3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3

Эти попытки можно при всей их малочисленности разделить на две категории: 1) исходившие от государственной власти и имевшие целью помочь изгоняемому населению мэноров законодательным путем и 2) исходившие из среды экспроприируемого фермерства и выражавшиеся в действиях характера насильственного.

Собственно, правительство Тюдоров было прямо заинтересовано в успехе экономической борьбы с монархией Фердинанда и Изабеллы и столь же прямо нуждалось в успешном поступлении торговых пошлин от степлеров, «отважных купцов» и вообще крупного купечества. Аноним, написавший «The Libell of english policye», служит верным выразителем правительственных воззрений XV и XVI вв., когда все могущество Англии связывает с торговлей и судьбой купеческого класса и предостерегающим примером ставит своим читателям Данию: «Дания в былые времена была полна благородными завоевателями, достойными воителями, но, уничтожив своих купцов, датчане впали в бедность и прозябание, и так они и находятся в упадке до сегодня» [92]. Но до тех пор, продолжает аноним, пока купцы к их выгоде будут пользоваться у нас благоволением и покровительством, мы ни в чем не будем знать нужды. «Если они богаты, тогда благоденствовать будет наша страна, и лорды, и средний класс» [93]. Генрих VII до такой степени занят был поддержкой торговли и торгового флота, что в первый же год своего правления издал закон (прошедший, конечно, через парламент) о запрещении привозить в Англию некоторые товары иначе, как на английских кораблях [94]. Поддержка шерстяной индустрии и торговли — важнейшей отрасли экспорта, тесно связанной с доходами казначейства и развитием торгового флота, всегда озабочивала Тюдоров, с первого до последнего их представителей. Вместе с тем можно указать в их деятельности явственные намерения противодействовать до известной степени сосредоточению земли в руках немногих, что прямо было связано с нуждами торговли. Объясняется это отчасти тем, что правительству для успеха в политических делах нужны были не только деньги, но и люди, а надвигавшийся и уже начавшийся экономический переворот способствовал если не реальному, то видимому обезлюдению страны. Через каких-нибудь 4 года после вступления на престол Генрих VII издает постановление [95], касающееся острова Уайта. В постановлении указывается на то, что многие селения и деревни острова снесены [96], поля огорожены и всюду устроены пастбища и что вследствие этих причин население острова уменьшилось и его боевая готовность на случай войны уменьшилась; почему впредь запрещается одному и тому же лицу владеть на Уайте более нежели одной фермой. Этот закон интересен в следующем отношении. Во-первых, совершенно ясно указывается на основную причину беспокойства правительства: причина эта стратегическая в строжайшем смысле слова. Во-вторых, в высокой мере характерно, что заботы правительства начались именно с острова Уайта. Правда, это был остров, с давних пор ведший оживленную экспортную торговлю; нам пришлось найти даже упоминание о торговле Соутгемптона и Уайта со средиземными портами в те времена, когда средиземные республики имели еще мало сношений с Англией [97], но почему прежде всего все-таки правительство обратило внимание на его обезлюдение? Вернее всего потому именно, что Уайт — остров. Изгоняемое население из мэноров переезжало в Англию искать работы, бродяжничать и так далее, потому что на этом маленьком клочке земли делать было совсем уже нечего. Поэтому обезлюдение Уайта должно было казаться особенно рельефным и неоспоримым, а его стратегическое положение ввиду враждебного юго-западного континентального берега должно было особенно усилить тревогу правительства. Прошло после издания закона об острове Уайте несколько месяцев, и опять парламент издает, а король утверждает новый закон, уже общий для всего королевства. Этот закон (1489 г.) [98] носит характерное название: «An act against the pulling down of towns». В нем говорится об ужасах, происходящих по причине насильственного изгнания фермеров и разрушения их коттеджей, о том, что «где прежде жило и как должно работало 200 человек, теперь живут 2 или 3 пастуха»; что вследствие этого увеличивается число праздношатающихся, хлебопашество гибнет, а оно есть «весьма важный промысел» [99]; наконец, и тут приводится мотив, который следует считать главным и необходимейшим для объяснения всей этой стороны тюдоровского законодательства: «Защита нашего королевства от неприятелей терпит от этого ущерб».

