Введение: принципы сталинской внешней политики

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Введение: принципы сталинской внешней политики

Нет особых оснований считать, будто Сталин в своей внешней политике следовал догме и существует прямая связь между воинственной программой ленинской работы «Империализм, как высшая стадия капитализма», задуманной в 1915 г. в Швейцарии во время Первой мировой войны, и предполагаемым сталинским планом революционной войны 1941 г., якобы определявшим эту политику. Для первого послереволюционного десятилетия была характерна динамичная переориентация внешней политики. Большевики столкнулись с огромными трудностями в своих попытках примирить два взаимоисключающих фактора: программную задачу распространения революции за пределы России и повседневную задачу выживания в установленных границах. С самого начала советскую внешнюю политику характеризовал постепенный, но неуклонный переход от непримиримой вражды к государствам с капиталистическим строем к мирному сосуществованию, основанному на принципе взаимной целесообразности. Сначала это трактовалось как тактический, причем временный ход. Однако объявленная временная новая экономическая политика (НЭП) стала лишь первой в длинном ряду «мирных передышек» под различными идеологическими вывесками: «социализм в одной стране», «единый фронт», «народный фронт», «оттепель», «разрядка» и, совсем недавно, «гласность». Все большее растягивание этих «переходных» периодов вызывало постоянное и неуклонное размывание идеологической составляющей советской внешней политики.

К 1926 г. чиновники Форин Оффис признали «сильного, сурового, молчаливого» Сталина бесспорным лидером коммунистической партии. «Неудивительно, — замечали они, — что поражение фанатичной большевистской оппозиции означает внешнюю политику, использующую "внутренние ресурсы"»{21}. Контраст между заявлением Троцкого при его назначении первым народным комиссаром иностранных дел, что его задачей будет «выпустить несколько революционных прокламаций, а затем прикрыть лавочку»{22}, и впечатлениями британского Форин Оффис отражает перемены, произошедшие в советской внешней политике за первое послереволюционное десятилетие. Первоначальная уверенность, что международные отношения и официальное признание несущественны в мире, сотрясаемом революцией, сменилась, начиная с конца 1921 г. и особенно после 1924 г., трезвым осознанием необходимости достичь modus vivendi{23} в отношениях с внешним миром. Коминтерн также пытался совместить свою идеологическую линию с национальными интересами. В начале 1924 г. его V Конгресс неохотно признал наступление «эры стабилизации капитализма» и заявил о переориентации действий коммунистических партий и народных фронтов на защиту России{24}. Опыт этих лет показал, что вряд ли можно сохранять двойственность, не нарушая национальные интересы России. Желание Сталина скорее вести умеренную дипломатию, чем поощрять идеологическое рвение, выразилось в замене Г.Чичерина на посту наркома иностранных дел М.Литвиновым, представителем западной ориентации в Наркоминделе, официально — в 1928 г., фактически — двумя годами раньше. Несмотря на разницу в складе характера, темпераменте и социальном происхождении, и Литвинов, и Сталин исповедовали благоразумный и прагматичный подход к иностранным делам{25}.

Ряд дипломатических и идеологических просчетов в конце первого десятилетия существования Советского государства потребовал срочной смены приоритетов. Надежды на безусловную поддержку мирового пролетариата рухнули. С виду Коминтерн был настроен по-боевому, объявляя конец периода стабилизации капитализма и возрождение революционной ситуации на Западе. Тактика единого фронта была оставлена и заменена воинственным лозунгом «класс против класса». Однако после полной советизации ненадежного коммунистического движения в Европе Коминтерн 30-х гг. уже не походил на Коминтерн в первые десять лет своего существования. К 1941 г. он окончательно «потерял хватку» и был отстранен от каких-либо практических дел, хотя формальный роспуск последовал только в 1943 г.

