрих Маркс, которому поручили составить первоначальную версию плана, даже жаловался, что Красная Армия «вряд ли будет столь любезна, чтобы атаковать» немцев{459}. Впервые Гитлер представил эту войну как превентивную меру в своем заявлении Сталину в момент начала войны, а также в обращении к армии в тот же день. Он повторил подобную оценку в октябре 1941 г., бросая призыв собирать зимние вещи для солдат на Русском фронте и оправдываясь, будто в мае «ситуация сложилась столь угрожающая, что нельзя было больше сомневаться в намерении России напасть на нас при первой возможности»{460}. Этот аргумент конечно возымел значительное действие на тех в ближайшем политическом окружении Гитлера, кто не был знаком с планами военных. Так, например, Рудольф Гесс писал матери из плена осенью 1941 г.: «Немногие избранные призваны принимать решения на века, но, возможно, лишь один-единственный действительно сделал это. Я имею в виду фюрера, решившего предупредить нападение большевиков. Все значение его решения полностью раскроется лишь в будущие времена»{461}. Отчаянно пытаясь скрыть трудности, встретившиеся при проведении блицкрига в России, Гитлер вновь повторил в мае 1942 г., что, если бы он «слушал плохо информированных генералов и ждал, пока русские, в соответствии со своими планами, опередят нас, вряд ли был бы шанс остановить их танки на благоустроенных дорогах Центральной Европы»{462}.
Представление данной войны как превентивной было, естественно, взято на вооружение некоторыми германскими генералами на Нюрнбергском процессе. В благоприятной атмосфере разворачивающейся холодной войны они старались оправдать свой энтузиазм при подготовке операции «Барбаросса», заявляя, что поддерживали решение Гитлера развязать упреждающую войну с целью остановить советскую экспансию{463}. Однако архивные материалы ясно удостоверяют тот факт, что германская разведка никогда не работала в этом направлении. Даже Паулюс, который рад был бы привести такого рода свидетельства в Нюрнберге, неохотно признал: «Мы не замечали никаких приготовлений Советского Союза к нападению». В мемуарах Гудериана выносится такой же вердикт. И фельдмаршал Манштейн подтверждал, что диспозиция советских войск не показывала намерения нанести удар{464}. Даже в сентябре 1940 г., когда разработка планов наступления шла полным ходом, генерал-лейтенант Кестринг сообщал генералу Гальдеру, что Красная Армия разрушена чистками и потребуется по меньшей мере три года, чтобы она достигла довоенного уровня{465}. От германской разведки не укрылась тайная мобилизация, за которой она пристально следила. По расчетам разведчиков, русские должны были «сосредоточить силы в укрепрайонах», откуда в лучшем случае могли производить отдельные ограниченные контратаки{466}. Эту оценку намеренно исказили пропагандисты вермахта, «чтобы создать впечатление… будто русские сосредоточивают силы и "готовы к прыжку" и атака со стороны Германии становится военным императивом»{467}.
Идея превентивной войны как позитивный элемент военной доктрины глубоко укоренилась именно в германской, а не советской военной традиции. Фридрих Великий затронул этот предмет в своем «Анти-Макиавелли»{468}. Старец Мольтке развивал идею превентивной войны в 1886 г., защищая план быстрой кампании, чтобы опередить русских в Польше. Граф фон Шлиффен опирался на опыт своих предшественников в деле оправдания превентивной войны и придания ей законного статуса, когда утверждал: «Мы находимся в том же положении, как и Фридрих Великий во время Семилетней войны. Во всей Западной России войска ликвидированы. Россия потеряла способность действовать на годы. Теперь мы могли бы свести счеты с самым злобным и опасным нашим врагом — Францией, и мы завоевали себе полную свободу действий для этого». Как только до германского Генерального штаба дошло, что война на два фронта неизбежна, там поняли, что только такими методами можно добиться быстрого поражения одного из противников и уничтожить потенциальную угрозу на этом фронте. Подобное наследие сыграло важную роль при планировании «Барбароссы». Для советской военной доктрины «превентивная война» — совершенно чуждый элемент. Понятие «упреждающий удар», имевшее совсем другой смысл, содержалось как один из маневров в теории «глубинных операций», но было лишено каких-либо экспансионистских черт per se{469}.
Необходимость помешать наступлению русских служила лишь предлогом, притом в последние шесть месяцев перед войной ей не придавалось большого значения. На сцену вновь выступила программная установка Гитлера «жизненное пространство на Востоке» и явилась убедительным оправданием войны с Советским Союзом{470}. Как только решение по «Барбароссе» было принято и война приближалась, идеологическое кредо точно совпало со стратегическими целями и всегда оставалось на поверхности. Как японский министр иностранных дел Мацуока узнал в Берлине в марте 1941 г., всякое сотрудничество с Советским Союзом исключалось, «поскольку идеология армии и всей остальной нации совершенно неприемлема… союз с ними возможен так же, как между огнем и водой»{471}. В марте 1941 г. Гитлер объяснял, что эту войну не следует рассматривать с чисто военной точки зрения, она — последний удар по «еврейскому большевизму»{472}. Обращаясь к Муссолини за день до вторжения, он смог вздохнуть с облегчением:
«В заключение позвольте сказать еще одно, дуче. С тех пор, как я пришел к этому решению, я снова чувствую себя духовно свободным. Партнерство с Советским Союзом, несмотря на совершенно искренние усилия добиться окончательного примирения (курсив мой. — Г.Г.), все же часто угнетало меня, так как тем или иным образом заставляло меня поступаться всеми моими принципами, убеждениями, прежними обязательствами. Я счастлив теперь освободиться от этих душевных мук»{473}.