В заключение закон предписывает восстановить фермы, разрушенные за последние годы, и сохранить за каждой из них по 20 акров земли. Проходит 24 года с лишком, и в 1514 г. сын и преемник Генриха VII издаст уже новый закон, трактующий все о том же [100]. Законодатель изображает весьма мрачными красками снос деревень и обращение пахотной земли в пастбища, он приказывает, чтобы все фермы, уничтоженные с первого дня заседаний действующего парламента (т. е. текущей сессии), были восстановлены в течение одного года со дня издания закона. Уже через год (в 1515 г.) этот акт получает новое подтверждение и даже грозит непокорным лендлордам отнятием половины земельного имущества до тех пор, пока они не исполнят воли законодателя. Но столь беспокоившее правительство обезлюдение деревень не прекращалось. Это зависело, во-первых, от продолжавшейся и возраставшей нужды купцов в шерсти и, во-вторых, от того, что законодатель всеми своими эдиктами все-таки не давал крестьянам в руки юридического орудия борьбы с лендлордами, к которым адресовались предложения городского торгового капитала. В самом деле: 1) мертонский статут этими эдиктами не отменялся, и лендлорды по-прежнему могли бы, если бы это им было нужно, огораживать общинную землю, не боясь никаких исков; 2) но и исков таких быть не могло, ибо лендлорды попросту сносили целые деревни и прогоняли вон фермеров, а затем, обратив всю пахотную землю в пастбища и присоединив к ней общинные угодья, сдавали ее арендатору-промышленнику разводившему овец. Протестовать против изгнания фермеры могли сколько угодно в памфлетах, песнях и так далее, но не в судах. Средств изгнания, и средств строго законных, у лендлордов было два. Прежде всего простое и немедленное изгнание по праву lord of the soil, верховного владыки земли, если не было никаких особенных условий у лендлорда с арендаторами, а у большинства их не было, затем возвышение арендной платы (никем и никогда не воспрещаемое) до невозможных для изгоняемого пределов: тут уж не помогали ни звание фригольдера, ни старые документы. В превосходном сборнике Ченея собрано несколько весьма характерных свидетельств современников о возвышении арендной платы. «Подумайте, — восклицает Brinkelow [101],— какое прегрешение совершается безнаказанно по всей стране вследствие непомерного возвышения арендной платы, все еще постоянно увеличивающейся!» Краули жалуется [102], что «человек, сдававший свои земли за 10 фунтов в год, обмерив их, сдает их теперь за такую высокую цену, что там, где он получал 10 фунтов, теперь получает вдвое».

«Землевладельцы, — пишет он же [103],— стараются извлечь до последнего пенни из своих владений, назначая непомерные платы и пошлины, и тот, кто не хочет или не может дать всего, что они требуют, должен удалиться, как бы он ни был честен, какую бы нужду ни терпел. Хотя бы он был верным, честным и смирным арендатором в течение многих лет, он должен по истечении арендного срока уплачивать почти такую же сумму денег, за которую можно было бы купить землю, или поспешно удалиться, хотя бы он, его жена и дети погибали от недостатка крова. Сколько бедствий произошло от этой тирании, худшей, чем турецкая! Сколько честных хозяев сделалось прихвостнями менее честных людей! Сколько скромных женщин погибло! Сколько сыновей, подававших надежды в науках, принуждены были заниматься ремеслами или поступать в поденщики, чтобы прокормить своих престарелых, обнищавших родителей! Какое множество строптивых детей бросились, очертя голову, во всякие пороки и наконец украсили собой виселицу! Сколько скромных и целомудренных девушек, не имея никакого приданого, вынуждены были проводить свои юные годы в неблагодарном труде или обрекать себя на нищенское супружество! Сколько распутных девушек погибло на улице в болезни и нищете! Какое всеобщее бедствие испытывает эта страна от ненасытной жадности землевладельцев!» Возвышение арендной платы не было, повторяем, запрещено ни одним из приведенных законов Генрихов VII и VIII. Мелкие арендаторы и их защитники в литературе и на церковной кафедре могут только молить лендлордов, увещевать их помнить свой христианский долг, и если грозить, то «судом страшным», но не земным: Томас Лептон заставляет лендлорда, возвышавшего арендную плату, мучиться в аду и восклицать [104]: «Вот какое царство купили мне непомерные арендные платы, которые я взыскивал! Охотно променял бы я мое теперешнее положение на самую бедную и жалкую хижину на земле. Когда эти лендлорды придут сюда, они будут горько оплакивать притеснения, которые они оказывали своим арендаторам, доводя их до нищенства». Тиндель [105] в свою очередь напоминает лендлордам о том, что они — христиане и поэтому должны довольствоваться «арендой по старинным обычаям», не повышая платы. По той же причине они не должны огораживать общинную землю, не должны обращать всей земли в пастбища, «ибо бог назначил землю для людей, а не овец или диких ланей». Хронологически первой и по существу дела важнейшей причиной возвышения арендной платы было, конечно, нашествие денежного капитала на деревню. Аренды возвышались не столько, чтобы в самом деле извлечь больше выгоды из сидевших на земле фермеров, сколько чтобы прогнать их и снести поскорее их коттеджи. Если мы забудем об усовещевающем тоне вышеупомянутых эдиктов Генриха VII, о грозных выражениях эдиктов Генриха VIII, а начнем анализировать их суть, то сразу увидим глубокую и безнадежную нецелесообразность их, нецелесообразность, бросающуюся в глаза, и поймем, что следует удивляться не их полному