Тем не менее, наследие имперского соперничества, обогащенное коммунистическим опытом, порождало взаимные подозрения, перечеркивающие любые признаки сближения в начале 20-х гг. Эти подозрения — главный фактор, определявший постепенную, но неуклонную дестабилизацию в 30-е гг. и события, приведшие к войне. Форсированная индустриализация и коллективизация были направлены на выжимание с помощью грубой силы экономических ресурсов, которые не могли быть получены в результате нормальных торговых отношений с Западом. Учитывая реалии капиталистического окружения и боязнь новой интервенции, защита от внешней угрозы становилась необходимой предпосылкой для построения «социализма в одной стране». Еще до прихода Гитлера к власти Советский Союз старался заключить соглашения о взаимопомощи со своими ближайшими соседями, а после 1931 г. эти усилия получили новый импульс.

Историческая память коротка. В свете неожиданного превращения Советского Союза в сверхдержаву после Второй мировой войны, возможно, почти забыто, что вплоть до начала войны страх перед новой капиталистической интервенцией доминировал в мыслях Сталина и его армии. Новая советская военная доктрина, разрабатывавшаяся с 1928 г., скорее отмечала наличие множества врагов, угрожающих Советскому Союзу, чем выражала экспансионистские устремления. Не ожидая войны империалистических государств между собой, боялись крестового похода против русской революции. До 1927 г., из-за слабости Красной Армии и в надежде достичь modus vivendi с Западом, считалось, что с помощью европейских рабочих удастся удерживать западные правительства от войны с Советским Союзом. Однако к 1927 г. революционные перспективы уменьшились, и задача предотвращения угрозы была поставлена перед Красной Армией{26}. Вся политика «коллективной безопасности» последовательно, лишь с незначительными тактическими отклонениями, строилась на признании потенциальной опасности, исходящей от капиталистического лагеря в целом, будь то фашистская Германия или западные демократии. Взяв на вооружение политику баланса сил, столь чуждую марксистской теории, запрещавшей объединяться с одним капиталистом против другого, Сталин сосредоточил усилия на защите революции путем сотрудничества со странами Запада.

Заключение пакта Молотова — Риббентропа о ненападении 23 августа 1939 г. означало изменение расстановки сил, но не общих целей сталинской внешней политики. То же относится и к секретным протоколам, подписанным месяц спустя, которые разграничивали сферы влияния Советского Союза и Германии. Мотивы подписания пакта становятся ясны, как только мы точно определим временной отрезок, на котором произошло обращение Сталина в сторону Германии. Полемика вокруг толкования смысла пакта охватывает два противоположных полюса и широкий спектр мнений между ними. На одном полюсе интерпретация, согласно которой Советский Союз проводил неоспоримо благородную политику создания всеевропейского щита коллективной безопасности от нацистской агрессии. Неудачу объясняют не недостатком искренних усилий Советов, а «примиренчеством», неспособностью западных демократий дать отпор гитлеровской агрессии. По мнению ученых этой школы, русские не рассматривали всерьез выбор в пользу Германии до конца августа 1939 г., когда они поняли, что Запад не откажется от примиренческих настроений, а Гитлер уже приступил к оккупации Польши.

На противоположном полюсе — заявления, что коллективная безопасность от агрессии никогда не была истинной целью Кремля, а лишь фасадом, за которым Сталин в течение всего десятилетия домогался агрессивного альянса с не желавшим этого Гитлером. Данная интерпретация подчеркивает идеологические предпосылки советской внешней политики. Такие историки, как Роберт Таккер и, совсем недавно, Суворов, утверждают, что еще в 1927 г. Сталин решил вбить клин между капиталистическими государствами и втравить их в разрушительную империалистическую войну между собой, из которой Советский Союз вышел бы невредимым и достаточно сильным, чтобы расширить свою территорию на всех рубежах. Для того чтобы спровоцировать эту войну, Сталин облегчил Гитлеру приход к власти, старательно направляя политику Коминтерна и германской коммунистической партии по самоубийственному курсу и препятствуя их возможному союзу с социал-демократами. Нацистско-советский пакт, согласно этой точке зрения, всегда подразумевался в планах Сталина, тогда как «коллективная безопасность» лишь маскировала его истинные замыслы от Запада. Суворов старается приписать Сталину постоянную агрессивную политику в сговоре с Германией начиная с Рапалльского договора 1922 г{27}.