и безусловному фиаско, а скорее тому, что вообще их издавали. Генрих VII предписывает не сдавать двух ферм в одни руки, но лендлорд всего только возвышает плату на своих поместьях, арендаторы уходят, лендлорд сейчас же сносит их жилища, устраивает из всего мэнора одно обширное пастбище и сдает его в качестве одной фермы в руки приехавшему из города промышленнику. Нарушен ли закон Генриха VII? Нет, не нарушен. Генрих VIII приказывает восстановить разрушенные фермы. Лендлорд согласен, и когда обрадованные королевским законом бывшие арендаторы стекаются к родному пепелищу, он им и объявляет, что их дома будут восстановлены и их участки опять будут им отданы, но по такой-то цене (совершенно немыслимой для хлебопашца). Арендаторы, конечно, уходят прочь, а лендлорд, формально исполнивший со своей стороны все, чтобы обнаружить повиновение закону, ферм не восстановляет, конечно, и отдает свой мэнор уже поселившемуся здесь промышленнику. Нарушен ли закон 1514–1515 гг.? Нет, не нарушен. Уже в самом конце царствования Генриха VIII Вильям Форрест [106] писал: «Необходимо обратить внимание на эти непомерные платы и сбавить их до прежних, существовавших 40 лет тому назад, тогда будут достаток и довольство, хотя бы крупные землевладельцы и не изъявили своего согласия. Лучше убавить их доходы, чем допустить тысячи людей погибать с голоду. Для этого ваше величество можете назначить разумных людей из вашего совета, которые приняли бы меры к определению количества земель и ферм и к регулированию арендной платы» и т. д. То, что предлагал сделать Форрест, носит вполне определенное название: это было бы революционным, насильственным вмешательством государства в экономическую жизнь, вмешательством, которое во всяком случае не прошло бы так бесследно, как законы обоих Генрихов. Но на это Тюдоры не решились. Слишком им дорога была экспортная торговля, ее борьба с конкурентами, ее процветание, особенно в те времена, когда перуанское и мексиканское золото лилось ручьями в казну Карла V и Филиппа II, опаснейших врагов английского самобытно-национального существования, и когда экспортная торговля, и она одна, могла перевести в Лондон хоть часть золота, шедшего через Испанию на остальной континент. Разумеется, слишком законны сомнения, удалось ли бы остановить развивавшийся процесс обезземеления крестьян даже таким вмешательством, но мы лишь отмечаем, что на него, на эту единственно сильную и активную меру, Тюдоры не решились. Это характеризует их двойственное, нерешительное отношение к совершившемуся аграрному перевороту, отношение, обусловленное, с одной стороны, сознанием всей громадной важности кризиса, переживаемого внешней торговлей, с другой стороны, столь же живым сознанием бедствий, происходящих от успеха денежного капитала в деревне. А бедствия эти были: прежде всего обезлюдение деревни, затем бродяжничество, нищенство, рост преступлений. Вследствие этой двойственности Тюдоры продолжали издавать законы, делать распоряжения, которые будто бы направлены к искоренению зла, но на самом деле никакого результата не достигали. Например, через 2 года после издания акта 1515 г. правительство велело составить перепись всех земель, огороженных и обращенных в пастбища с 1485 г. Опись составили, но ровно ничего дальше предпринято не было. В 1534 г., когда ликвидация земельной собственности монастырей особенно ускорила процесс экспроприации фермерского населения, было издано воспрещение всякому частному человеку владеть более нежели 2400 овец, если это частное лицо есть арендатор, но собственник-лендлорд может этому воспрещению не подчиняться [107]. Разумеется, подобный закон не мог бы иметь много смысла, если бы даже и строго соблюдался, ибо лендлорд всегда мог разводить от своего имени сколько угодно овец для своего арендатора. Но даже этого неудобства закон не имел для арендаторов: он просто никогда не соблюдался.

Итак, правительственные попытки противостоять некоторым бедственным и тревожным последствиям совершавшейся аграрной революции не увенчались успехом ни в первую половину века, ни при Елизавете, когда, впрочем, экспроприация уже слишком далеко зашла вперед. «У нас есть хорошие законы, — говорил с горечью Латимер в 1549 г., — относительно землевладельцев и огораживания ими земель, но в конце концов из этого ничего не выходит» [108]. Последняя половина фразы вполне совпадает с действительностью, но первую мы понимаем больше как иронию или придворный эвфемизм. Если признать главным принципом всякой кодификации стремление к возможно большей целесообразности издаваемых законов, то аграрная кодификация Тюдоров стоит ниже всякой критики. Правительство хотело бороться с последствиями нашествия капитала на мэнор, извлекая в то же время все выгоды от этого нашествия. Задача была не только трудна, но и неисполнима. Юридическая беспомощность экспроприируемых оказалась в XVI в. такой же, какой была и в XV. Но в начале настоящей главы мы указывали, что быстрый темп аграрной революции обусловился не только удобоподвижностью и величиной денежного капитала, ринувшегося на землю, но и социальной слабостью экспроприируемых. Понятие же социальной слабости шире понятия юридической беспомощности. Мы должны теперь отметить, что, не имея возможности на основании существовавших до аграрного переворота и изданных во время него законоположений бороться с коалицией лендлордов и денежного капитала, экспроприируемые фермеры вместе с тем не могли надеяться на успешную борьбу и при помощи незаконных, насильственных мер со своей стороны.