Весьма соблазнительно отнести сдвиг в советской политике на счет разочарования в Западе после Мюнхенской конференции в сентябре 1938 г. Исключение Советов из конференции и карт-бланш, данный Гитлеру в Чехословакии, как будто подтвердили глубоко укоренившиеся подозрения, что британский и французский премьер-министры, Чемберлен и Даладье, решили отвести от себя германскую опасность, поощряя гитлеровскую экспансию на восток. Однако такая интерпретация не учитывает тот факт, что, несмотря на тяжелый удар, нанесенный коллективной безопасности, Сталин не считал последствия Мюнхена необратимыми. Более того, у него не было альтернативного плана действий, пока Гитлер ставил на дальнейшее покорение Запада.

Для большинства историков излюбленный водораздел — сталинский обзор советской внешней политики на XVIII съезде партии 10 марта 1939 г. Часто цитируют знаменитое предупреждение Сталина западным демократиям, что он не собирается «таскать для других каштаны из огня». Под влиянием событий, случившихся впоследствии, историки обнаруживают здесь решение Сталина сотрудничать с нацистской Германией. Однако даже беглый анализ всего текста выступления достаточно ясно показывает, что Сталин на самом деле отказывался от ленинской идеи революционной войны и предостерегал об опасности, которую мировая война представляет для Советского Союза. Кроме того, в течение недели Гитлер нарушил Мюнхенское соглашение и вынудил Чемберлена занять более воинственную позицию{28}.

Односторонние британские гарантии Польше от 31 марта 1939 г. стали решающей вехой на пути к пакту Молотова — Риббентропа и первым залпом Второй мировой войны. Они меняют декорации одним махом. Делая свое заявление, Чемберлен вряд ли консультировался с Форин Оффис или своими личными советниками; гарантии были его спонтанной эмоциональной реакцией на личное унижение, пережитое им, когда Гитлер захватил Прагу 15 марта 1939 г. Парадоксально, но, давая гарантии Польше, Британия на деле бросала вызов Германии, тем самым явно отказываясь от позиции поддержания европейского баланса сил. Гарантии порождали два возможных последствия. Фактор сдерживания был призван вернуть Гитлера за стол переговоров. Однако, если бы Гитлер продолжал настаивать на своих территориальных претензиях к Польше, военная аксиома о необходимости избегать войны на два фронта, выведенная из опыта прежних войн, заставила бы Гитлера нейтрализовать Советский Союз. Следовательно, для Советского Союза открывалась возможность выбора в пользу Германии, до тех пор недоступная. С другой стороны, когда до Чемберлена дошло бы, что дорога к «второму Мюнхену» не будет гладкой и война вполне может начаться, ему пришлось бы, хоть для виду, попытаться получить военные обязательства от Советского Союза, жизненно необходимые для исполнения гарантий. Таким образом, Советский Союз непреднамеренно становился стержнем европейского баланса сил{29}.