Собственно, серьезным народным движением, прямо вызванным огораживаниями общинных полей и сносом крестьянских дворов, было только восстание Роберта Кэта в Норфольке в царствование Эдуарда VI, в 1549 г. Других движений, заслуживающих хоть какого-нибудь внимания, аграрный переворот не вызвал. Тем с большим интересом мы принялись за его изучение с целью определить хоть приблизительно его силу и размер. Прежде всего, конечно, поиски за разгадкой этой проблемы сосредоточились на том знаменитом сером и обгоревшем по краям листе кэтовского «моления», который, как говорит норфолькское предание, был передан в руки королевских предводителей гонцом Кэта тотчас же после передачи повешенным. Этот лист хранится в Британском музее [109], и в нем-то мы искали разъяснения события. Но кэтовская петиция дала слишком мало, вернее, слишком уже известное. Пришлось обратиться к систематическому чтению всех заметок, всех писем и упоминаний, хоть какое-нибудь отношение к Кэту имеющих [110]. Тогда стало выясняться следующее.

Восстание началось в Норфольке, близ города Норвича. Следует заметить, что к концу первой половины XVI столетия в Норфольке огораживания и снос дворов вовсе не были как-нибудь особенно часты, непрерывны и повсеместны, напротив, в Кенте, Суффольке, Эссексе, Нортгемптоне, Лейстере, Шропт-шайре земля была либо совсем уже отдана под пастбища, либо большей частью. Это факт несомненный. Далее, точная цифра бунтовщиков неустановима, но, судя по тому, как они вели кампанию, нетрудно догадаться, что их было весьма немного: они двигались медленно, получая продовольствие от своих семейств и избегая всеми мерами встречи с королевскими войсками. Они избегали даже насилий над лендлордами, а ограничивались только ломкой изгородей и избиением овец на лугах и оленей в парках. В своем движении они приблизились к городу Норвичу, и тут Роберт Кэт расположился лагерем недалеко от города. В этом лагере, по преданию, была совершена расправа с несколькими попавшими в руки Кэта лендлордами [111], и отсюда же Кэт и отправил королю свою петицию. Петиция ничего характерного в себе не заключает. Кэт «молит» короля о запрещении лендлордам эксплуатировать общинные выгоны, чтобы земли сдавались арендаторам по той цене, которая была в ходу при Генрихе VII, а не по новой, возвышенной, чтобы лендлорды не отдавали земель в аренду новым людям из-за корысти и т. д. Любопытно, что в Норвиче решительно все было спокойно, и что более или менее резкого отклика движение Кэта не нашло даже в ближайших графствах. При первой же встрече с войсками бунтовщики рассеялись, Кэта казнили, казнили и еще нескольких; на том все и окончилось, впечатления на правительство бунт не произвел совсем. Герцог Соммерсет в письме к английскому послу в Мадриде говорит о деле Кэта как о совершенно ничтожном происшествии. На людей вроде Краули, искренно преданных делу экспроприируемых, попытка Кэта произвела впечатление вполне определенное. Через несколько месяцев после казни Кэта Краули писал стихи: «Если твой лендлорд возвышает арендную плату, плати ее спокойно и проси всемогущего бога, чтобы он отнял у лендлорда жестокость» [112]. В сущности, движение Кэта было, так сказать, только шумно поданной петицией правительству, не более. Незаконные ломания изгородей, убийство овец и прочее и попутные насилия над несколькими лицами — все это носит слишком мало революционный характер в те времена, когда по другим поводам кровавые драки с тысячами участников были не в редкость. Кэт не переставал от первого дня движения до плахи называть себя верноподданным короля, а лендлордов — нарушителями королевских велений. Знакомство с восстанием Кэта приводит к таким заключениям. Особая сила недовольства в Норфольке, фермеры которого гораздо меньше (количественно) пострадали от огораживаний [113], объясняется, быть может, условиями местными, местноисторического характера, так сказать. Мы предлагаем всякому, знакомому с единственной полной летописью — историей Норфолька, написанной Блумфильдом, сказать: существовала ли в английском королевстве, со времен норманского завоевания и кончая новейшей эпохой, местность, где бы чаще происходили всевозможные волнения и смуты по разнообразнейшим поводам? Разобраться в этом факте, вероятно, возможно, но это совсем выходит из рамок нашей работы. Скажем лишь, что местные причины, местные обстоятельства, местные традиции, может быть, местный этнографический нюанс, может быть, сравнительная заброшенность этого угла, отдаленность его от государственных центров, словом, многие условия сложились так, что известное настроение у норфолькцев прорывалось обыкновенно экспансивнее, нежели то же настроение у населения других местностей королевства. Поведение «бунтовщиков», их петиция, подавление движения без всяких почти усилий со стороны власти — все это показывает, что при всей напряженности чувства недовольства выразиться оно могло только в маленькой вспышке, едва ли не заведомо обреченной на неудачу. Через 3 года (в 1552 г.) имели место совсем уже незначительные и продолжавшиеся несколько дней волнения в Бекингемпшире, которые точно так же никакого отклика не возбудили в остальной Англии. Больше никаких движений нигде не было. Теперь сопоставим с этим фактом полного спокойствия, при котором совершалась экспроприация фермерского населения в течение 150 лет с лишком со столь же несомненным и так же хорошо засвидетельствованным фактом действительно