Пакт Молотова — Риббентропа исторически вспоминается как «шок» и «сюрприз», отражающий вероломство русской натуры. Суворов пользуется этим ярким образом, чтобы дискредитировать искренность русских на переговорах о трехстороннем соглашении с Англией и Францией в 1939 г. Он утверждает, что «Сталин не искал подобных союзов… Сталин мог бы остаться нейтральным, но предпочел вонзить нож в спину странам, сражающимся с фашизмом»{30}. Он представляет это естественным следствием идеологических догм, затверженных Сталиным в 20-е гг. Оба мифа, «ножа в спину» и «догмы», расцвели пышным цветом в эпоху холодной войны и подкреплялись упрощенным прочтением событий, приведших к заключению пакта. В действительности англичане быстро осознали логические последствия своих гарантий для курса советской внешней политики. Как только были даны гарантии Польше, сэр Уильям Сидс, британский посол в Москве, предупреждал Уайтхолл о последствиях: «С России достаточно, и впредь она будет держаться в стороне, свободная от всяких обязательств». В середине апреля он снова предостерегал, что, если автоматические гарантии Польше останутся в силе, «для России большим соблазном будет остаться в стороне и в случае войны превратить свою хваленую помощь жертвам агрессии в выгодный бизнес по продаже последним необходимых припасов». Он считал, что, как только Гитлер установит общую границу с Советским Союзом, он постарается достичь соглашения со Сталиным о будущем Прибалтийских государств, Польши и Бессарабии. Точно так же и британский заместитель министра иностранных дел неохотно признавал: «Теперь, когда правительство Его Величества дало свои гарантии, Советское правительство будет сидеть спокойно и умоет руки во всем этом деле»{31}. В день подписания пакта сэр Невил Хендерсон, британский посол в Берлине, признал, что «британская политика vis-a-vis{32} к Польше в конце концов все равно сделала бы это неизбежным»{33}.

В новых обстоятельствах Сталин теоретически мог бы договориться с немцами. Однако судьба Чехословакии была свежа у него в памяти, и он, видимо, очень беспокоился, как бы Чемберлен не сделал примирительных шагов при наступлении Германии на Польшу и не стал поощрять ее продолжить марш на восток. Не стоит забывать, что характерной чертой советской внешней политики в межвоенный период, берущей свое начало во времена гражданской войны и военной интервенции Антанты в 1920–1921 гг., было сильнейшее подозрение, будто Германия и Англия могут сомкнуть ряды и подняться в поход на Коммунистическую Россию. События, имевшие мало непосредственного отношения к Советскому Союзу, такие как Локарнский договор 1925 г., вступление Германии в Лигу Наций в следующем году и, конечно, Мюнхенская конференция, истолковывались в этом духе. Советские историки приписывали провал переговоров в 1939 г. злокозненным попыткам западных держав после Первой мировой войны возродить германский милитаризм, вступив в заговор с германским фашизмом и направив агрессора на восток. Пока нет четких свидетельств, что подобный план когда-либо разрабатывался британским кабинетом, а с недавнего времени все большее число историков утверждает, будто стратегическая политика Чемберлена всегда была сдерживающей по сути и не оставляла — даже активно поощряла — все новые усилия ослабить международное напряжение дипломатическими средствами. Поэтому Чемберлен всегда был против завязывания военных союзов, которые могли быть по сути провокационными, и оказания давления на Польшу, чтобы та приняла советскую помощь{34}. В конце концов, ввиду того что немцы постоянно нарушали подписанные ими договоры, русские вряд ли могли полностью доверять соглашению на бумаге.

После 31 марта Сталин столкнулся с тяжкой дилеммой, имеющей мало общего с идеологическими пристрастиями. Будучи осторожным прагматиком в международных отношениях, Сталин терзался подозрениями, что Англия, несмотря на гарантии, отступится от Польши, как раньше отдала Чехословакию, стимулируя германскую агрессию на восточном фронте. Эти опасения диктовали ориентацию на Германию. С другой стороны, при неудачной попытке Англии ответить на вторжение Германии в Польшу немцы могут разорвать соглашение и продолжить натиск на восток. Этот прогноз повел к отчаянным усилиям Сталина заменить односторонние гарантии полноценным военным союзом{35}.