ужасающих страданий, перенесенных фермерами, превращаемыми из собственников в нищих бродяг; далее, сделав такое сопоставление, припомним, что при Ричарде II, во время социального возмущения Уота Тайлера, судя по всем свидетельствам, положение восставших не может по интенсивности страдания идти в сравнение с положением экспроприируемых XV–XVI вв.; припомним, что до сих пор не было единогласия в научной литературе о коренных причинах восстания Уота Тайлера, а уже это одно показывает, насколько разнообразны в умах современников события были его мотивы; припомним, что конец XIV в. не оставил и двадцатой доли тех иеремиад, которые остались от XV–XVI, и из всего этого сделаем такой вывод: страдания экспроприируемых в XV–XVI вв. были ужасны, но борьба для страдавших оказывалась совершенно немыслимой, потому что они чувствовали себя очень уж слабыми и одинокими, и это единственное объяснение политического спокойствия, царившего при Тюдорах. Единство мотива, а мотив жалоб XV–XVI вв. один, именно и служит серьезным признаком социального одиночества жалующихся. При восстании Уота Тайлера мотивы были разнообразны, потому что не один общественный класс принимал в нем участие; при восстаниях Разина, Пугачева, жакерии также единства мотивов историк никогда не установит, потому что эти движения захватывали разные слои народа, и слои многочисленные. В местных, ничтожных попытках — норфолькской и бекингемпширской — бунтовщики действовали при полной к ним безучастности большинства населения их же мест (не говоря о всем королевстве), и единство мотива, царящее во всей без исключения аграрно-памфлетной литературе XV–XVI вв., сказавшееся и в петиции Роберта Кэта, еще ярче сказалось в равнодушии и даже злобе, с которыми брожение было встречено Норвичем и населением других мест. Это спокойствие всей страны оттеняется весьма сильно еще тем обстоятельством, что дело происходило уже после факта секуляризации монастырской собственности [114], факта, передавшего в руки первой сотни скупщиков 1/6 часть всей территории королевства. Распоряжением о распродаже монастырских земель Генрих VIII не только ускорил и без того быстрый процесс превращения большей части пахотной площади королевства в пастбище, но лишил уже окончательно и бесповоротно экспроприируемых всякой надежды на помощь благотворительности, которой занимались отчасти монастыри. Но недаром Краули рекомендовал мелким арендаторам в качестве единственного орудия молиться о смягчении лендлордских сердец, недаром Лептон [115] пугал лендлордов только страшным судом и ничем более скорым, недаром Тригг [116] жалуется на жестоких лендлордов, разрушителей сел и деревень, и не находит никаких слов ободрения для тех, о ком он горюет. Невозможность какой бы то ни было борьбы, совершенно очевидно, была ясна всем современникам.

Раньше чем говорить об одиночестве экспроприируемого класса и проистекающей отсюда безнадежности борьбы, упомянем еще об одном обстоятельстве, также чрезвычайно в этом смысле важном. Если обиженный общественный класс и одинок, но сам по себе многочислен, он нередко в истории бывает совершенно побежден в своих попытках помочь своему положению, но сами-то эти попытки приобретают более или менее значительный по размерам характер. Крестьяне в Венгрии 1514 г.[117] были, бесспорно, одиноки в своих стремлениях противодействовать закрепощению и были совершенно раздавлены после бунта, но самый бунт потряс всю страну. Ничтожные размеры английского брожения 1549 г., чисто местный его колорит — все это a priori уже указывает на то, что в нем не принимал участия хоть какой-нибудь, даже и одинокий, но многочисленный класс. Отсутствие других попыток, общий скорбный, но покорный судьбе (хотя и негодующий на врагов) тон памфлетной литературы способны только укрепить это априорное суждение, которое, впрочем, подтверждается и положительными сведениями: далеко не все фригольдеры, копигольдеры и customary tenants были экспроприированы до конца XVI века. Показания Стафорда [118] говорят, что в половине королевства ренты на землю остаются прежними: причина этому, действительно вероятно, заключается в существовании у некоторых счастливых арендаторов формальных договоров с лендлордами, состоявшихся еще между их предками и предками лендлорда и содержащих условленные цены, отчасти еще и непригодность некоторых земель к тому, чтобы служить хорошим пастбищем, отчасти и известное, конечно кратковременное, истощение той части денежного капитала, которая производила более 100 лет подряд аграрную революцию. Обезземеление продолжалось энергично и в XVII, и в XVIII, и в XIX вв., но до 1600 г. весьма вероятно, что если не половина, то треть мелких арендаторов уцелела, а некоторые историки думают, что и больше трети. От этого процесс экспроприации ничего не терял в своей остроте и болезненности, но так или иначе далеко не все сословие мелких арендаторов от него потерпело в течение царствования Тюдоров. Экспроприация всего сословия была, правда, только вопросом времени, но конец XVI столетия ее еще во всей полноте не видел. Итак, обиженный класс за XV–XVI вв. был экспроприирован лишь отчасти, и уже это сделало бы совсем немыслимым общее его восстание, но мало того: он был совершенно одинок. Не имея надежды на поддержку всех лиц своего сословия, экспроприированные в эпоху Тюдоров не имели точно так же и надежды на поддержку Других классов общества. Остановимся над этой стороной дела.

Классом, выигрывавшим от экспроприации, были прежде всего купцы. Относительно состава купеческого сословия в разбираемую эпоху мы нашли некоторые указания в трех памятниках, отысканных среди рукописного хлама архива Томаса Кромвеля и изданных целиком Рейнгольдом Паули в геттингенских «Abhandlungen der K?niglichen Gesellschaft der Wissenschaften» за 1878 г. [119] Все три найденных отрывка писаны Томасу Кромвелю, бывшему главным и наиболее влиятельным министром 1535–1540 гг. Кем они нисаны, неизвестно. Паули приписывает, основываясь на сходстве почерков и слога, два из них некоему Клименту Армстронгу, человеку, судя по некоторым данным, сведущему в современной ему английской действительности. Первый трактат является, по-видимому, докладной запиской, писанной для Томаса Кромвеля, и носит название «Трактат, касающийся степлерства и естественных богатств королевства» [120]. Автор «Трактата» вспоминает старые времена «от Ричарда II… до Эдуарда IV», т. е. приблизительно до начала 60-х годов XV в. (Эдуард вступил на престол в 1461 г.). В эти хорошие времена шерсть из Англии вывозилась степлерами в Кале, говорит автор, и продавалась там за наличные деньги. Но со времен Эдуарда «шерсти, которую господь давал ежегодно Англии… стало не хватать для удовлетворения числа степлеров, все более увеличивавшегося» [121]. Степлеры начали скупать тогда шерсть «наперерыв один пред другим» [122], возвышать цены на нее и «вознаграждать» продающих ее «фермеров и их жен». Вследствие этого произошло оскудение шерсти в самой Англии, и ремесленники, занятые шитьем платья, не в состоянии были покупать нужный им материал: все шло в Кале, где ежедневно возрастали груды шерсти, свезенной для продажи. Когда же, жалуется гипотетический Армстронг, «отважные купцы» (merchant adventurers), корпорация, прежде не особенно покровительствуемая, распространилась и стала наравне со степлерами вывозить шерсть за границу [123], то уже на них не хватило всей шерсти в королевстве, предназначенной для внешней торговли: «…all the staple wolle in the reame was not able to suffise them». И вот тогда-то распространились массами скупщики шерсти, повсеместно называемые broggers (посредниками, маклерами), покупавшие шерсть у бедных людей (owt of pore mens hands) и за звонкую монету продававшие ее в Лондоне как степлерам, так и промышленникам, выделывавшим шерстяные материи [124]. Гипотетический Армстронг напирает на то, что этот новый класс был именно посредником между фермерами и городским капиталом: callid broggers and not staplers nor clothmakers [125]. Тогда фермеры сначала перестали обрабатывать свои участки, находя более выгодным обратить их в пастбища, но затем сами лендлорды бессердечно высчитали (за что особенно громит их Армстронг), что овцеводство несравненно выгоднее хлебопашества, и «для своего собственного блага они разрушили все дома и фермы, лишили арендаторов возможности работать и заставили их блуждать, как в пустыне, прося милостыню, воруя и добывая, как кто может, пропитание» [126]. Как же оправдываются эти купцы, причина всех бед, эти, по энергичному выражению Армстронга, «злые, дьявольские звери»? [127]

Во-первых, они говорят, что если бы они не вывозили столько шерсти за границу, то все равно в Англии этот избыток остался бы без обработки (it should be lost not able to drape it). Во-вторых, они говорят, что без них, экспортирующих купцов, заграничные страны перестали бы покупать английскую шерсть: испанская шерсть так улучшилась в качестве и возросла в количестве, что никто не нуждается в покупке английской шерсти, т. е. никто с континента не стал бы приезжать в Англию за шерстью [128]. Приводя эти аргументы, автор с ними не соглашается. Каждый лондонский степлер, восклицает он, лишил работы 4 или 5 тысяч человек! Впрочем, он сам признает [129], что «испанская шерсть так же хороша, как и английская», ибо в последнее время англичане шерсть своих овец ухудшили (housbondid… from better to wurse), а испанцы улучшили, но все же (тут автор впадает в противоречие с самим собой, что, впрочем, для нас неважно), все же на стороне англичан великое преимущество в том, что Англия имеет для сбыта шерсти на континенте степлевые склады, а Испания, «несмотря на все усилия, волей божьей не имеет». Но испанская шерсть, приходя в Брюгге (где у англичан есть степлевый склад), смешивается промышленниками с английской шерстью, и эта смесь дает такой превосходный товар, что английских материй уже никто не покупает, а предпочитают материи из этой смеси. Что же получается? Что английские мануфактуры будут разоряться, ибо континент в них не нуждается, «так-то степлеры разоряют простой народ» [130]. Все эти цитаты только подтверждают наше мнение, что от начала правления Тюдоров и по крайней мере до Елизаветы английская торговля и промышленность переживали трудный кризис, а не золотое время, что они вели тяжелую оборонительную войну за рынки против наступавшей Испании, что не только «ненасытность», но, повторяем, самосохранение побуждало денежный капитал броситься на землю. Но «трактат» гипотетического Армстронга дает нам еще указание на расширение численного состава лиц, кормившихся возле торговли: во-первых, в необыкновенной степени возросло число степлеров; во-вторых, выдвинулись «отважные купцы» (merchant adventurers) и чуть ли не сравнялись со степлерами с самого начала XVI в. и по количеству, и по размерам капитала; в-третьих, явились своего рода аграрные маклеры (broggers), многочисленный класс посредников между деревней и городом.