Однако с самого начала подобный союз оказался труднодостижим из-за отказа Польши пропустить через свою территорию советские войска в случае войны и нежелания Англии признать Советский Союз своим главным союзником в Восточной Европе. Коллективная безопасность рассматривалась как более реальная и желательная альтернатива. Переговоры по созданию системы коллективной безопасности, хотя и тянулись много месяцев, с самого начала зашли в тупик из-за разногласий, в конечном счете толкнувших русских в объятия немцев. И советские, и западные историки часто не могут понять, что Англия и Советский Союз на деле стремились к разным соглашениям. Русские последовательно настаивали, в соответствии со своей политикой коллективной безопасности, на договоре о взаимопомощи. Его основным пунктом должно было быть четкое определение военных мер, предпринимаемых каждой воюющей стороной, в случае начала войны, которую они считали неизбежной{36}.

Англичане, приверженцы сдерживающих мер, не могли соответствовать фундаментальным требованиям советской безопасности. Пространства для маневра было мало, и британский министр иностранных дел лорд Галифакс с самого начала не ждал многого от Советского Союза. Ему не требовались обязательства, он желал, чтобы СССР присоединился к нему в его беспрестанных усилиях охладить амбиции Гитлера, поскольку все еще питал надежду вынудить последнего вернуться за стол переговоров. Поэтому он настоятельно советовал русским ограничиться заявлением «по своей инициативе» с тщательно подобранными формулировками, что «в случае любого акта агрессии против любого европейского соседа Советского Союза, который встретит отпор соответствующей страны, советское правительство может оказать помощь, если это будет желательно и в такой форме, которая будет сочтена наиболее приемлемой (курсив мой. — Г.Г.)». Галифакс верил, что «позитивная декларация» Советского правительства, как он это называл, «произведет стабилизирующий эффект на международную ситуацию»{37}. «Стабилизирующий эффект» — это то же «сдерживание». Он вряд ли хоть сколько-нибудь отклонялся от своей позиции на протяжении трудных летних месяцев 1939 г.

Негибкость позиции англичан заставила Сталина, из голого расчета, искать альтернативу в диалоге с немцами. Но окончательное решение было практически навязано ему 19 августа 1939 г., когда он получил примечательную информацию о долгосрочных и ближайших целях Гитлера. В докладе сообщалось, что фюрер намерен решить польскую проблему любой ценой, невзирая на риск войны на два фронта. Далее, Гитлер рассчитывал, что Москва «будет вести переговоры с нами, так как нисколько не заинтересована в конфликте с Германией и не захочет терпеть поражение из-за Англии и Франции». Для приверженцев модели «общности судеб» стоит отметить, что хотя документ провозглашал «этап нового Рапалло… сближения и экономического сотрудничества с Москвой», но там же подчеркивался временный характер «второго Рапалло», рассчитанного на ограниченный период, приблизительно в два года{38}.

Ясно, что движущей силой всех событий, начиная фактически с Мюнхенского соглашения, была Германия… Сталину, как и англичанам, чтобы не спровоцировать агрессию, приходилось уступать требованиям немцев, граничащим с ультиматумом. Просматривая донесение от 19 августа, он тщательно подчеркнул толстым синим карандашом «совет» Гитлера принять проект соглашения, так как поведение Польши по отношению к Германии «может вызвать кризис в любой момент». Гитлер далее замечал, что со стороны Сталина будет мудро «не терять времени»{39}. Решение также оправдывалось осознанием того факта, что англо-французская военная делегация, прибывшая в Москву морем во вторую неделю августа, не имела ни инструкций, ни полномочий и должна была постоянно консультироваться с Лондоном и Парижем{40}.