Дальнейшее рассмотрение этих «трех памятников» прольет еще свет на занимающий нас вопрос. Гипотетический Армстронг в полнейшем согласии со всей почти специальной литературой XVI в. в своей докладной записке негодует на купцов и лендлордов, но, так же как и вся названная литература, не надеется на исправление зла, причиняемого арендаторам. Он имеет другой рецепт для «пополнения казны короля» и благоденствия королевства: следует, по его мнению, изо всех сил поддерживать ремесленников всякого рода, это достижимо путем строжайшего протекционизма. «Лучше, — говорит он, — уплатить английскому мастеру за вещь 6 пенсов, нежели иностранному— 4 пенса», ибо эти 6 пенсов останутся в Англии, а те 4 уйдут из страны [131]. Вообще на ремесленный класс автор смотрит с упованием, очевидно этот класс был для него классом будущего, прибежищем и обеспечением большинства трудящейся массы. Напротив, в слишком уже, по его мнению, расплодившемся количестве мелких торговцев он видит зло: «Лондон теперь в таком положении, что все в нем торговцы» [132]. Другой аноним, написавший также докладную записку Томасу Кромвелю [133], повторяет почти буквально pia desideria о необходимости всеми мерами способствовать преуспеванию ремесленного класса, в котором люди могут быть полезны трудом рук своих и себе, и государству, и путь для этого правительство должно избрать один: строжайшее проведение покровительственном системы; прежде же всего следует озаботиться о развитии шерстяной индустрии, чтобы была возможность продавать за границей не сырье, но материи. Особенно второй аноним останавливается над вопросом о печатании книг (pryntyng); сразу переносишься в этот век распространения сотен тысяч изданий священных книг, молитвенников, религиозной и всякой иной полемики и т. д. [134]… Аноним советует правительству «не терпеть книг, напечатанных не в Англии», но не по цензурным, а по чисто, так сказать, таможенным причинам: книга есть товар, выделку которого тем более анониму хотелось бы приурочить к своему отечеству, что производство этого товара занимает много рук и способно многих прокормить. Даже третий аноним [135], чающий избавления от социальных зол путем восстановления пахотных земель, и тот больше говорит о ремесленниках [136]. Но этот третий аноним [137] высказывает еще одну мысль, весьма для нас любопытную. Жалуясь на то, что англичане стали забывать священное писание, повелевающее в поте лица своего есть хлеб свой, он с жаром восклицает: «Сын каждого бедняка, рожденный для работы, жаждет стать купцом, продающим и покупающим, никогда не помогающим своим ближним, заботящимся не об общем благе, но о своем собственном!» [138] Мер к уврачеванию зла третий аноним предлагает две. Во-первых, и это он, по-видимому считает менее исполнимым, король и его совет должны приказать всем купцам и всем выделывающим шерстяные материи платить за шерсть не более тех цен, какие платились 124 года тому назад (т. е. в начале XV столетия); тогда лендлорды не будут иметь причин выгонять вон своих арендаторов, огораживать пастбища и уничтожать пахотные площади. Во-вторых, и это аноним особенно рекомендует, правительство должно воспретить английским купцам брать на континент в уплату за шерсть товары: этот обычай не обогащает Англию звонкой монетой и вместе с тем разоряет ремесленников, которым трудно бороться с импортируемыми статьями [139]. Но что характернее всего, это ход мысли нашего автора. Вот зачем ему, оказывается, нужно принудительное уменьшение цен на шерсть и как последствие этой меры нейтрализация алчности лендлордов: «Это уничтожит изгороди овечьих пастбищ, расширит площадь для хлебопашества, увеличит поэтому количество жизненных припасов в королевстве, так что лица, выделывающие материи, и все другие ремесленники смогут дешево устроить свое существование, что повлечет дешевизну заработной платы и удешевит английские материи и другие изделия». Эта цитата до такой степени кажется выхваченной из 40-х годов XIX столетия, из эпохи Кобдена, до такой степени раскрывает самую глубокую, фундаментальную сущность происходившего экономического процесса, наконец до такой степени весь третий аноним основательно забыт, что приведенное место мы обязаны привести и в подлиннике [140]. А зачем нужно удешевить английские материи, третий аноним поясняет на следующей же странице: для торговли с «Low-Countries» (Нидерландами) и немцами, которые теперь жалуются на подделки шерстяных материй и предпочитают смесь английской и испанской шерсти. Итак, хотя интересы денежного капитала в XV–XVI вв. в Англии временно совпали с интересами землевладения, ибо у землевладения были юридические права на землю, нужную денежному капиталу, но уже пробивалась коренная противоположность интересов денежного торгового капитала и крупного землевладения, и пробивалась именно там, где