Все эти расчеты дали толчок к заключению соглашения. Советская политика по существу всегда была взвешенной Realpolitik{41}{42}. Сталин долго колебался, как обычно при формулировании внешней политики. В таких условиях могли возникнуть различные оппозиционные фракции. Главными оппонентами Литвинова, а следовательно, и системы коллективной безопасности были Молотов и Жданов. Их изоляционистские взгляды, однако, были направлены на ограждение Советского Союза от войны, неминуемо грозившей вспыхнуть в Европе, а не на поиски выхода революционной энергии{43}. Сталин всегда использовал те возможности, какие появлялись в данный момент. Почти все 30-е гг. он был привержен идее коллективной безопасности, стараясь спасти Советский Союз от военной катастрофы, пока не разочаровался в этой идее в конце десятилетия. Учитывая его вполне понятные и постоянные подозрения о возможности примирения Англии с Германией, сомнительно, чтобы Сталин видел в пакте как таковом железную гарантию для западных границ Советского Союза. Он не вел ни к «скрепленному железом и кровью» братству с Германией, ни к возрождению давно забытой мечты о неудержимой экспансии.

Нейтралитет вряд ли можно истолковать как прелюдию к мировой революции, как требовала доктринерская интерпретация ленинской «пораженческой» позиции в империалистической войне. Он служил более земным интересам Советского Союза: не дать втянуть СССР в войну и обеспечить благоприятные условия для послевоенных переговоров о будущем Европы. Различным коммунистическим партиям было поручено всячески препятствовать распространению войны на Турцию и Юго-Восточную Европу{44}. Предпосылка, лежавшая в основе советской внешней политики, была та, что Советский Союз «имеет достаточно "лебенсраум" у себя»{45}. Объяснения, данные Сталиным не кому иному, как Председателю Коминтерна Димитрову, о причинах, заставивших его подписать пакт с немцами, лишены всяких идеологических соображений. Суть их — решительное нежелание становиться «наемником» Англии и Франции. Хотя можно усмотреть идеологическую перспективу в том, как он оправдывал раздел Польши, спрашивая со свойственным ему цинизмом: «Что плохого, если в результате расчленения Польши мы сможем распространить социалистическую систему на новые территории и народы?» Однако этот тонкий флер прикрывал чисто стратегические советские интересы, а также стремление побыстрее закончить войну, прежде чем Советский Союз окажется вовлеченным в конфликт{46}.

Поскольку Димитров упорно держался ортодоксальной идеологической парадигмы, Сталин вмешался лично, чтобы подчинить деятельность Коминтерна требованиям советской внешней политики. Сталин и Жданов не оставили Димитрову иллюзий по поводу революционного потенциала войны. Ему дали понять, что «в первую империалистическую войну большевики переоценили ситуацию. Все мы ринулись в атаку очертя голову и ошиблись! В тогдашних условиях это можно понять, но не простить. Сегодня мы не можем снова стоять на позициях, которые большевики занимали тогда»{47}. Благодушие первых дней войны мгновенно уступило место озабоченности после того, как Красная Армия столкнулась с препятствиями в начале войны с Финляндией осенью 1939 г. Пламенные революционные лозунги сменились странными выкладками типа: «Действия Красной Армии тоже вносят вклад в мировую революцию». Вместо роли ледокола, прокладывающего дорогу мировой революции, перед Красной Армией ставилась задача «примирить Финляндию с Правительством Советского Союза»{48}.

Суворов поднялся на волне возмущения, характеризующего ныне отношение российских историков к событиям 1939 г. Но их негодование порождено соображениями морального порядка и направлено на секретные протоколы, вызвавшие раздел и захват Польши и оккупацию Прибалтийских стран{49}. Сталин воспользовался предоставленной войной возможностью расширить, как он считал, долгосрочные национальные интересы Советского Союза. По существу они были направлены на отведение Советскому Союзу роли великой европейской державы после пересмотра Версальского договора и возмещение обид, накопленных российской дипломатией со времен Крымской войны. Моральное осуждение не принимает во внимание трезвое наблюдение, сделанное Тедди Улдриксом, ведущим специалистом по советской внешней политике, что «Кремль проводил дипломатический курс, не согласующийся ни с моралью, ни с идеологией. Политика Москвы, как и политика демократических государств, не отличалась ни чистотой и благородством, ни дьявольским коварством»{50}.