было особенно «тонко» — в соединявшем их временном союзе: для завоевания или хотя бы удержания за собой старых рынков, для успешной борьбы с Испанией торговому капиталу нужны были не только обилие и качество шерсти и шерстяных материй, но и дешевизна их, достижимая только удешевлением предметов первой необходимости. Для нас интересно еще, что враг обезземеления арендаторов, враг производимого капиталом переворота, обличитель лендлордской жадности, друг экспроприируемых убеждает правительство (ибо именно к правительству, к королю и его совету обращается) вмешаться в экономическую революцию во имя… интересов сбыта национальных продуктов на континентальных рынках, во имя борьбы с испанской шерстью. Ясно, значит, что близко знакомый с реальной действительностью третий аноним, сетуя об ужасных последствиях нашествия торгового капитала на землю, вместе с тем не скрывает от правительства, что основная цель этого нашествия заслуживает сама по себе сочувствия, что с испанской шерстью бороться необходимо «для пользы короля и государства», но что нужно стараться избавить трудящуюся массу (labourers and workers of the common people) от бедственного положения и дороговизны жизни для польз и нужд того же капитала, того же короля и того же государства… Он даже и не замечает некоторого несоответствия между библейским негодованием, которым он поражал купцов в начале своего трактата за алчность, и прозаическим, даже не косвенным, а прямым оправданием этой алчности, между демократическими пожеланиями всех благ трудящейся массе и разъяснением для какой цели нужно предохранить ее от голодной смерти и скудной жизни. Конечно, предполагать хоть какие-нибудь замаскированные тенденции, умышленное прятание основных стремлений у анонима мы не имеем ни малейшего права: совершенно ясно, что он искренен с начала до конца. Итак, этот третий аноним раскрывает перед нами всю неизбежность, всю непреоборимость совершавшегося процесса, весь фатальный ореол, которым он был окружен в глазах современников, с какой бы ненавистью и негодованием ни относились они к его последствиям. Статуты Генриха VII, Генриха VIII, Эдуарда VI, начинающиеся негодующим указанием на обезлюдение и кончающиеся полумерами, ничуть и ни на один момент не вредящими капиталу, памфлетная литература, взывающая к сердцу лендлордов и тут же называющая их алчными зверьми, наконец разобранный аноним, начинающий с изобличений капитала и кончающий советами правительству, как бы облегчить действия того же капитала, — все это непоследовательности одного порядка и одинаково вытекавшие из сути дела: сердце поражалось страданиями экспроприируемых, воображение пугалось видимого обезлюдения, политические расчеты требовали поддержки населенности южной, восточной и центральной Англии — все эти разнообразные мотивы заставляли и правительство, и литературу, и анонимов, писавших доклады Томасу Кромвелю, отмечать мрачные стороны, которыми изобиловала происходившая аграрная революция. Но польза, извлекаемая из нее казначейством, многочисленнейшим сословием купцов (куда, как мы отметили, «стремится», по словам анонима, «сын каждого бедняка»), интересы наконец ремесленников — все это требовало не противиться течению, не пытаться разрушить его, подсечь в корень. Вряд ли, разумеется, и мыслимы были бы такие попытки, и еще более можно сомневаться, произошли бы от них хоть какие-нибудь результаты. Когда же политические условия сложились так, что ребром был поставлен в том же XVI в. вопрос о самостоятельном существовании Англии, тогда вся невозможность оставить экономическую борьбу с Испанией стала особенно видна и ясна.

Многознаменательно то внимание и тот жар, с которыми все три анонима относятся к ремесленному труду, т. е. к той форме труда, которая была тесно связана с успехами торговли и не могла не развиваться и расширять свои действия вместе с торговлей. Суконщики всех оттенков и видов должны быть тут прежде всего приняты во внимание. Статутом 1337 г. [141] Эдуард III, превосходно понимавший всю выгоду для английского экспорта в вывозе не сырья или не только сырья, но и шерстяных изделий, на весьма льготных основаниях предлагал фландрским и вообще иностранным мастерам переселиться в Англию. Этот статут привлек немало фландрских мастеров, которые и содействовали усовершенствованию английской шерстяной индустрии, бывшей тогда еще в младенчестве. С XV столетия непрерывно возраставший туземный и континентальный спрос на сукна вызвал весьма большую дифференциацию среди ремесленников, запятых выделкой шерсти. Появляются так называемые cloth-finishers, отделывающие шерстяные материи, появляются специалисты-валяльщики, специалисты-отделыватели, наконец специалисты-продавцы сукон для туземного потребления. Эти ремесленники образовывали с конца XIV в. весьма влиятельные цеховые товарищества.